Установка сантехники магазин Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Во-вторых, слова о «товарищах из Минска»... Связей Дубровинского с Минском не установлено. Не говорит ли это о том, что свое поручение Семеновой простучал некто из арестованных, побывавший перед арестом в Минске?
— Логично,— сказал Зубатов. И выдул вверх тонкую струйку дыма.— Продолжайте.
— «Некто» мог и не быть прежде знаком с Семеновой. Но он узнал каким-то образом, что через Семенову можно связаться с Серебряковой. А это «Красный Крест». По филерским про-следкам со всей несомненностью установлено: в марте из Москвы в Минск ездил осколок «Рабочего союза» Банковский. Предполагаю, что Ванновский и есть «Некто».
— Тоже логично,— сказал Зубатов.— Вы радуете меня. Ведя дознание, обратите самое пристальное внимание на Банковского.
— Ну «помощь» — это, очевидно, поддержка продовольствием из «Красного Креста», которым ведает Серебрякова. А поскольку группа арестованных вместе с Ванновским, кроме него самого, не москвичи и, следовательно, родственников здесь не имеют, передач получать им не от кого, вся надежда у них на «Красный Крест» — это еще раз доказывает мою версию.
— Превосходно!— сказал Зубатов.— Ваши соображения?
— Дать указание начальнику тюрьмы размещать политических арестантов в одиночных камерах так, чтобы эти камеры чередовались с уголовниками, и по вертикали и по горизонтали. Тщательнее просматривать все бумаги, которые побывали в руках арестованных.
— Это на будущее. Принимаю. Представления такого рода генералу Шрамму следует сделать в адрес департамента полиции. Я с генералом побеседую.
— И последнее. Соображения текущего характера. Арестовать Корнатовскую и Серебрякову.
Зубатов задумался. Осторожно стряхнул пепел с папиросы. Сделал несколько коротких затяжек.
— Вы об этом говорили генералу Шрамму?— несколько ревниво спросил он.
— Что вы, Сергей Васильевич! Любые предложения о новых арестах я согласовываю прежде всего с вами.
Зубатов ткнул окурок в пепельницу, подержал, пока он не погас совершенно.
— Нет, Корнатовскую и Серебрякову арестовывать пока не будем! Эта ваша идея — правильная идея — пусть остается между нами.
— Слушаюсь, Сергей Васильевич! Хотя и не очень понимаю. Позвольте еще.— Он хлопнул ладонью по своему портфелю, лежащему на столе.— Если вы располагаете небольшим временем, здесь есть один любопытный документ. Перлюстрация письма Минятова к жене.
— Из Берлина?
— Да.
— Это интересно. Прочитайте,
Дверь приоткрылась, одним плечом в нее выставился Медников.
— Сергей Васильевич, еду к «Мамочке»,— объявил он.— От тебя не надо ничего передать?
— Поцелуй ручку и скажи, что она прелесть. Медников ухмыльнулся и прихлопнул дверь.
— Слышала бы это Александра Николаевна,— шутливо сказал Самойленко-Манджаро.— Извините!
— Моей Александре Николаевне и не такое слышать приходится,— в тон ему откликнулся Зубатов.— А «Мамочке» сам государь поцеловал бы ручку, знай он о всех ее заслугах перед ним! Фигурально говоря... Читайте, ротмистр!
Самойленко-Манджаро вытащил из портфеля несколько листков бумаги. Откашлялся. Глядя многозначительно на Зубатова, прочитал обращение в письме: «Бедная Надя...» — и остановился. Зубатов посмотрел недоумевающе. Что хочет этим подчеркнуть ротмистр? Конечно, и любой — в такой разлуке — написал бы «бедная Надя»...
— Припомните, Сергей Васильевич, всю взятую при обыске обширнейшую переписку Минятова с женой,— сказал Самойленко-Манджаро, наслаждаясь тем, что заинтриговал Зубатова.— Как тогда начинались его послания? «Дорогая, обожаемая На-деждочка... Моя звездочка, моя радость... Любимая моя Надечка...» И тому подобное. А теперь — «бедная». Потому что он далее развивает мысль о различных несогласиях с нею и высказывает готовность вообще разойтись.
— Вот как!—воскликнул Зубатов.— Это, конечно, любопытно. И что же, в этом и весь смысл письма?
— Сергей Васильевич, я не стал бы только ради таких сантиментов занимать ваше драгоценное время.— Самойленко-Манджаро пролистнул несколько страниц.— Вон сколько своим душевным терзаниям по поводу угаснувшей любви посвятил господин Минятов. А вот с этого места начинается и более существенное. Итак: «...с каждым днем в моих глазах все смешнее и жальче становились мои прежние «революционные»,— Сергей Васильевич, слово «революционные» он ставит в кавычки,— ...удивительно простые, но зато и решительные взгляды, по которым весь смысл жизни заключался лишь в коверкании всего человека в угоду незамысловато понимаемых...»,— и опять в кавычках,— «общественных интересов». Это та стадия, которую теперь переживают Алексей Яковлевич...»
— Никитин?— перебил Зубатов.
— Да, разумеется! «...переживают Алексей Яковлевич, а в особенности Дубровинский. Здесь, в Берлине, частью благодаря влиянию здешней, гораздо более культурной нравственной обстановки, частью благодаря одиночеству, в котором я мог пересматривать всю прежнюю жизнь, я наконец мог оценить вполне всю бедность этой детской точки зрения на жизнь, весь жестокий трагизм, вытекающий из нее. И вместо всяких прежних революционно-карьерных мечтаний я начал жаждать простой, тихой человеческой обстановки...» Ну и далее все в таком же роде. Читать еще, Сергей Васильевич?
— Спасибо! Не надо. Действительно, письмецо примечательное. Борец за идеи российской революции раскис «благодаря гораздо более культурной нравственной обстановке» Берлина, Что ж, по пословице «баба с возу — коню легче». Приобщите это письмо к его делу. Впрочем,— Зубатов предупреждающе поднял
палец,— впрочем, не на предмет каких-либо смягчений касательно его прошлого участия в «Рабочем союзе». За свои «революционно-карьерные» мечтания господин Минятов, сей неудавшийся Робеспьер, когда мы его изловим и пришпилим, пусть отвечает полной мерой. Кого-кого в революции, но уж карьеристов решительно терпеть не могу!
— Словом, пустить «карьериста» во весь карьер! Ха-ха-ха!
Они еще немного посмеялись, каламбуря по поводу выспренних выражений минятовского письма, и Самойленко-Манджаро ушел. А Зубатов, несмотря на очень позднее время, еще остался в своем кабинете. Он обдумывал и набрасывал на листе бумаги тезисы предполагаемой пространной записки на имя Сипягина, министра внутренних дел, где формулировал мысль о желательности и необходимости создания массовых рабочих организаций под эгидой полицейских властей. Такая система позволила бы слаженной полицейской машине принять на себя защиту интересов рабочих в их спорах с предпринимателями и тем самым ввести стихийно возникающие инциденты в спокойное русло.
Это был пир так пир. Тетя Саша постаралась. Любовь Леонтьевна, превозмогая боль в боку, тоже хлопотала с нею наравне. Собственно, приглашенных почти и не было. Только Семенова, младший из ее братьев Борис, Владимир Русанов да шляпная мастерица Клавдия. Остальные — своя семья. Многозначительность торжественного обеда заключалась прежде всего в полноте чувств, с какими за столом произносились маленькие речи. А еще — в обилии самых вкусных и самых любимых Иосифом блюд. Тетя Саша обегала все погребки, а уж накупила такого вина, таких фруктов!..
Самому Иосифу после первых часов радостной встречи с матерью и братьями тоже хватило всяких забот.Надо было сходить в полицию и там заявить о прибытии, расписаться в особой книге, где регулярно отмечались все состоящие под гласным надзором. Ах, если бы только «гласным»! Разве поверишь теперь, что за тобою не таскаются по пятам невидимые и неслышимые зубатовско-медниковские филеры?
Надо было сходить и в баню, смыть, как заявила тетя Саша, «проклятую тюремную грязь». И зайти к парикмахеру. И побывать в обувной лавке, купить себе новые штиблеты. Пока завершались последние приготовления в столовой, а гости уже собрались, Иосиф сумел на несколько минут отвести Семенову в сторонку и перемолвиться с нею. Она ведь на три недели раньше приехала в Орел и хорошо уже разобралась в здешней обстановке. Веселого было немного. А грустное... Орловский
«Рабочий союз», который здесь постепенно сформировался из разобщенных марксистских кружков, полтора месяца назад полицией ликвидирован подчистую. Руководил им Родзевич-Белевич. Он арестован. Взяли в Ялте, куда Родзевич поехал лечиться,— с легкими у него стало очень нехорошо. Арестованы Осетров, Кварцев, Ильинский, Ивиткин — ближайшие товарищи Родзе-вича-Белевича. Преемственности не сохранилось никакой. А вообще полиция замела человек пятьдесят...
— Вот и Владимир,— Семенова кивнула головой в сторону Русанова, который у окна разговаривал с Борисом Пересом,— шесть недель тоже в тюрьме отсидел и под гласный надзор попал. Но это уже не по орловскому, а по нашему, московскому, «Рабочему союзу».— Она вздохнула: — В этом я виновата.
— Именно?
— Замотали очными ставками на последних допросах. Запуталась в показаниях, всего в памяти не удержишь, когда лгать и выдумывать приходится. Навалился Самойленко: «Где находится отпечатанный вами с Дубровинским «Манифест Коммунистической партии»? Кому вы его передали?» И сама не знаю, как назвала Владимира, словно бы где-то кто-то об этом при мне уже говорил. А Никитин действительно увез ему корзину с брошюрами...
Иосиф холодно, осуждающе посмотрел на Семенову.
— Вы, Лидия Платоновна, на допросах не раз и меня называли!
Она опустила глаза.
— Простите меня, Иосиф!—И заговорила с надеждой, словно это ее полностью оправдывало: — Но о Владимире, о моих показаниях против него я все-таки сумела передать Корнатовской в тот же день. Мария Николаевна его предупредила. Здесь сделали обыск, но, конечно, ничего не нашли. Хотя Владимира все же тогда и забрали.
— Отпуская меня, Самойленко предупредил, что они весь Орел вверх дном перевернут, а корзину эту отыщут. И если отыщут — дознание пойдет по второму кругу.
— Ужасно! И, значит, тогда нас опять в тюрьму?—сказала Семенова. Землистые круги, нажитые долгим сидением в одиночке, резче обозначились у нее под глазами.— Что нам делать?
— Теперь, когда вы во всем признались жандармам и даже указали, где хранится отпечатанный «Манифест», какой резон таиться? Вызывать особо пристальную слежку?
— Владимир поставил корзину в такое место, где ее промочило дождем. Бумага слиплась, прочесть «Манифест» уже невозможно. Может быть, нам сжечь его?
— Зачем? После ваших признаний? Завтра же я эту корвину отправлю багажом генералу Шрамму!— решительно сказал Иосиф.— Я не хочу, чтобы без всякого смысла делали новые обыски в десятках домов. И в нашем доме. Маму это убьет. Она сегодня бодрится лишь потому, что обрадовалась моему приезду.
Он посмотрел в распахнутую дверь соседней комнаты. Там Любовь Леонтьевна вместе с Александрой Романовной спешно заканчивали сервировку стола, позванивали хрустальными рюмками, которые выставлялись только по большим праздникам. Тетя Саша успела рассказать Иосифу, что Любовь Леонтьевну осматривали лучшие орловские врачи, а потом, по старой дружбе, приезжал из Курска, где он теперь служит, Гурарий Семенович, и все пришли к печальному заключению: болезнь хроническая, неизлечимая, всякие волнения опасны.
Семенова тихо перевела дыхание, вытащила гребенку из волос, принялась поправлять прическу. Рука у нее вздрагивала.
— Бывают минуты непонятного состояния у человека, Иосиф,— проговорила она, запинаясь.— Крайней усталости, что ли, когда ты собой уже не владеешь и хочется только скорее, скорее... И еще тогда мне казалось: наше дело для жандармоз настолько очевидное, что, упрямо отказываясь отвечать, мы себя ставим просто в смешное положение, теряем достоинство.
— Да, но при этом нет надобности называть имена товарищей,— жестко сказал Иосиф.— От этого наше достоинство никак не выигрывает. Даже в глазах товарищей.
Вплыла, покачивая полными бедрами, тетя Саша. Широко распахнув руки, всех пригласила к столу. Тяжелый разговор Иосифа с Семеновой оборвался. Когда все расселись, положив себе закуску, наполнив рюмки, наступило короткое замешательство. Кому первому сказать застольное Слово? Александра Романовна — хозяйка дома. Но ведь собрались сейчас в честь возвращения сына Любови Леонтьевны...
— Люба, скажи для начала ты что-нибудь,— попросила тетя Саша. И часто заморгала: не расплакаться бы.
Любовь Леонтьевна поднялась, держа наполненную рюмку. Обвела неторопливым взглядом всех собравшихся, задерживаясь больше всего на своих сыновьях.
— Ося вернулся домой из тюрьмы. На меня целый год по* казывали пальцами: глядите, это ее сын арестован! Но мне ни капельки не было стыдно. Вот все, что я хочу сказать.— И протянула руку, чокаясь с Иосифом.
— А меня тоже здесь вызывали на допрос!— с гордостью выкрикнул Семен.— Целый день продержали в полиции.
Встала тетя Саша. Глядя на Семена, покачала головой: эка, мальчишество!
— Ося за то время, что не был с нами, очень возмужал и очень похудел,— сказала она весело.— Для юноши это естественно. Только я все же люблю румяные, полные щеки. Такие, как у меня. Тетя Саша ничего для тебя не пожалеет, но я прошу, и ты, Ося, насчет румянца сам тоже постарайся. За что вас сажают в тюрьмы, всего я не понимаю, но сколько понимаю — и я готова сесть в тюрьму. Ты это знай! А сегодня у нас праздник. И я хотела бы, чтобы все были сыты, поели вкусно. И вот эту бутылку вина, токайского, в погребке у Петра Ерофеевича вытащила я последнюю. Он берег ее для себя. Пусть же ему будет в жизни очень хорошо! А мы выпьем...
Заработали вилки с ножами. Слова тети Саши не были пустым бахвальством. Вино оказалось превосходным. Еда — тоже. Начался беспорядочный разговор. Любовь Леонтьевна расспрашивала Семенову, получает ли она письма от Алексея Яковлевича, и негодовала, что съездить в Курск к нему она, оказывается, не имеет права.
У Бориса Переса с Семеном и Яковом завязался свой спор, то и дело проскакивали слова «полиция», «протокол», «дознание», и Яков чувствовал себя в этом споре глубоко несчастным. Ему исполнилось уже пятнадцать лет, а к «дознанию» его еще не привлекали.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124


А-П

П-Я