https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/vstraivaemye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

кому стаскивать оболтуса с чердака? Логика супругов' Балясниковых была неотразима.
«Милая ты моя, от кого он бегает, от нас или от тебя? — кротко спрашивала купчиха.— Ты же расположи его к себе, он И прятаться не станет!» «Но для того, чтобы я вашего сына могла к себе расположить, мне нужно его видеть. Приведите его, дайте возможность с ним разговаривать!» — возражала Киселевская.
«Бог с тобой, кто же не дает тебе этакой возможности! Для того и убытились, учительницу нанимали. Комната для занятиев тебе совсем отдельная отведена».
«В комнате этой я и готова с ним заниматься. Но не на чердаке же!»
«А это, милая, как тебе удобнее. Мы тебе деньги, ты ему — науку. Такой договор, другого условия не было».
«Я пришла точно в назначенный час, а ученика на месте нет. Кто же из нас договор нарушает?»
«Ты, мадмазель, сказку про белого бычка не рассказывай,— нетерпеливо вступал в разговор сам Балясников.— Этой сказочкой мы еще вот экими забавлялись. А у меня нонче нету времени слушать ее. Словом, так: взялся за гуж, не говори, что не дюж. Не то — распрягайся».
И скрепя сердце Киселевская взбиралась по лестнице на чердак, в полутьме за печной трубой отыскивала там оболтуса, горя страстным желанием выдрать за уши, терпеливо убеждала его спуститься вниз и засесть за грамматику.
Об этих своих нравственных терзаниях она вечерами рассказывала Дубровинскому. Особенно непереносимым для нее было то, что Балясниковы на деле оказались совсем не такими уж дураками, Он — торговлю, купчиха — домашнее хозяйство ведут с большим умом и толком. Над нею же беззастенчиво и нагло куражатся. С явным умыслом прикидываются простачками, чтобы сильнее оттенить свою власть, превосходство. Вот, мол, как вашего брата, дохлого интеллигента, мы — темнота дремучая, под юфтевым сапогом своим держим. Вы борьбу против нас затеваете, пожалуйста! Взяли? Накося — выкуси! А теперь ты — не вы уже, именно ты! — обучи дубину, сыночка нашего, чтобы при богатстве родительском заимелся у него впоследствии и орленый документик со всеми подписями и печатями о наивысшем образо-вании!
Киселевская зло, с нарочитой грубоватостью высмеивала Балясниковых, добавляя тут же: «А в общем, это горькая истина». Вспоминала родную Керчь. Отец — часовщик. В сорок лет — старик. Всех в семье давно уже сон смерит, а он знай сидит и сидит, согнувшись крючком, ловит стальным пинцетом колесики, винтики, шлифует их, переставляет. Отвертка, как иголка тонкая, сверкает между пальцами. Голову приподнимет, в правом глазу лупа, страшно взглянуть — глаз огромный, черный. Но не различает этот глаз ничего, кроме винтиков и колесиков. Приближаются праздники — начинается подсчет заработанных денег, сколько из них кому дать. Городского начальства много, никого забыть нельзя — плохо будет. Себе, для семьи своей, только то, что останется. Ах, как неприятно, мерзко держать в руках балясниковские двугривенные! Больно получать из дома почтовые переводы. Эти деньги тоже руки жгут. Не отец ей, а она отцу посылать бы деньги должна.
И тогда Дубровинский принимался рассказывать о своей семье. Все они, родители, такие беспокойные. И ему шлют переводы. Сколько могут, а все-таки шлют, хотя он умоляет мать и тетю Сашу не делать этого. Он обязан сам зарабатывать. Что ж, что в ссылке, что лишен многих прав! Нравственная чистота революционера — в труде. Никогда, ни при каких обстоятельствах не оставаться бездельником. Трудиться для партии рабочего класса, которая теперь провозглашена, живет и борьба которой является смыслом жизни каждого революционера.
— Да, но как нас еще мало! — в задумчивости говорила Киселевская.
— Когда создавались первые рабочие кружки, было еще меньше,— возражал Дубровинский.
— Впереди трудные, долгие годы...
— Это страх перед ними?
— Нет, Иосиф Фёдорович, страх у меня давно прошел. Может быть, притупился. А вообще, разве страх — это плохо? Он, как боль, предупреждает об опасности. Впереди неизвестное, А ведь мы не должны завязывать себе глаза и продвигаться на ощупь. В Тифлисе в тот вечер, когда я решилась пойти к рабочим в депо, организовать кружок,— так сговорились мы с Афанасьевым,— я знала, что буду арестована. И сослана. Боялась этого! Но все равно пошла. Практически под арест. Только в сроках ошиблась. Подумайте, после этого целых два года полиция не могла до меня добраться! Уже в Петербурге настигли. Хотела связать свой тифлисский кружок с «Союзом борьбы» и попалась. Нет, не то слово. Попалась — это когда сама сплоховала. Другие выдали. Удар в спину.
— Меня никто не выдавал, ловкая и подлая работа охранки, В этом я убедился, когда побывал у Зубатова. Его филеры умеют незаметно ходить по пятам. А следователи умеют допрашивать— человек совсем нечаянно может проговориться.
— Если все время повторяешь только «нет», не проговоришься.
— Это верно, Анна Адольфовна, но не все так могут. В деле, по которому арестовали меня, участвовали многие. Их тоже схватила охранка. Никто друг друга не выдавал сознательно. А если, например, Семенова проговорилась, назвала меня, я не виню ее и не считаю предательницей.
— А я бы посчитала!
— Семенова тоже сослана, на три года. Место ссылки ей досталось еще хуже, чем это. Она мне присылает письма, и я ей отвечаю.
— Как вы доверчивы, Иосиф Федорович!
— Никитин, а это очень надежный товарищ, поехал в ссылку вместе с Семеновой. Хотя его собирались отправить в южные губернии. Вот видите, он тоже Семеновой доверяет.
— А почему он не потребовал, чтобы его сослали вместе с вами в Яранск? Мне кажется, он вместе с Семеновой поехал по другой причине. И я догадываюсь, по какой.
— Могла быть и другая причина. Но тогда эта другая причина тем более, и начисто, исключает предательство Семеновой. Помните, у Пушкина: «гений и злодейство — две вещи не совместные!»
— В народе говорят: любовь зла...
— Леонид Петрович считает иначе. Знаю, другой мой товарищ, Костя Минятов, тоже считал иначе. Полагаю, в этом ряду и Никитин. Не могу себе представить, чтобы к ним ко всем подошла поговорка насчет того, что любовь зла. Сам бы я не поступил, как они, не дал бы волю своим чувствам, но если так у них получилось, я их не осз^ждаю.
— Вы очень добрый...
И разговор на этом обрывался. Они прощались.Дубровинскому казалось, что с Киселевской ему никогда не найти общего языка — чересчур жестки, суровы все ее суждения в той части, которая относилась к другим. Но эта же суровость во взглядах на свой долг перед обществом привлекала с особенной силой. Хотелось продолжать спор, хотелось видеть ее, говорить с ней. Даже молча посидеть рядом, молча пройтись по темной улице.
Во всем этом было нечто такое, что Дубровинский и сам себе не сумел бы объяснить обыкновенными словами.Не задолго до наступления Нового года, с особой броскостью обозначенного на всех календарях последними двумя цифрами— нулями, Конарский поделился с Дубровинским своими тревогами.
Заканчивается в январе его, Конарского, срок ссылки, немного позже истекает этот срок и у Леонида Петровича, ответа же из департамента полиции о переводе Радина на юг все нет и нет. А человек медленно угасает, и врач Шулятников, исчерпав все, признается в своем бессилии. Что делать? Есть мысль послать письмо в Ялту доброму и милому писателю Антону Павловичу Чехову с просьбой пристроить Радина по окончании ссылки бесплатно в свой санаторий, а если нет у Чехова своего санатория, то в какой-либо другой, с умеренной платой. Ходит повсюду молва об удивительной отзывчивости этого писателя, притом весьма сочувственно настроенного к жертвам царского произвола.
— Годится ли это? — с сомнением спросил Дубровинский, припоминая предсказания врача.— Так труден зимний путь отсюда до Ялты. Даже для здорового человека. Три недели езды. Ведь это, по существу, надежда на чудо.
— Да! — подтвердил Конарский.— Ну и что же? Если нет иной надежды, будем надеяться на чудо. А Ялта действительно делает чудеса. Хуже всего безвольно плыть по течению.
— Этим вы больше всего меня убедили. А вот как убедить Леонида Петровича? Его жену не спас и юг. Он привез ее туда слишком поздно. Считает, что время потеряно и для него.
— А вы верите в могучую силу слова, исходящего от человека, которому не поверить нельзя? Леонид Петрович фанатичный поклонник таланта Чехова, и когда от Антона Павловича придет желанный ответ...
— Хорошо! Пишите ему, пишите.
— И еще я вас прошу, Иосиф Федорович, когда я уеду, переберитесь к Леониду Петровичу. Ему будет повеселее. Одно дело — дежурить у постели больного, другое — постоянно разделять досуг с человеком, как бы и не нуждающимся в уходе. Это на случай, если с Ялтой почему-либо дело не сладится.
— Конечно! Сразу же перейду на вашу квартиру. На этот счет у меня и с Анной Адольфовной был разговор. Не оставим без присмотра Леонида Петровича.
— Странный человек эта Киселевская,— заметил Конарский.— Я ее не пойму. Когда приходит ухаживать за Леонидом Петровичем, откуда-то берутся у нее и ласковые слова и улыбается приятно, заботливость сквозит во всем, женщина как женщина. А так... то вспыльчива, то угрюма, замкнута — словно монахиня, сидит одиноко в своей келье, читает и читает. Какой-то подчеркнутый аскетизм. Хотя для революционерки, в общем, это и правильно. Вот вы, Иосиф Федорович, ее навещаете, знаете лучше — вы способны с ней разговаривать? Я не могу, мне трудно.
Дубровинский только пожал плечами.Нет, ему не было трудно разговаривать с Киселевской. Вернее, трудно было бы не разговаривать. Если случалось несколько вечеров подряд не видеться с нею, он испытывал чувство гнету-
щей тоски. Так бывало в раннем детстве. Уйдут все из дому, оставят одного, замкнут на ключ. И до чего же мучительны становятся часы ожидания! Мяукнет кошка, неведомо отчего скрипнет на кухне половица, ветер бросит легкий листок в оконное стекло— все отзывается острой болью в сердце. Мерещится: мама попала на улице под копыта лошадей, с братьями тоже приключилась беда, и он сам теперь должен медленно помирать в этой гулко и страшно на каждый звук отзывающейся пустой комнате.
Встреча Нового года на квартире Радина не получилась веселой. Праздничность настроения испортило появление городового. Он ввалился как раз в то время, когда Леонид Петрович, преодолевая слабость, поднялся с постели, натянул свежую рубашку и прихорашивался перед зеркалом. Рассчитывал ли сей малый полицейский чин захватить участников вечеринки за чтением недозволенной литературы? Проводил ли некстати очередную «проверочку» в рассуждении возможного побега кого-либо из политиков? Полагал ли он по простоте, что ради праздника поднесут ему некий щедрый дар, на худой конец — угостят как следует?.. Неизвестно, что привело его в этот дом. Но, войдя, уходить не спешил, топтался в промерзлых сапогах посреди комнаты и рыкал простуженным басом что-то вроде: «Так»с, так-с, господа хорошие, с наступающим, значит!.. Ну и как то есть?.. Собираемся, веселимся... Погодка, сказать, благоприятственная...»
Поначалу на него просто не обращали внимания, прямых вопросов он не задает, ну и пусть всех хоть по пальцам пересчитает., Побубнит себе под нос и смотается. Однако похоже, городовой не собирался вскоре оставить дом. Так что же ему нужно: наблюдать, как «политиками» встречается Новый год? Никакими положениями о гласном надзоре такое вторжение полицейских чинов в частные квартиры не предусмотрено. Об этом деликатно напомнил ему Дубровинский. Городозой только повел головой.
— На службе, господа, на службе...
И тут все поняли: городозой пьян. Настолько пьян, что ласковыми словами его не убедишь покинуть дом. И не настолько пьян, чтобы вытолкать его взашей без всяких административных последствий.
А время шло, и стрелки часов приближались к двенадцати. Свое дипломатическое искусство поочередно испробовали и Дубровинский, и Конарский, и сам Леонид Петрович. Безрезультатно. На Радика городовой посмотрел с удивлением, даже слегка отпрянул назад. Покрутил в воздухе указательным пальцем.
— Виноват, а кто же в постели? С наступающим... Прошу, господа!..
Да, конечно, он не уйдет. Но усаживаться при нем за стол, приглашать и его — иначе все равно он сядет сам,— встречать Новый год в общей компании с городовым?.. Чудовищно! Поднести ему угощение, поздравить и его... Унизительно! А он меж-
ду тем косит глазом на тикающие ходики с гирькой. Видимо, соображает, когда наступит торжественный миг, и непреклонно дожидается...
Взорвалась Киселевская:
— Слушайте, городовой! Если вы сию минуту не оставите нас в покое, вы пожалеете... Мы будем... Мы будем жаловаться...
Он вдруг вытянулся, щелкнул каблуками тяжелых сапог, тронул большими пальцами усы, произнес только одно слово: «Цыц!» — и, заложив руки за спину, сделал медленный круг по комнате. Киселевская вновь подступила к нему.
— Я требую, слышите, требую...
— А я сказал: цыц!— возвышая голос, рыкнул городовой.— За оскорбление должностного лица при исполнении...
Назревал скандал, отдаленные результаты которого трудно предвидеть. «Оскорбление»... Кто кого оскорбил? При «исполнении» находится этот городовой или не при «исполнении»? Кому будет больше веры, если дело дойдет до высокого начальства: группе политических ссыльных, постоянно заявляющих свои протесты по разным поводам, или «должностному лицу»? Рука руку моет.
Что же предпринять? Позови, все равно никто из этой братии не прибежит, чтобы убрать пьяного самодура. Да и не сыщешь никого — все встречают Новый год. Вот она — сила власти! Ею сказано: «Цыц!» — и молчи. Покоряйся.
— Друзья мои, это же такой произвол...— задыхаясь, проговорил Радин,— я... я не нахожу другой возможности избавиться от этого... Мы должны уйти из дому, а его здесь оставить одного.
И стал натягивать пальто, искать свой теплый шарф. К нему присоединились Дубровинский с Конарским. Но Киселевская, гневно вскрикнув: «А я пойду на квартиру к исправнику! Жаловаться!»— выбежала прежде всех. Городовой с заложенными за спину руками каменной глыбой стоял посреди комнаты.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124


А-П

П-Я