https://wodolei.ru/catalog/vanni/175x75/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Клепки рассыплются,— неуверенно сказал Филипп. И замахал руками.— Да что вы, Иосиф Федорович! Зачем так думать?
— А если еще и клепки рассохлись настолько, что даже и крепкие обручи их не сожмут? Если в бочке все равно уже нельзя возить воду, а поганить ее разным мусором жаль? — с какой-то жестокостью продолжал Дубровинский.— Тогда эту бочку лучше сразу в огонь!
Оба они замолчали. Дубровинский, полуобернувшись, смотрел в окно, за которым в небе ширилась полоска желтой зари, предвещая тихий солнечный день. Филипп одевался, натягивал тугие сапоги. Шагнул было к переборке, хотел умыться, но передумал.
— Пройдемтесь по свежему воздуху, Иосиф Федорович,— сказал он просительно.— Такое хорошее утро.
— Нет, не пойду! — резко вскрикнул Дубровинский, взобрался к себе на постель и, как попало прикрывшись одеялом, улегся лицом к стене.
Филипп потоптался на месте, не зная, что ему делать. Он давно, еще с прошлой весны, после того, как прошли первые пароходы, стал замечать, что к Дубровинскому временами подступала непонятная раздражительность. Всегда мягкий, улыбчивый, он вдруг становился угрюмым, замкнутым, отвечал хотя и вежливо, но со сдержанной злостью. А на следующий день извинялся. И с особенной внимательностью вел долгие беседы с ним, с дедом Василием, ссыльными, забегавшими «на огонек». Соседских ребятишек одарял гостинцами, если было чем одарить, читал им книжки, учил их самих читать и рисовать. Но полосы
тяжелой хандры между тем повторялись все чаще. Тогда он вслух перебирал политические ошибки, допущенные им когда-либо, и со своей математической логикой строил расчеты: «Что было бы, если бы я...» Филипп хорошо понимал его и как умел успокаивал.
Хуже стало зимой, когда душевная угнетенность принялась и физически точить Дубровинского. Он потерял сон, аппетит, похудел, лицо приобрело землистый оттенок. Непростым было теперь наготовить с ним дров, он дергал пилу рывками, жалуясь, что ее заедает смолистое бревно, а на самом деле пила шла свободно, просто у него не хватало сил. Брался колоть дрова, несколько раз всаживал топор в неподатливый чурбан и останавливался, обливаясь потом, его давила одышка. Но он и слышать не хотел, чтобы всю тяжелую работу на себя взял Филипп. Отказывался показаться фельдшеру в Монастырском — врача там не было,— пренебрежительно говорил: «Столько, сколько он, я и сам о своей болезни знаю, а в Давос он меня не отправит». Работа над переводами, над изучением нового для него английского языка, над составлением и решением математических задач и разработкой собственных теорий в этом мире отвлеченных понятий его изматывала. И в то же время работа была единственным, что его отвлекало от тяжелых дум в бессонные ночи, убивающие куда больше, чем безотрывное сидение над книгами и рукописями.
— Иосиф Федорович, может быть, самовар поставить? — после долгого молчания спросил Филипп.
— Спасибо, Филипп,— глухо отозвался Дубровинский.— Есть мне не хочется.
Часы показывали только четверть четвертого. Рано, конечно. И Филипп не стал настаивать. Но и в девять утра и в два часа дня Дубровинский отказался от еды, хотя к этому времени и поднялся с постели, сел к столу за работу.
С Филиппом он разговаривал неохотно и не сердясь на него, а просто боясь отвлечься от какой-то охватившей его мысли. Только под вечер Дубровинский согласился выпить стакан молока.
— Ну, как хотите, Иосиф Федорович, а гулять сейчас мы с вами пойдем,— обрадованный тем, что Дубровинский немного повеселел, сказал Филипп.— Вот берите пиджак, и пошли.
Он прямо-таки силой заставил его одеться. На дворе было тепло, и в эту пору года еще не успел расплодиться гнус. С лугов тянулось стадо сытых, лоснящихся коров. Хозяйки их встречали возле своих дворов. Пробежала с охапкой желтых лютиков Маша Савельева, крестница деда Василия и его любимица, на ходу бросила: «Ой, Солнышко, да сходите вы за ручей, сколько там разных цветов!»
— Пойдемте,— предложил Филипп.
— Нет, лучше к Енисею, к часовне, там тоже есть цветы,— сказал Дубровинский.—И красивый вид на реку.
Заглядевшись вслед убегающей Маше, Филипп немного приотстал. Дубровинский этому словно обрадовался, сразу прибавил шаг, стремясь и еще увеличить расстояние между ним и собой, шел, оступаясь и долбя землю каблуками сапог, шмыгая пятками,— от долгой и быстрой ходьбы он давно отвык. Филипп догадался: человеку хочется одиночества. Но можно ли, следует ли оставлять его одного? Уж коли согласился он вместе пойти иа прогулку...
— Ну и ходок вы, Иосиф Федорович,— с напускной беззаботностью сказал Филипп, настигая Дубровинского,— никак не могу угнаться за вами. А воздух-то, воздух легкий какой! Весна! Чувствуете, как из лесу ветер запах смолки доносит?
Дубровинский не отозвался. И сразу походка у него изменилась, стала вялой, разбитой. На висках проступили капельки пота. Некоторое время они шли молча.
— Филипп, скажи по совести,— вдруг спросил Дубровинский, не глядя на него,— почему ты надумал переехать ко мне? Тебя об этом просила Людмила Рудольфовна?
Сказать? Не сказать? Какой смысл вложен в этот вопрос? Что мерещится человеку: простая забота о нем или тайное наблюдение за больным? Раньше он никогда об этом не спрашивал. Все было ясно. Теперь подозревает: приставлен.
— Да я же из своей выгоды к вам напросился, Иосиф Федорович, с вами мне очень хорошо.— И покривил душой:— Никакого разговора об этом с Людмилой Рудольфовной никогда у меня не было.
— А еще: зимой ты ездил в Монастырское, справлялся, нельзя ли меня перевести туда, там фельдшер и квартиры получше. Об этом тебя тоже просила Людмила Рудольфовна?
Филипп замялся. Он это пытался сделать сам, без чьей-либо подсказки, хотя в памяти и теснился давний неопределенный разговор с Менжинской об этом. Действительно, в Монастырском и фельдшер есть и там квартиры получше, но в канцелярии пристава сделали сразу жесткий от ворот поворот. Дескать, не может быть и речи о переводе Дубровинского из Баихи. Тогда Филипп вернулся из Монастырского и промолчал о своем неудавшемся заступничестве. Считал, на этом и делу конец. Откуда все это узнал Дубровинский? Чего доискивается Иосиф Федорович?
— Не получилось ничего,— отмахнулся он неопределенно,— я даже и забыл о тех разговорах. А посмотрите-ка на Енисей: как он красиво играет золотыми огоньками!
Они уже вышли на поляну возле часовни. Из-под ног брызгами выскакивали мелкие серые кузнечики. Пахло полынью и богородской травой. К этому примешивался более резкий запах
соснового бора, окрайком своим притиснувшегося к поляне. По изветшавшему от времени крылечку часовни цепочкой бежали черные муравьи и исчезали в круглых норках, проточенных в песчаных намывах. Дубровинский сделал несколько шагов в сторону обрыва.
— Филипп, почему с первым пароходом мне не было никакой почты? — спросил, не оборачиваясь.
Захаров только пожал плечами — в который раз Дубровинский задает ему один и тот же вопрос. Что за навязчивая мысль его все время томит? А с полной откровенностью высказаться не хочет. Или не может. Чем бы отвлечь его?
— Иосиф Федорович, вы не припомните, как это у Лермонтова: «На севере диком стоит одиноко на голой вершине сосна...»? А дальше? Вот выскочила строчка из памяти!
Он даже прищелкнул пальцами, показывая, что вот-вот поймать бы ее, а не ловится. На самым деле Филипп знал это стихотворение все наизусть, но ничего другого, лучшего ему не придумалось.
— Нет, не помню,— рассеянно сказал Дубровинский, глядя на Енисей, весь в мелких серебристых барашках.
Филипп понял: он тяготится его присутствием, ему хочется побыть одному. Но почему он пошел именно сюда? Полюбоваться с обрыва Енисеем? Ведь весь день голодный.
— Вы не устали, Иосиф Федорович? Тогда погуляйте еще, а я пойду на ужин чего-нибудь приготовлю.
Дубровинский поощрительно кивнул головой. Филипп направился к поселку. А ноги не несли, он корил себя, зачем оставил близ обрыва человека одного. Солнце, правда, стоит еще высоко, но все-таки это поздний вечер, когда даже в природе как-то все цепенеет, а окрест поселка становится и совсем пустынно. Оглядываться он не смел: Дубровинский это может истолковать как недоверие к нему.
У крайней избы навстречу Филиппу вновь попалась Маша Савельева. Похоже, она его заметила издали, и встреча была не случайной.
— Куда же ты девал своего дружка, Солнышко? — постреливая озорными глазами, спросила она.— Не хочешь прой-титься? К ручью. Черемуха томит, однако зацветет скоро.
— Машенька, подбеги до пригорка,— вместо ответа попросил Филипп. Тревога не покидала его.— Оттуда часовню хорошо видно. Что там Иосиф Федорович делает?
— А чего, разбранился ты с ним или чо ли? — игриво упрекнула Маша. И стала серьезной.— Вид у тебя...
— Подбеги.
Маша вернулась быстро.
— Никого, на всей полянке.
Не дослушав ее, Филипп бросился к часовне. Нет Дубровинского. Опушка леса, освещенная низко стоящим солнцем, просматривалась хорошо. И тоже — нету.
Филипп приблизился к обрыву. Енисей здесь наваливался на красноватый, иссеченный глубокими трещинами утес и, отшатнувшись от него, закручивался быстрыми воронками. Ступи неосторожно, и... Чуть ниже спускалась узкая тропинка к реке, и там, взмостясь на выступающие из воды глыбы камней, мальчишки любили удить рыбу. Там погромыхивает галька. Филипп сбежал по тропинке вниз, и на сердце у него отлегло: выискивая, где лучше ступить, Дубровинский тихонько брел вдоль берега.
— Иосиф Федорович! — окликнул Филипп. Дубровинский как мог прибавил шагу.
— Иосиф Федорович, погодите!— Догнать его было нетрудно.— Погодите! Ну что за место выбрали вы для прогулки? Пойдемте домой! И соорудим мы вместе с вами па ужин...
— Филипп,— страдальчески и с какой-то особенно дружеской доверительностью сказал Дубровинский,-- мне хочется немного побыть одному. Именно здесь, у воды, на солнышке, на ветру...
— Солнце скоро зайдет, уже одиннадцать часов, становится прохладно, а вы легко одеты.
— Нет, мне не холодно.
— А утром снова погуляете.
— Хочу сейчас,— сказал Дубровинский нетерпеливо. И в голосе у него прозвучали нотки подозрения: — Нехорошо ходить по пятам за другими.
— Да что вы, Иосиф Федорович, я ведь...— Филипп смутился, не зная, как оправдаться.— А вы один вернетесь? Тропинка здесь крутая, земля осыпается, вам будет трудно в гору подниматься.
— Ничего, поднимусь. Вернусь один, не беспокойся.
— Честное слово? — против воли, как-то по-детски вырвалось у Филиппа.
— Да, честное слово! Шагай!
Продолжать спор становилось уже невозможным. Филипп улыбнулся Дубровинскому, тот ответил ему успокоительным жестом руки.Воздух в комнате застоялся, Филипп упрекнул себя, что, уходя, не оставил распахнутым окно. Принялся щепать лучину, чтобы разжечь самовар, и раздумал: ночь ведь уже, хотя и светло, даже солнечно. Вернется Иосиф Федорович — выпить по стака-кану холодного молока. Он любит молоко. Слазить в погребок будет недолго.
От бессонно проведенной ночи и тревожного долгого дня Филиппа одолевала дрема. Он не находил в себе сил противиться ей. Погрозил себе пальцем: «Не спи! Садись к столу и до прихода Иосифа Федоровича реши сочиненную им задачу по отысканию угла альфа...»
Филипп придвинул лист бумаги, подточил карандаш: «...угол альфа в системе координат...»
Ходики показывали без десяти час. Теплынь и духота окутывали ватным одеялом. Филипп безвольно уронил голову на стол.Горланили петухи. Под окном дед Василий обушком топора загонял в землю колья — отошла доска, поддерживающая завалинку,— удары сыпались часто и звонко. Сквозь стекло горячо грело солнце. Филипп подскочил, ошалело растирая ладонями отяжелевшее от прилива крови лицо.
Глянул на часы. Двадцать минут шестого. Дубровинский еще ее вернулся... Он облюбовал себе огромный серый камень с плоским верхом, отделенный от берега узкой, всего в один шаг, полоской воды, и взобрался на него. Камень был теплый. Дубровинский сел, свесив ноги и чувствуя, что пятки у него обрели удобную опору на мелких покатых выступах гранитной глыбы. Вода плескалась очень близко, обдавая спину ледяным холодом, журчала, словно лесной ручей. Но здесь уже сразу начиналась страшенная глубина. Ветер, не резкий, временами застилал Енисей частой рябью, и тогда он по всей своей неоглядной шири, будто ночное звездное небо, вспыхивал бесчисленными золотыми точечками. Солнечный шар, все увеличиваясь в размерах, медленно приближался к горизонту, чтобы, чуть-чуть опустившись за его линию, вскоре подняться снова.
Всегда за серьезной работой, Дубровинский не привык к бездумному созерцанию природы. Сейчас ему нужно было думать и думать, для того и искал он уединения, но плещущий радостью Енисей мешал сосредоточиться, а всецело отдаться только его красотам Дубровинский тоже не мог.
Ему припомнился давний свой разговор с Анной на даче в Костомаровке. Тогда он обещал с нею вместе под старость уехать куда-нибудь в зеленую тишину, может быть, даже в Сибирь. Ведь о вольной Сибири с таким восторгом рассказывала Конкор-дия Самойлова, и он тогда говорил, что дни самодержавия сочтены, Сибирь перестанет быть пугалом, местом ссылки и ее бескрайные просторы, ее богатства будут приносить только радость народу. Но вот он стал уже стариком, хотя ему только тридцать шесть лет, стариком потому, что физические силы его покидают, туберкулез источил легкие, а в мозгу мучительной болью отдается даже скрип по стеклу мушиных лапок. И прекрасная страна Сибирь — вольная, она действительно прекрасна! — но-прежне-му испоганена ссылками и каторгой. И не в зеленую тишину сюда он приехал, а на нравственные страдания — медленно угасать,
зная, что твой враг, борьбе против которого ты посвятил всю свою жизнь, так и не побежден.С царского стола брошена кость — амнистия. Остается сто сорок два дня, если амнистия — что касается его — не фальшивка. Середина октября, когда Енисей давно уже будет скован льдом и над сибирской тайгой засвистят снежные метели.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124


А-П

П-Я