Отзывчивый Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Даже к «Мамочке» не пойду сегодня — не в обиду Екатерине Григорьевне,— дома еще не показывался. Езжай один. Если будет что интересное — завтра расскажешь. Низкий поклон ей от меня. А я вот пробегу это письмо — любопытное! — и тоже...— углубился в чтение, пояснив между прочим:—От Мани Вильбушевич.
— А-а! — понимающе протянул Медников.— Ну, она ведь теперь с божьей и твоей помощью в главарях «независимцев» ходит. Огонь-девка!
Вразвалочку направился к выходу. И припомнил еще, стукнул себя кулаком по лбу.
— Да, Сергей Васильевич, тут Гапон появился, снова деньги просил. Дал я ему. Вот ведь мужик удивительный. Войдет, крестится, молитву читает, глаза вверх — все жилочки в нем дрожат, ну, прямо на небо сейчас улетит. Глядишь, и у тебя в горле чего-то щекочет, словно на светлой заутрене, когда «Христос воскресе из мертвых» в первый раз запоют. А начнет Гапон деньги в карманы совать, и без торопливости, без жадности — все одно вместе с ним летишь в преисподнюю. Почему — не пойму. Филерам своим даю, понятно: за какую работу, все по честности. А этот ведь не филерствует, как раз на филеров вроде бы змей-горынычем смотрит. Но деньги-то ведь одни. Знает, какие берет. Попрощается уходить, мне всякий раз мерещится, будто и дверь перед ним не распахнулася, а он скрозь нее духом бесплотным проник.
— Неуравновешен отец Георгий, фанатик иногда в нем прорывается,— рассеянно бросил Зубатов, переворачивая мелко исписанный листок бумаги.— Денег дал ты ему, это правильно, нужно давать. В коня корм. И ступай, ступай, Евстратий Павлович, к своей Екатеринушке!
Письмо Вильбушевич по существу своему ничего особо нового не содержало. Рассказ о грызне в бундовской верхушке и о том, как ветвится и множится организация. Это известно. И все же Зубатов некоторые места перечитал по нескольку раз.
Боже, как темпераментно она пишет! Словно бы объясняется в самой земной, страстной любви. Похоже, что Маня действительно в него влюблена, хотя они еще и не встречались ни разу. Но ведь влюбляются же заочно некоторые экзальтированные женщины в великих мира сего! Жизнь свою готовы отдать, только бы стать близкой избранному кумиру.
Здесь любовь, разумеется, несколько иная. Маня Вильбушевич поклоняется Учителю, соединяя в этом понятии все идеалы человеческие. Духовные и физические. Ради него, Зубатова, Маня готова сдвинуть горы, остановить течение рек. Но только ради того Зубатова, который увлек ее гуманностью своих идей, мечтаниями о гармоническом развитии мира. А путь к этому? Разве она представляет себе ясно, какие охранным отделением используются пути?
Да, постепенно она привыкнет ко всему, что освящено именем ее кумира, свободно перешагнет через все пугающие барьеры, но сейчас надо быть с нею предельно внимательным, душевно открытым, чуть покровительственным. И осторожным. Потому что такие при случае и стреляют. Без Мани же легко и изящно с бундовцами не справишься. А грубая сила — всегда грубая сила. И не его, Зубатова, это принцип действий.
Гапон экзальтирован не меньше Мани Вильбушевич. Если Маня готова сдвинуть горы, то Гапон, как верно подметил Евстратка, способен сквозь стены пройти. Мане нужно ломать преграды. Для Гапона их просто не существует. И в этом тоже большая опасность: неизвестно, сквозь какую стену вдруг вздумает пройти Гапон. Он явно мечется, выбирая карьеру. Глазетовая риза священника и жандармский мундир где-то в глубине души равно для него привлекательны. И в том и в другом естестве для него открываются хорошие возможности. Черт побери, он стал бы незаурядным охранником! И господи, спаси его, не приходским попом!
Во всяком случае, этих двух зверяток, Вильбушевич и Гапона, из клетки выпускать не следует. А дрессировкой их надо заняться всерьез. Он уже совсем лениво, перебарывая сонливость, которая неодолимо стала его охватывать в пустом, совершенно беззвучном кабинете, взял со стола рапортичку событий, происшедших в его отсутствие.
Ничего примечательного. О главном, и сочнее, рассказал Медников. Ах вот, опять Дубровинский! Среди других он подписал резолюцию о присоединении к «Протесту российских социал-демократов». Ветер из сибирской ссылки от Владимира Ульянова долетел и в Яранск. Ба, какая цветистая гирлянда только по Вятской губернии: Потресов, Боровский, Землячка, Бауман, Радин! Остальное менее значимо. Но, впрочем, кто может предсказать, какую роль вручит судьба тому или иному из этих «менее значимых»? Некогда в революционной среде гигантским столпом возвышался Плеханов, а ныне первое место принадлежит, бесспорно, Ульянову. Теории Плеханова красивы и убедительны, теории Ульянова красивы, убедительны и действенны. Дубровинский не выделяется своими оригинальными теориями, он эхо — сильное эхо ульяновских взглядов. Это надо иметь в виду.
Хм, и еще Дубровинский! Завязано знакомство со вновь прибывшими в Яранск по «тифлисскому» делу Афанасьевым и Киселевской. Последняя проходит еще и по делу «Рабочей мысли» в Санкт-Петербурге. Знакомство Дубровинского с Киселевской носит, по-видимому, интимный характер...
Так, так... Если бы все знакомства женщин и мужчин носили только интимный характер! Совет бы им да любовь! А филеры, оказывается, способны подмечать и столь тонкие чувства. Молодцы!
Тащась по стылой, снежной дороге за этапными подводами, Анна Адольфовна Киселевская прибыла в Яранск с очередной партией ссыльных на третий день после престольного праздника Казанской божьей матери.
Во многих домах еще продолжалось веселье, ревели гармони, стекла в окнах дрожали от лихого перепляса. По главной улице проносились парные упряжки, обдавая прохожих из-под полозьев саней колючей льдистой метелицей. В тюремной канцелярии «политиков» расписали быстро, а Киселевскую по каким-то формальностям задержали значительно дольше других, и когда она очутилась «на воле», в суетливой, уже растекающейся толпе встречающих не увидела ни одного из своих товарищей по этапу.
Куда пойти? Направо или налево? Вечерело, в домах засветились желтые огоньки. От высоких, глухих заборов подползала темнота.
— Федор Еремеевич! — невольно вырвалось у Киселевской.— Где же вы? Федор Ере-ме-евич! Афанасьев!
Кто-то тронул ее за плечо.
— Извините, я тоже недавно был в подобном положении. Хотите, попытаюсь помочь вам найти уголок? Знаю одну маленькую, но совсем отдельную, а главное, недорогую комнатку.— И представился: — Дубровинский Иосиф Федорович.
Киселевская, назвав себя, устало и благодарно ему улыбнулась. Ее вещи, принесенные Дубровинским, лежали как попало, брошенные прямо на пол, на короткую некрашеную скамью у двери. Она не сняла верхней одежды, пробитого снежной пылью стеганого пальто, только сбросила на плечи толстый шерстяной платок, которым была укутана голова. Открылись гладко натянутые темные волосы с тугим валиком на затылке, и Дубровинский про себя подивился, как это на своем долгом и тяжком пути девушка смогла следить за прической. Киселевская грудью, ладонями припала к натопленной печке, а лицо повернула к Дубро-винскому, узкое, худое лицо, с запавшими глазницами, маленьким острым носом и по-мужски густыми черными бровями.
— Спасибо вам большое,— вяло проговорила она.— Мне ничего, решительно ничего больше не нужно. Простите, что я доставила вам много хлопот.
— Вы, должно быть, южанка? Здешние холода вам покажутся жестокими. Есть ли при вас теплые вещи?
— У меня есть все,— сказала Киселевская.— У меня есть характер. И если я выдержала дорогу сюда, выдержу и остальное.— Она прислушалась к далекому шуму на улице.— Здесь всегда так бывает?
— Наоборот. Всегда здесь полнейшая тишина.
— Ну и лучше. Мне хочется сейчас только лишь тишины. Тишины и одиночества.
— Позвольте, Анна Адольфовна, к вам завтра снова зайти?
— Зачем? А впрочем, заходите,— сказала Киселевская равнодушно.— Но можете и не заходить.
И не шелохнулась, когда Дубровинский поклонился ей от двери. Он брел по темной улице, зябко поеживаясь от тянущего понизу ветерка, и размышлял: наверно, Леониду Петровичу внезапно сделалось худо. Иначе он вместе с Конарским непременно оказался бы среди встречающих. Так договаривались вчера вечером. Но Радин уже тогда выглядел скучным и безучастным.
Вчера же они вдвоем убедили Леонида Петровича подать прошение в департамент полиции о переводе в какой-либо южный город. Но где есть университет. Это обязательное условие, при котором он соглашался написать прошение, выдвинул сам Радин. И объяснил, что университет вольет в него новые жизненные силы уже одним ощущением сопричастности его, Радина, к наукам, изучаемым там. Воспламенясь, он представил себя даже преподавателем университета, разумеется, когда окончится срок ссылки и сняты будут административные ограничения. Наивная маленькая хитрость с его стороны. Уступка своим друзьям. Бедный Леонид Петрович! Он тает, гаснет на глазах, и юг — моление о чуде — все же единственное, на что еще можно надеяться.
Прошагавшая сотни верст пешком в окружении уголовников, грубой, жестокой стражи, худенькая, побледневшая девушка сейчас стоит в чужом, незнакомом доме, прижавшись грудью к теплой печке, и жаждет только тишины. А ведь это тоже болезнь, мучительная, тяжелая болезнь. Она, как и туберкулез, начинается на бесконечных допросах и в сырых тюремных камерах. Чахотку излечивает благодатный крымский воздух. А что может излечить человека от яда замкнутости? Киселевская обронила несколько слов о том, что у нее «есть характер» и что, «выдержав дорогу сюда, она выдержит и остальное». А вот уже и не выдержала, поддалась искушению остаться в одиночестве. Так, замерзая в открытом поле, люди покоряются смертному сну. Прекращают борьбу. И хорошо, если их откопают из снежных сугробов, прежде чем совершенно оледенеют конечности. Иначе, быть может, жизнь им еще и будет спасена, но калеками они останутся навсегда. Киселевская сказала: «Заходите. Но можете и не заходить». Он должен к ней зайти непременно.
Ночь напролет, чередуясь с Конарским, Дубровинский провел у постели Радина. Тот весь горел в жару, стонал от боли и задыхался. Врач земской больницы Шулятников, посетивший его с вечера, определил: острый правосторонний плеврит на фоне прогрессирующего туберкулезного процесса. Отозвав Дубровинского в сторону, Шулятников грустно сказал:
— Плеврит, в его острой форме, надеюсь, мы одолеем, хотя почти неизбежны последующие неприятности — внутренние выпоты, отеки, экссудат. Что же касается главного, простите, это при любых обстоятельствах лишь вопрос времени. И поведения самого больного, его готовности подчиняться врачебным назначениям. Но в Яранске, вы сами понимаете, возможно ли эффективное лечение!
А Леонид Петрович, едва стихали самые жестокие приступы боли, требовал, чтобы ему позволили встать и дали наконец закончить перевод Карла Каутского. Ночь — это лучшее рабочее время, и ради каких-то дрянных порошков, микстур и компрессов он не намерен терять золотые свои часы.
Потом, утомленный безуспешным спором с Дубровинский и Конарским, хрипя и кашляя, принимался печально декламировать Гейне:
Желтеет древесная зелень,
Дрожа, опадают листы...
Ах, все увядает, все меркнет —
Вся нега, весь блеск красоты.
И солнце вершины лесные Тоскливым лучом обдает. Знать, в нем уходящее лето Лобзанье прощальное шлет..
А я,— я хотел бы заплакать: Так грудь истомилась тоской. Напомнила эта картина Мне наше прощанье с тобой.
Я знал, расставаясь, что вскоре Ты станешь жилицей небес. Я был уходящее лето, А ты — умирающий лес.
Дубровинский наклонялся, заботливо менял на лбу Радина мокрое полотенце, уже через несколько минут вновь становившееся горячим.
— Наденька! Наденька! —невнятно бормотал Радин. У него начинался горячечный бред.— Как мог я так опоздать? Почему я тебя не вижу?
— Леонид Петрович,— убеждал его Дубровинский.— Она вышла ненадолго, скоро вернется. Вот выпейте брусничного морса. Закройте глаза, засните.
— Заснуть? Мне заснуть? Для чего? Нет, дудки! Я знаю, где я. Я знаю, кто я!
И, потрясая сухими кистями рук, с иронией выкрикивал:
Во сне с государем поссорился я — Во сне, разумеется: въяве Так грубо с особой такой говорить Считаем себе мы не вправе.
Лишь под утро, когда жар стал немного спадать, больной успокоился, сам попросил пить, беспрекословно принял лекарство и все извинялся — неведомо в чем.
Прямо от него Дубровинский пошел к Киселевской. На востоке полыхала огненная заря, словно бы перечеркнутая в нескольких местах узкими тонкими полосками синих облаков. В чьем-то дворе, разматываясь, гремела колодезная цепь, гулко плюхнулась об воду деревянная бадейка.
«Что же я этакую рань? — подумал Дубровинский.— Неприлично. Конечно, человек еще в постели». Покосившись на незакрытые ставни, на занавешенные изнутри плотными шторками окна дома, в котором сняла комнату Киселевская, он прошел мимо.
Яра иск только-только еще пробуждался. Вот, скрипя, поднималась тяжелая щеколда, повизгивая петлями, открывалась почерневшая от старости калитка и на улицу медленно выбирался такой же дряхлый дед. Поправив на голове треух, разлетистый, из серой собачины, косицами слепившийся от долгой носки, дед шествовал по каким-то своим делам. Перекликались в обнесенных толстым заплотником дворах занозистые женские голоса. Ватага мальчишек, награждая друг друга подзатыльниками, выбегала из маленького переулка и наперегонки мчалась по накатанной санной дороге.
Ломая торжественную зоревую тишину, ударил церковный колокол, помедлил, словно выжидая, когда его первая медная волна обойдет, накроет город от конца до конца, и снова ударил, еще тягучее, громче. Ему отозвались другие, на всех четырех церквах. Размеренно, всяк сам по себе и в то же время все вместе, они постепенно захватили земное и небесное пространство и подавили прочие голоса начинающегося дня.
Чем живет этот город? Какие заботы владеют его обитателями? Что ни дом, то крепость. Скорее, острог. Сторона-то лесная, выбирай для постройки любое дерево, кондовую сосну, бессмертную лиственницу, так, чтобы ни плесень, ни гниль не взяла.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124


А-П

П-Я