https://wodolei.ru/catalog/unitazy/uglovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Не выдавая себя, растворялась в тени зданий, в порывах ветра, шорохе плащей на бегущих к троллейбусам. Чужое дыхание жгло затылок, чужие глаза, оставаясь невидимыми, словно тонкая игла электрического фонарика, шарили по влажным, облипшим остатками прошлогодней листвы плитам площади. Оглянулась — жгуты снега с дождем в пасти фонаря, сплошная белая завеса. Никто не наступает на пятки, если в спешке кто-нибудь и наткнется, то отшатывается, ошарашенный белым гипсовым лицом. Ей почти приятен испуг раззяв. Это я! Что, не нравится? Снова послышался шепот — преследователь явно издевался над ее попытками исчезнуть, спрятаться за белой маской. Вслед катилось странно растягиваемое, с удивлением и болью произносимое ее имя. Лонгина? Как сто лет назад во время солнечного пожара, когда оселки камней оттачивали каждую гласную и согласную до музыкального звучания. Затоптать шепот, как змею, как вспыхнувший огонь.
Заткнуть уши. Какая наглость — сны и шепот, когда барахтаешься в липкой грязи, а по лицу еще ползет зловонная жижа. Кощунство это, ведь Алоизас нынче едва выбрался на работу, вместо того чтобы выступать гордо, как на параде. Не решился любоваться собою, хотя любит по утрам покрасоваться перед зеркалом, не израсходовав еще дневных авансов. Сверкнула и подкатилась к их постели шаровая молния, пока она спала, а он бодрствовал. Алоизас, шатаясь, вышел из дома, ослепленный ею. Что я болтала во сне? Какой яд капала ему в ухо? Ничегошеньки не помню, одну только черную пустоту. Кажется, тянулась на цыпочках в самом темном уголке этого мрака, на абсолютно черном дне бездны. Висела вниз головой, как летучая мышь, и видела черный ужас...
— Лионгина, погоди! Помилосердствуй, я же не бегунья-рекордсменка!
Глубокий, звучный голос, темная шляпка, неизменно служащая во все сезоны, свободная каракулевая шуба, надеваемая ради служебного престижа,— зима-то больше по календарю, чем на улице! — и лицо — словно с гравюры на дереве старых литовских графиков. Ни мокрый снег, ни качающийся свет фонарей не расшатали крупных черт лица, их серьезности. Будто стояла на трибуне или преклоняла колени на ступеньке возле исповедальни, вызвали ее шепотком, и не успела сменить задумчивой торжественности на будничное выражение. Сконцентрировав свой стальной взгляд, она, пожалуй, без труда просверлила бы человека насквозь, чтобы извлечь путаницу чувств. Это тебе не кающийся начальник, из которого при желании можно веревки вить. Все твое внимание, все нервы потребовались бы, чтобы противостоять насилию, которого вроде и нет, которое ты выдумала, но которое, будучи недоказанным, делается все грознее. В самом деле, где факты недружественного отношения? Разве Гертруда возражала против их брака? Словечка поперек не бросила, а ведь была против, и сейчас против, и будет против, пока дышит. Против не означает отрицания ее, Лионгины, как не отрицаем мы существования губительных, абсолютно никому не нужных стихийных бедствий — наводнений, ураганов, землетрясений. Лишь стараемся по возможности приноровиться, обуздать или смягчить последствия их жестокости.
— Что так уставилась, детка? Не узнаешь?
— Добрый вечер, Гертруда.— Лионгина едва удерживается, чтобы не сказать товарищ Гертруда, потому что женщина с длинным неулыбчивым лицом — не только сестра Алоизаса, но и довольно большое начальство.
— Вижу, не в кафе спешишь?
Снисходительной полуулыбкой Гертруда пытается разрушить вечную стену между ними. Лионгина заставляет себя отвечать беззаботно, хотя и не терпится ей как можно скорее заткнуть все щелочки в этой стене.
— На занятия, на занятия.
— Проходила сейчас мимо кафе.
Одни женщины. Может, зайдем?
— Кафе, насколько мне известно, не способствуют учебе.
— Да брось ты смеяться над старухой! Выпили бы горячего кофейку, поболтали. Встречаемся, как корабли в море. Не балуете меня визитами, ни ты, ни Алоизас. Оба. Оба. Гертруда не говорит того, что хотелось бы, что гудит в ее большой голове, крупном теле. Ты, все ты, увела брата от сестры, вырвала из-под ее влияния, набила, как мешок, своими ничтожными, изнурительными переживаниями.
— Ах, Гертруда, вы ведь все знаете.
— Что все? Ах, детка...— Обиженная Гертруда наклоняет голову, с полей шляпки скатывается капля.— Думаешь, нет у меня других забот? Ответственная работа так связывает человека! — Она вытаскивает платочек, смахивает каплю со щеки, снова складывает его и сует в черную вместительную сумку.—-Подожди, ты — со службы? Намылю завтра шею твоему начальнику. У всех работа давно кончилась, а он...
— Начальник тут ни при чем.— Лионгине не хочется, чтобы проницательный взгляд Гертруды лез в ее служебные дела, и поэтому она спешит кинуть приманку, которая будет жадно схвачена. Заводит разговор о матери, хотя почти никогда не рассказывает про нее посторонним, особенно Гертруде.— Засиделась у больной. Прихворнула ее соседка, Тересе.
— Та монашка? Осторожнее, детка, со святошами,— строго поучает Гертруда.
— Еще с гимназии дружат. Старые больные женщины.
— И все же, и все же. А тобою, детка, я восхищаюсь. Ты достойна похвалы. Кому и заботиться о беспомощных родителях, если не детям? Правда, теперь многие легко забывают этот долг.
— Я ничем не лучше. Был бы выход...
— Не скажи, детка. Твоей, хоть она и тяжелая больная, повезло.
Гертруда не перестает хвалить пустыми, бесцветными, будто в хлорке вымоченными, словами, потому что и на шаг не желает приблизиться к матери Лионгины, к ее болезни, одиночеству. Впрочем, можно ли хотеть, чтобы посторонний человек не воротил носа, если я, дочь, стиснув зубы, едва выдерживаю? Никогда не прощу ей молотка — гнала отца к бочке и в конце концов загнала в болото... И лицемерия, упрямой ее решимости не сдаваться, которые ненавижу и которыми восхищаюсь,— простить не могу. Закрываю глаза, убираю и бегу прочь, испытывая отвращение к самой себе. С головы до пят измазана гнилью, бактериями разложения и тления. От меня можно любую заразу подхватить» Особенно опасно это для Алоизаса. И хоть стараемся не упомянуть его имени, оно витает между нами как напоминание о другом, более высоком и значительном долге...
Так же, как сейчас — благосклонно и холодно, стараясь не выдать себя подозрительным блеском,— следили за ней круглые и светлые, словно прикрытые тончайшим стеклом, глаза Гертруды, когда носила она в своем чреве продолжателя рода Губертавичюсов. Должно было произойти нечто необычное, способное перевернуть вверх ногами все мироздание и разрушить иерархию устоявшихся ценностей,— уж не заменит ли новый идол, беспомощный, но больше обещающий, прежнего? — однако беспокойство не проходит, только накапливается, когда смотрит она на Лионгину — хрупкую и ненадежную оболочку, которая должна вынашивать и защищать крепостными валами хрупкую завязь надежды.
— Тебя не подташнивает, детка? — настойчиво выспрашивает Гертруда.
— Нет.
— А голова?
Не кружится? В глазах не мелькает? — продолжает допытываться она.
— Вроде нет.
— Ешь морковь, новорожденный не будет болеть желтухой.— Гертруда изучала соответствующую литературу.— Кисленького, скажи, не хочется?
— Нет, вроде бы нет.— Лионгина с удовольствием ответила бы: да, Гертруда, да! Сама смущена — тошноты нет, ноги не отекают, даже живот не особенно велик — округлился немножко и чуть более упругий под ладонью Алоизаса.
— Когда была в консультации? Я бы на твоем месте сходила.
— Позавчера была. Уже третий раз.
— Что сказали?
— Все нормально. Врачиха меня похвалила.
— Приятная новость, очень приятная,— хвалит и Гертруда, но светлые, словно стеклянные, глаза далеко не убеждены в этом, они продолжают рассекать чрево Лионгины в стремлении проникнуть туда, где во влажном тепле, питаемый таинственными соками, дремлет наследник.
Недовольна собою и Лионгина, будто прикидывается беременной, хотя ее никто ни в чем не обвиняет, напротив, окружают все растущей заботой. Наверно, она не такова, как другие женщины, потому и будущий человечек не смеет ей надоедать, лишь изредка напоминая о себе слабыми толчками. Понемногу приучает к покойной и мягкой поступи, к ровному течению мыслей и глубоким, прощающимся с молодостью, вздохам. Зачатый не любовью — исступленной страстью,— надеется постепенно усыпить сопротивление ее души, примирить с женской судьбой, которой противопоказаны мятежи и бурные вихри.
— Не глупи, детка, даже если все складывается нормально,— вежливо выговаривает Гертруда, не растягивая своей впечатляющей, вызывающей у Лионгины ужас верхней губы.— Зачем мыла окна?
— Мухами засижены.
— Грязь всего мира не соскребешь. Думай о себе и о ребенке.
— Хочется больше света,— вырывается у Лионгины. Бдительно присматривающиеся к малейшей перемене глаза Гертруды остаются суровыми. Они сомневаются не столько в обстановке, в более или менее благоприятных условиях, сколько в самой раковине, где зреет жемчужина. Должным ли образом оберегается хрупкая драгоценность от физических воздействий, от капризов обмена веществ, от кишащего инфекциями быта, а главное — от незрелой психики будущей матери? Что-то случилось у Алоизаса и Лионгины в горах, сестра чувствует это, как ноющее колено перед ненастьем, как будущую пустыню своего одиночества,— обвал настиг или другая катастрофа, оба сильно изменились, однако едва ли в желательном направлении. Лионги-на и словом не обмолвилась о том, что между ними произошло, этой беременной женщине она, сестра мужа,— чужой человек, а Алоизас слишком горд и замкнут, чтобы делиться с ней своей семейной неудачей. Что мы знаем о загадках природы, о коварстве наследственности? Кто может поручиться, что пагубные последствия катастрофы не отразятся на младенце? Пытаясь проникнуть в беременную собственными и его, Алоизаса, глазами, Гертруда выдает то, что он душит в себе, стараясь встать выше изнуряющих сердце опасений и подозрений.
— Врачи не предупреждали? Ни об отрицательном резусе, ни о малокровии?
— Не волнуйтесь, Гертруда.
Кровь хорошая. Говорят, все в норме.
— Дай бог, дай бог.
Впервые при Лионгине сестра мужа помянула бога. Она строго придерживалась атеистических принципов — никогда не божилась, даже не признавала традиционных рождественских блюд.
— Беременная? Хорошенькая клизма тебе, Йокимас! Человек, похожий на врача и одетый в наспех наброшенный
халат, не может совладать с набухшими губами и отвисшими, заросшими щетиной, будто сажей вымазанными, щеками. Его лицо, а также взъерошенную щеточку усов сотрясает едва сдерживаемый смех, словно он лишь посторонний человек с улицы маленького городка, а не хирург, чьи чуткие, как у слепого или скрипача, руки, жесткие и уверенные, только что поставили диагноз — аппендицит. И не какой-нибудь обыкновенный. Гнойный.
— Третий месяц? Четвертый? Выкладывай, как ксендзу на исповеди! — Врач, назвавший себя Йокимасом, сразу начинает тыкать Лионгине.— Когда забавлялась с мужем, небось голубкой ворковала, а? — И снова, едва сдерживая смех, бормочет себе под нос: — Хорошенькая тебе клизма, Йокимас!
— Шестой... шестой, доктор...— заставляет себя простонать Лионгина, ошеломленная диагнозом, а еще больше осмотром. Она и рта не открыла бы, если бы не сводящая с ума боль и не страх за ребенка, который, почувствовав опасность, заволновался — пытается извернуться, выскользнуть из болевой области.
— Просто везет, если шестой. Как в лотерее! А, Йокимас? — Хирург, заросший щетиной, разговаривает сам с собой, то хохочет, то чуть не скрипит зубами от ярости.
Отойдя от кушетки, поддерживаемый под руку круглолицей женщиной с испуганными глазами, наверно хирургической сестрой, он покачивается, распространяя вокруг алкогольный дух. Какой дьявол посоветовал этой бабенке везти свой гнойный аппендицит в наш забытый богом городишко? И не в рабочий день, а в воскресенье? И не в обычное воскресенье, а в судное, когда корифей местной хирургии Йокимас обмывает развод со своей былой избранницей? Мало тебе одного сюрприза, Йокимас, на второй — гнойный аппендицит на шестом месяце!
— Скажите, доктор, ситуация опасная? — обдумав каждое слово, чтобы не спросить ничего лишнего и не помешать доктору, заговорил наконец Алоизас.
Никакой реакции, никто не обращает внимания ни на него, ни на его с важным видом произнесенную фразу. Досада на то, что они попали в сложное, зависимое положение, жалость к терпящей страшные муки жене разрывают сердце. Кроме этих терзающих его чувств, раздражает идиотская мысль: как он смешон с ее оранжевой кофтой в руках. Захватила, так почему не надела там, во дворе замка? Может, и не прохватил бы насквозь ветер и не пришлось бы теперь с виноватым видом топтаться в бывшей богадельне около по-деревенски большой печи, облицованной коричневым кафелем. Глупо думать такое, но что, что предпринять, если она с каждым стоном отдаляется, выскальзывает из рук, оставив ему свою дурацкую кофту? В этот далекий городок они приехали вдвоем, он — читать лекцию, она — посмотреть развалины замка. Развороченный фундамент, груда красного кирпича и смирная пестрая коровенка, хрумкающая траву,— вот и вся древность. Лионгина озябла, беседуя посиневшими губами отнюдь не с историей — со сторожем, озабоченным своей охромевшей коровой. Какое тут высокое небо, тебе не кажется? — она стояла возле реставрируемых железных ворот, и в этот миг ее пронзила боль.
Да так сильно, что она вскрикнула, словно ножом полоснули. Ее желание поехать вместе с ним не понравилось Алоизасу с самого начала, как и сам городок, и остатки замка, и больница в бывшей богадельне, где все, по его мнению, было полной противоположностью современному лечебному учреждению.
— Что тут надо этому парню? — уставился на него мутным и взглядом хирург, и Алоизас, которого никто и никогда парнем не ноли чал, не на шутку рассердился бы, если бы руки не связывала оранжевая тряпка и не стонала бы на жесткой клеенчатой кушетке Лионгина, нуждающаяся в немедленной помощи.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я