https://wodolei.ru/catalog/mebel/rasprodashza/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


— Это верно,— согласился Януш,— но я никогда не умел много говорить, И буду я говорить или не буду — не только наши судьбы, а и вообще ничего не изменится.
— Это еще вопрос — нужно ли, чтобы изменялось.
— Нет, тут двух мнений быть не может. Должно измениться! Но все зависит не от того, что я буду говорить, а только от того, что буду делать.
— Ты ничего не делаешь,— прошептала Зося.
— Абсолютно ничего,— откликнулся Януш.
И вновь выпустил несколько колечек дыма, внимательно следя за ними. Зося плотнее закуталась в халат. Долгое время они молчали.
— Холодно тут что-то,— сказала Зося,— не хочется идти в ванную.
— Как я не люблю здесь ночевать! — воскликнула она патетически.— До чего мне здесь всегда не по себе! И мысли какие-то неприятные.
— А в Коморове мысли приятные?
— Так и стоит у меня перед глазами этот Янек,— продолжала Зося, не обращая внимания на вопрос Януша,— и насмешливый взгляд той девчонки, что смотрела на нас, в гардеробе. Почему она смотрела на нас такими глазами? Отвратительная она, эта «Жермена».
— А знаешь, я не удивляюсь, что она так смотрела на нас. Думаю, что она совсем не понимала, как мы можем там находиться.
— Но ведь понимает же она, что такое концерт?
— Что такое концерт, возможно, и понимает. Но что такое концерт, когда арестован ее дядя, ее опекун,— этого наверняка не понимает. Мы этого тоже, вероятно, не поняли бы.
Зося шевельнулась на постели, но, вместо того чтобы встать, прилегла, отвернув угол одеяла, прикрыла ноги и задумалась.
— Значит, все прекрасное, что было там,— Эльжбета Шиллер, и эти песни Эдгара, и эта музыка, такая... ласкающая, нет, даже не ласкающая, а захватывающая, и Бетховен, которого мы не слушали,— все это ничего не значит только потому, что Янек Вевюрский сидит за решеткой?
Януш улыбнулся, нагнулся в кресле и положил свою ладонь на свисающую с постели руку Зоей.
— Нет, значение все это имеет, только совсем другое.
— Какое же? — насторожилась Зося.
— Не то, какое мы придавали концерту, слушая его, и не то, какое Эдгар придавал своим песням, сочиняя и слушая их потом со слезами на глазах. Я наблюдал за ним в ложе... Они все еще думают, что спасение человечества в искусстве. Вот это я и хотел сказать после концерта, но меня никто не понял. Не поняла и ты.
— Потому что ты не подготовил меня к этому. Ведь ты же никогда не говоришь мне, что ты думаешь.
Януш вновь уселся спокойно, глядя на папиросный дымок.
— А я еще так не думал. Но именно во время концерта все эти мысли и пришли мне в голову, а потом... И поэтому я никогда тебе об этом не говорил. Да и вообще я не умею говорить о таких вещах, мне это кажется слишком патетичным, слишком величественным, особенно там, в деревне, где я роюсь в навозе и выращиваю примулы. Видишь ли, я в противоположность тебе люблю ночевать на Брацкой. Это напоминает мне мою холостую жизнь и все, что я здесь пережил. Хотя пережито было не так уж много.
Я, собственно, все пережил еще там, в Маньковке. В самой ранней молодости, наедине с выживающим из ума отцом. Вот его игра на пианоле действительно не имела никакого значения.
— Потому что ты доискиваешься метафизического значения во всех мелочах жизни, во всем, что нас окружает.
— Не знаешь ты меня, Зося,— с какой-то горечью сказал Януш,— вот и приписываешь мне пристрастие к метафизике.
Зося вскочила с постели, села перед зеркалом и принялась причесываться на ночь. Когда она распустила волосы, лицо ее стало еще тоньше, а глаза запали еще глубже. Этот болезненный вид выводил ее из себя, напоминая о недавно пережитой беде.
— А откуда мне тебя знать? — отозвалась она, раздирая гребнем волосы.— Откуда? Так я никогда тебя не узнаю. Сидишь, как сыч, и каждый раз говоришь что-нибудь другое. Каждый раз, когда у нас завязывается настоящий разговор, ты мне кажешься иным, и что хуже всего — совсем не новым! И все твои разновидности — это круговращение вокруг одного и того же кола, к которому ты привязан невидимой, но крепкой веревкой.
Януш внимательно посмотрел на нее и закурил вторую папиросу.
— Надымишь,— заметила Зося.
— Проветрим,— возразил Януш. — Ты всегда что-то таишь.
— И ты тоже.— Януш пересел на другое кресло, чтобы лучше видеть Зосю, он любил смотреть, как она причесывается. Движения ее были ловкие, хотя и нервные.
— Во мне ничего нет,— усмехнулась она,— пустой глиняный кувшин.
— Для красивых полевых цветов.
— Ты же не любишь полевых цветов, ты любишь туберозы.— Зося повернулась к Янушу на своем пуфике и наконец-то улыбнулась ему ясно и просто.
— А ты меня все же знаешь,— упрямо сказал Януш.— То, что ты сказала о круговращении,— это правда. Может, ты знаешь меня даже лучше, чем тебе самой кажется.
— Все это только домыслы. Но вернемся к концерту,— сказала она, как-то беспомощно разводя руками.— Неужели ты действительно не можешь мне этого объяснить? Какое это имеет значение?
Януш улыбнулся.
— А ты настойчива. Спроси об этом у Янека, когда его выпустят из тюрьмы.
— А он знает? — удивилась Зося.
— Наверняка! — Януш встал и скинул пиджак.— Он-то наверняка знает! — И вдруг добавпл: — Ты знаешь, и я хотел бы вот так, хоть раз в жизни, знать что-то наверняка!
И поцеловал жену в лоб.
XIV
Старые Шиллеры каждый раз, когда приезжали в Варшаву,— а случалось это довольно редко,— останавливались у своей дальней родственницы Казн Бжозовской. Жила Казя на улице Зго-да — место было очень удобное, и от филармонии недалеко. У Казн было три сына. Двое из них, художник и литератор, были сейчас в Англии, а самый младший, музыкант, сидел еще в Закопане — этот любил бродить по горам, так что приезд Шиллеров нисколько не стеснял кузину.
Старики добросовестно выслушали симфонию Бетховена, переждав толчею в гардеробе, оделись, вышли и неторопливо направились к дому Бжозовской. Все о них забыли, так что они остались одни; впрочем, к одиночеству Шиллеры уже давно привыкли.
Шли молча. И только на полдороге Паулина с горечью заметила:
— Как теперь люди плохо воспитаны. Ремеи могли бы пригласить и нас к себе...
Старый Шиллер дернул плечом и фыркнул по своему обыкновению.
— Ты, Паулина, словно ребенок. Чего же еще можно ожидать от таких людей...
— Ничего особенного я и не ожидала. Но ведь это вполне естественно. Мы же все-таки родители Эдгара и Эльжбеты...
Шиллер вновь передернулся.
— Нас может огорчать только то, что они бывают в таком обществе. Ну что это за общество? Торговля семенами...
— Да не в этом же дело, не в этом,— твердила Паулина,— тут совсем иное.
Казя Бжозовская жила во дворе, на втором этаже. Они позвонили. Открыла сама хозяйка, высокая опрятная пожилая женщина с тщательно уложенными седыми волосами. Голубые глаза ее глядели очень приветливо, а легкое подергивание головы, что-то вроде нервного тика, не казалось неприятным. Она явно обрадовалась им.
— Раздевайтесь, садитесь и рассказывайте. Проходите в гостиную, сейчас я приготовлю чай.
Старый Шиллер помог жене снять тяжелую шубу, которую та надела скорее напоказ, нежели от холода, и они вошли в гостиную. Это была небольшая комната с небогатой мебелью; единственным украшением ее был большой черный рояль и полка с нотами. Шиллер уселся на обитом кремовой материей пуфе, Паулина — в просторное кресло. Она тут же закурила и, по обыкновению, устремила взгляд на безобразную висячую лампу, пуская дым в ее сторону, точно принося ей жертву этим воскурением.
— А что, собственно говоря, можем мы рассказать Казе? — сказала Паулина после минутного молчания.
— Ничего,— сказал Шиллер, дернув правым плечом.
— Мне вот кажется — мы и сами не знаем, что перечувствовали. Как-то унизительно... Ты хорошо сказал это маленькой Оле...
Старый Шиллер взял с полки нотную тетрадь и, надев очки в черной роговой оправе, начал внимательно ее просматривать. В ответ на слова жены он взглянул на нее поверх очков.
— Оля далеко уже не маленькая, маленькой она была в Одессе. Теперь это уже старая баба. Ты просто не замечаешь, как все старится.
Паулина улыбнулась.
— То, что ты стареешь, я давно заметила. И становишься несносным, старый ворчун. Даже былую рассеянность утратил вместе с юмором и оптимизмом. Но сегодня я заметила, когда они вышли на сцену, что наши дети тоже постарели. Очень постарели.
— Дети? — спросил Шиллер, не отрывая глаз от нот и тихо напевая мелодию.— А как же иначе! Они уже давно перестали быть детьми...
— Для нас они никогда не перестанут быть детьми.
— Это только так кажется. Иногда в конце лета в кустах находят пустые, заброшенные гнезда... покинутые гнезда. А птенцы упорхнули.
И, отстранив ноты, он взглянул на жену открыто.
— Ну что ж,— Паулина сразу поняла, что он имел в виду,— но для родителей дети всегда остаются детьми. И очень странно, когда замечаешь, что твои собственные дети стареют. Они были для нас детьми. А теперь стоят лицом к лицу со старостью. Мы - то еще помним их в передничках, в гимназических мундирчиках. И вот сегодня я увидела, что у Эльжуни уже седые волосы; издалека, правда, их еще не видно, но когда она причесывается...
— Что ты говоришь? — невольно удивился старый Шиллер.— Седые волосы? Ты так рано не седела.
— Еще раньше.
— Неужели? А сколько же ей сейчас лет, нашей Элжбетке? Постой, постой... Когда она родилась?
— Представь себе,— медленно начала Паулина, глядя на лампу,— представь себе, через месяц ей будет сорок пять лет... Мы забываем о времени, потому что у нас нет внуков. А вот у Михаси их много. Ты же видел Олиных сыновей. Уже большие мальчики. Как все растет.
— Как все растет,— повторил вдруг спокойно Шиллер,— как все изменяется. Ты знаешь, я еще мальчишкой не любил находить такие гнезда, такие вот опустевшие гнезда.
На этот раз вспылила Паулина:)
— Да что ты заладил об этих гнездах. Ну вылетели и вылетели. Вспомни, как давно вылетели. Пора бы тебе привыкнуть.
— А что? Разве я не привык? Вошла Казя с чаем и бутербродами.
— Вы, наверно, голодные,— сказала она, ставя поднос на столик.— От переживаний даже не обедали.
— Мы обедали у Эдгара. В «Бристоле»,— сказала Паулина.
— Ну, какие у вас впечатления от концерта? — спросила Казя и села на стул, словно приготовилась выслушать долгий рассказ.
Супруги неуверенно переглянулись.
— Конечно, нам очень понравилось,— сказала наконец Паулина поспешно, как будто хотела сгладить впечатление неуверенности.— Эльжуня так великолепно выглядела и чудесно пела. И песни Эдгара так трогают!
— Ужасно жалко, что мой Рудольф не мог послушать. В этом году он кончает консерваторию, но горы для него, кажется, еще большая страсть, чем музыка.
Паулина улыбнулась. Она знала, что у младшего сына Казн есть еще одна страсть, посильнее гор и музыки.
— Я вынужден признать, что мне довольно чуждо все, что сочиняет Эдгар,— спокойно и размеренно сказал Шиллер.— Экзотика. И как-то странно все это звучит. Конечно, я знаю, что родителям порой трудно понять детей. Но...
Казя возмутилась.
— Да что ты говоришь, Людвик! Я своих детей прекрасно понимаю, а вы же знаете, что каждый из моих сыновей выбрал свою стезю в искусстве.
Паулина улыбнулась.
— А это у тебя, часом, не самообман, Казя?
— Какой еще самообман?
— Ну, будто ты понимаешь своих детей. В конце концов, дети — это дети, и хочется, чтобы они навсегда оставались детьми., А они растут, взрослеют, даже стареют...
— Даже стареют,— повторил Шиллер.
— И все это происходит как-то помимо нас. В какой-то определенный момент жизни мы становимся «стариками родителями» и уже не имеем никакого влияния на детей — даже начинаем им мешать...
— Мешать? Что ты говоришь, Паулина! — совершенно искренне и без всякой тревоги возразила Казя.— Мы всегда им нужны.
— Ну да? — отозвался Шиллер.— Никогда еще я не чувствовал так, как сегодня, что я не нужен моим детям. К счастью, у меня своя жизнь, свой сахарный завод, своя работа... А не будь этого? Ни Эдгар не нуждается во мне, когда сочиняет свою «Шехерезаду», ни Эльжбета, когда ее исполняет.
— Еще чаю? — спросила Казя.
— А знаешь, Казя, с удовольствием,— сказала Паулина.— Может быть, я сама принесу?
— Ну зачем же! Вы гости. Я так вам рада.— И хозяйка, забрав обе чашки, вышла на кухню.
— Лучше не говори таких вещей посторонним,— начала Паулина, закуривая новую папиросу.— Вот и Оле ты в филармонии наговорил бог весть что.
— Ты права, Паулина,— спокойно согласился Шиллер,— но мне так больно.
— Ох, в конце концов...— Паулина не договорила.
Шиллер вновь взялся за те же ноты. Глаза его казались особенно большими и сверкающими из-за выпуклых стекол очков. Перебрасывая страницы альбома, он вновь что-то замурлыкал себе под нос.
— Что ты там смотришь? — спросила без особого любопытства жена.
— Квартеты Бетховена в четыре руки.
— В четыре руки? Те же, что были у нас?
— Кажется. То же самое издание.
— Покажи.
Шиллер подал ей тетрадь.
— Ага,— подтвердила Паулина.— Помнишь, как мы их играли?
— Конечно,— слегка изменившимся голосом сказал Шиллер.
— О, видишь, квартет фа мажор и этот... до мажор. Помнишь, это анданте?
Шиллер в ответ чуть громче напел первую фразу анданте.
Паулина раскрыла рояль, подняла пюпитр и, поставив на него ноты, одним пальцем проиграла фразу, которую только что напевал муж.
— Ох, как много мне это напоминает,— сказала она, отходя от инструмента.
— Да? — отозвался еще более мягким голосом Шиллер.
— Я была тогда в положении. Ждала Эдгара.
— Вот-вот. Может быть, это мы и наделили его музыкальным даром.
— Вряд ли. Это анданте — просто скорбное смирение...
— Как раз для сегодняшнего вечера,— вновь с сухой иронией произнес старый Шиллер.
— Слушай, Людвик, давай сыграем,— предложила Паулина.
— Давай, если хочешь,— согласился муж.
Они сели за рояль — Паулина в басах, а он в верхнем регистре, как играли когда-то,— и начали andante con moto quasi allegretto.
Зазвучала эта фраза, просторная, нисходящая и настойчиво повторяющаяся несколько раз. Потом побочная партия, основанная на уменьшенном аккорде. В этой простой, настойчивой и широкими волнами наплывающей музыке прозвучали грусть, смирение и какое-то захватывающее дух горнее одиночество.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86


А-П

П-Я