https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/120x80cm/glubokie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

.. Лионгины. И карандаши, и бумага уложены ею так, чтобы кололи глаза, едва надумаешь вздохнуть посвободнее. Все пропитано ею, а ее нет, и неинтересен любимый им Сент-Бёв.
За какие грехи паришься дома в пиджаке? Вошла бы вдруг Лионгина — испугалась. Привыкла к его всегдашней аккуратности, к неизменным привычкам. Автомат я, что ли? Вместо того чтобы аккуратно развязать, Алоизас сдирает галстук через голову, с пиджаком и галстуком в руках идет к шкафу. Пока он все это проделывает, его вновь охватывает ожидание, от которого он было избавился. Открывает дверцы осторожно, словно там Лионгина, а не ее туалеты, продолжающие излучать слабый запах минувших дней. Почему минувших, восстает он против нахлынувшей печали. Ландыш ни печален, ни весел.
Алоизас, уже в свитере, возвращается к столу. Вам слово, уважаемый Сент-Бёв! «Что может быть банальнее, чем публичное самовосхваление и афиширование своих благородных, чистых, возвышенных, альтруистических, христианских, филантропических чувств? Неужели я должен принимать эти речи за чистую монету и хвалить их за благородство, как это делают ежедневно собратья по перу или златоусты, которые и мне щедро отмеряют звонкие похвалы?» Не в бровь, а в глаз! И все же... где Лионгина? Прибежала, ввернула лампочку и умчалась? Чтобы не сомневался он в ее появлении, поставила зеленую вазочку с веткой примулы. Цветок, которого не заметил вчера, мог бы растрогать, но Алоизас воспринимает его как укор. Видишь, видишь, какая я — работящая, заботливая, преданная, по сравнению с тобой, бездельником? Разрываюсь на части, едва волочу ноги, но помню, что ты не выносишь темноты и необыкновенно любишь цветочки...
Безумие, растравляет себя Алоизас, безумие и полная измена себе, когда ждешь и ничего не можешь делать, пока она не притащится, а потом, глядя на измученную и жалея ее, бесишься, что попусту ушло время. Сорвать петлю, сжимающую горло! Не ждать больше! А если и ждать, то не мучительно, не прислушиваясь — вот-вот раздастся ее дыхание. Прежде всего прочь часики, тамга рарам, тарарам-там-там! Часики отправляются в ящик стола. Все равно слышно тиканье. Пускай. Не слушать. И без того чувствуешь, как безнадежно тает время. Каждым толчком крови, каждым выдохом чувствуешь. Главное — выбраться из депрессии. Да, депрессии — как иначе назовешь подобное состояние? Не пишется, мысль, едва возникнув, цепляется за вещи и детали, которые не должны тебя интересовать, но разве это причина, чтобы сходить с ума? Сверкнет в сознании молния, и одним прыжком одолеешь преграду, перед которой топчешься неделю.
Пока что послушаем музыку. Музыка облагораживает чувства, успокаивает и т. д.
Как-то они загорелись, купили стереопроигрыватель, сначала слушали каждый вечер, потом все реже, пока не перестали совсем. Пристрастно, дрожащими пальцами перебирает он конверты с пластинками. Шостакович? Когда бежишь от тревоги, его музыка слишком тяжела. Моцарт? Да, Моцарт! Строгий и грациозный, даже печаль его чиста, как отсветы хрустальных люстр на королевском паркете. С Моцартом приятно и грустить, и тревожиться. Что за чертовщина? Не крутится. Заело. Лионгина! Без нее ни почистить, ни смазать. Неудача с проигрывателем отбрасывает Алоизаса назад — в гибельное ожидание. Самого простого не умею сделать, сызмала приучила Гертруда беречь себя цдя более важных дел, ждать, что кто-то другой устранит неполадки. Обе они спелись в этом вопросе. И Лионгине удобно водить меня на коротком поводке. Музыки не послушаешь без нее, не говоря уже о том, что фразы, когда ее нет, не свяжешь. Любопытно: а что ты вообще можешь без нее, коллега Губертавичюс? Риторический вопрос ударяется о невидимую броню. Все, все могу, там-тарарам, тарарам-там-там! Это я веду наш побитый бурей корабль — не она. К книге на пушечный выстрел не подпускаю. Вытирать пыль со стола — пожалуйста. В академические же дела ей соваться запрещено. Не потерплю ни малейшего вмешательства. Ведь не советуюсь с женой, кому какие оценки ставить? Хоть и не нравится мне, очень не нравится история с этими тремя И.— Алмоне, Аудроне и Алдоной,— как-нибудь сам выпутаюсь.
Несмотря на конфликтную ситуацию — не конфликт, конечно, конфликтик! — Алоизасу приятно, что у него есть нечто отдельное от Лионгины. Что-то ей противостоящее. Запах Алмоне начинает бороться с Лионгиной в ее же собственном доме. Вспоминается тяжелое и горячее тело, жадные, тянущиеся к раковине руки, но лицо расплывчато. Раковина не дает сосредоточиться на лице. Розовая, светящаяся, говорящая раковина. Захватанная потными пальцами спортсменки. Быстро, словно боясь испачкаться, отсовывает ее к углу стола. Безликая Алмоне, придвинувшись вплотную, тяжело дышит. Рассердившись, Алоизас смахивает раковину в открытый портфель, прислоненный к ножке стола. Теперь Алмоне отдаляется, ее бледная тень тает. Он думает обо всей троице — Алмоне, Аудроне и Алдоне,— как бы со всем этим покончить? Провинившиеся студентки начинают водить хоровод вокруг него. Путаются лица, голоса, запах первой, назвавшейся Алмоне И., забивает запахи подруг и тянет его за собой, как слепца. Была бы одна, не стал бы упираться. Вывел бы тройку, и дело с концом. Спорт все-таки, кое-какие льготы допустимы. Но остальным — никаких поблажек! Аудроне из крепко обеспеченных: вилла в Паланге, ее не так-то просто обидеть. Ал-дону не даст в обиду влиятельный папаша. Правильнее всего было бы выделить из них Алмоне. Ей зачет, им — нет. Технически уладить не трудно. Сама приползет. Ведь уже приходила без приглашения. Ну что, решил, там-тарарам, тарарам-там-там?
Ловкач! Значит, Алмоне, по-твоему, достойна удовлетворительной оценки, а две другие — нет? Уж не потому ли, что сама навязывается и возбуждает его? Совсем было заглушённое Алоизасом чувство справедливости вновь оживает. Галлюцинации, какая-то эротика! Как в аудитории, чувствует, что лицо становится пористым. Можно насквозь проткнуть пальцем, не обязательно спицей или чем-то другим острым. Распустил слюни, размечтавшись о грудастой и крутобедрой девахе? Бездельнице? Все три — девки — наглые лентяйки. Глядишь, кто-нибудь подумает еще: хитер Губертавичюс, нарочно дубинкой грозит, чтобы легче было комбинировать. Мерзкое словцо — комбинировать. Очухайся, кому придет в голову такая мысль? Сам так буду думать, если не вырву зло с корнем. Стыд. Вдвойне стыдно, когда ожидаешь измученную, спешащую по своим муравьиным тропинкам Лионгину.
И где она шляется? Раскаяние вытесняется злобой. Что только не лезет в голову, когда тоскуешь по ней, но чтобы такое? Особо страстным он никогда не был, атаки студенток отбивал легко, не жалея об упущенных возможностях. А тут? Неужели променял бы ощущение чистоты, которым гордился, на благосклонность тупой девки? Мало кто поверит — целую неделю после свадьбы не прикасался к жене. Она очень боялась, он не хотел насильно. Не легко было, потому что интимную сторону любви он уже познал. Довольно сдержанно вел себя и потом, когда они наконец кое-как спелись. Погорячился пару раз в горах — в тех страшных горах, где наглость и физическая сила так и кричат о своем превосходстве над сдержанностью и мудростью. На короткое время — к счастью, на короткое! — поддался зову силы.
Чтобы неприятные, вернее сказать, непристойные мысли поскорее развеялись — как вонь от выкуренной рядом дешевой сигареты,— Алоизас ищет трубку. В последнее время балуется ею редко — врач-рентгенолог напугал.
Уминает табак большим пальцем. И пальцы словно не его, и трубка тоже. Раньше уже само ощущение полированного дерева, едва трубка укладывалась в ладонь, как в колыбель, настраивало на возвышенный лад. Аромат табака, не дыма, а табака, к которому еще не поднесена зажженная спичка, отгораживал от спешки, неудобств, от необходимости доказывать себе, что ты все еще порядочный человек. У него не было привычки жадно сосать мундштук из-за жгущего нутро желания забыться — для этого подходят дешевые сигареты, ломаешь одну за другой, пока не набьешь пепельницу ядовитыми, шипящими досадой окурками. Разжечь самолюбие, почувствовать себя выше обстоятельств, призвав на помощь не особенно живучий, лишь изредка вспыхивающий юмор,— вот что такое для него трубка, а не дрожь пальцев, не обжигающая горечь, будто крадешь удовольствие у самого с ебя. Теперь дым турецкого табака ест глаза, не шуточное дело — и аромат, у знакомого моряка купил,— но хочется по выдыхать его, а выжечь что-то в себе.
Не что-то — нежность к Лионгине. Нежность, которая подобна ране: едва затянется профачной кожицей, как неосторожным движением — да что там движением, мыслью! — рвешь ее. Кто она? Что в ней? Слабовольная, не верящая в свои силы. Трусиха, пугающаяся собственной. Дряхлого начальника, капризной матери, Гертруды — всех боится, однако если и треснет, словно внезапно согнутое деревце, то быстро выправится. Как после катастрофы в горах — в той беспощадной каменной пустыне. Бредила, израненная, изможденная, и снова ожила, будто затоптанная трава, поднятая дождем и солнцем. Солнца-то совсем мало получает. С утра до ночи занята: служба, мать, учеба, дом. Что ее поднимает? Что не дает усохнуть? Снующая меж людей, автомобилей и домов одинокая фигурка. Точка в бесконечности. Приходи скорее, Лина!..
Алоизас вздрагивает. Начинает сам с собой вслух разговаривать, вместо того чтобы по-мужски решительно действовать, там-тарарам, тарарам-там-там! Выбрасывает руки и хватает телефонную трубку, как ядовитую змею.
— Добрый вечер. Дежурный по институту? Прошу прощения, кончилась ли последняя лекция?
— Кончилась. Уже час, как кончилась.
— Что, в аудиториях ни живой души?
— Кое-кто еще есть. Ноги не держат. Посторожу, пока не протрезвятся.
— А нормальных людей нет?
— Умчались все с воплями. Меня, старую, тащили в снежки поиграть. Прыгали, как телята, вырвавшиеся из загона.
Губертавичюсе тоже играла в снежки? Алоизас сердито вешает трубку — чуть не крикнул это в нее. Пусть себе вволю играет в снежки, но разве трудно снять трубку, пробегая мимо телефонной будки? Автомат у ворот. Ничего он ей не запрещает, не ревнует, как другие мужья. Сама должна понимать, что замужней к лицу, что нет. Не по его вине единственное в их жизни путешествие в горы обернулось землетрясением. Себя в связи с этой поездкой ему упрекать не в чем, разве что в излишнем доверии к юной жене и к собственному авторитету. Когда лежала она беспомощная и несчастная — кстати, достаточно провинившаяся! — он вел себя благородно. И тогда, и впоследствии. Преодолевая себя, свою негибкость. Как и у Гертруды, позвоночник у него — из одной кости. Стал постарше — замечает этот недостаток, молодым был — валил в общую кучу с гордостью, с высоко поднятой головой. Но и теперь никому не позволил бы даже намекнуть, что это недостаток. Интересно, что Лионгина об этом думает? Где шатается, когда нет уже больше мочи ждать?
Мать, разумеется, обмыть успела. И покормить, и наболтаться досыта, если та еще ворочает языком. Бесформенная гора мяса. Стоит подумать о ней, тошнить начинает.
И как только Лионгина выносит? Уж не потому ли возвращается с белым, окаменевшим лицом?
Лучше представлять себе Лионгину на улице. Дышащую расширенными ноздрями, размахивающую полегчавшими сумками. Наверно, блаженно улыбается, вырвавшись из невеселой материнской берлоги.
Улыбается?
Рев тяжелой машины сотрясает стекла. Так сотрясает, что с карниза над окном срывается снежный пласт. Звуковая волна рвет фасад дома. Сейчас что-то должно случиться, лихорадочно думает Алоизас, не может такой рев не навлечь беды. Вот! Удар металла о металл. Тонко, пронзительно скрежещут тормоза. Жуткому визгу вторит шорох, будто по неровному асфальту кто-то волочит мешок стружек или рулон поролона.
А если там она, Лионгина?
Мания, прогрессирующая, парализующая достоинство и волю мания! Мысль о мании догоняет на лестнице. Без шапки, на плечи наброшено пальто. Он, Алоизас Губертавичюс, мчится с непокрытой головой?! Что соседи подумают? Соседи торчат перед телевизором, на улице ни живой души. Ветер несет снег по наезженной, обледеневшей мостовой. Заряд за зарядом. Пусто, никаких столкнувшихся машин. И по асфальту никто никого не волочит. Пока он озирается, на него едва не наталкивается тулуп. Бульдожье лицо. Густой запах водочного перегара. Не успел отскочить в сторону, как мимо тяжело пробегает овчарка. Огромная, в пасти — поводок. Изрядно поотстав от четвероногого страшилища, болтают две девчушки. Послушается ли в случае чего их этот зверь? Проносится «скорая» — прямо в огромную клинику, поднявшую над всеми крышами светящиеся соты. Свистят и свистят «скорые», спеша набить только что отстроенные корпуса раздробленными костями. Кого повезла эта? Не ее — не Лионгину?
Проносятся такси, ни одно не останавливается. Прыгая по лестнице вверх — через три ступеньки! — Алоизас дивится самому себе. Он это или кто-то другой, одуревший от страха? Разинутый рот, растрепан, волосы мокры от тающего снега. Чуть не сдергивает со стола телефон, когда тянется к нему замерзшей рукой. Выскочил-то без перчаток — не только без шапки. Сверкнуло и сгорело предупреждение, что стыда не оберется.
— Алло, алло! Я очень извиняюсь, но...
— Подождите!
Ждать заставили семь минут. На том конце провода кто-то стонал, кто-то смеялся и болтал чепуху.
— Прошу прощения, мне нужна информация, а вы не отвечаете. Кого доставила «скорая» номер 203, номерной знак ЛИУ 53—54? Не гражданку Губертавичене?
— Мы работаем. Какую еще Бертавичене?
— Не Бертавичене. Губертавичене Лионгину Тадовну.
— Диктуйте по буквам. Первая буква?
— Губертавичене. Г. Гонолулу, например.
— Гонолулу?
Это еще что за Гонолулу?
— Острова. В Тихом океане. Если у вас есть время, я загляну в атлас.— По мнению Алоизаса, любая информация должна быть точной.
— Мы тут разрываемся, а пьяные идиоты...
— Г! Губертавичене! Я вас очень прошу!..
— Пьяная свинья!
Трубка выскальзывает из потной руки, Алоизас утирается, как оплеванный.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я