https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Камни не теряют сил, камни не страдают от жажды. Летунья-душа, ласково уговаривавшая не опускаться на колени, соблазняла близостью бесконечности и побуждала переставлять распухшие, избитые ноги, будто Лионгина — больной слон. Когда слова уже не помогали, ослеплял осколок горного хрусталя, сверкнувший в гравии, или голубой цветок, отважно уцепившийся за камень. Обернись-ка, уговаривала она себя. Долина уже темнеет, значит — необходимо сделать еще шажок, пока солнце не село. Рафаэл будет восхищен тобою!
Трезвый разум, а на самом деле — неподъемные ноги нашептывали Лионгине другое. Не убежать тебе от заливающих подножие сумерек. Даже выбравшись на ничем не заслоняемый свет, не найдешь ничего другого — лишь россыпи тех же камней да сухие мертвые колючки. Даже альпинисты возвращаются с теми же самыми сердцами в груди. Ах, если бы она достигла вершины и там кто-нибудь вложил ей новое сердце — храброе, гордое, справедливое. Все-таки Лионгина не теряла надежды: еще шаг-другой — и она увидит то, чего не видела, поймет, чего не понимала, или хотя бы выяснит, почему как безумная рвалась в эту пустую, жуткую вышину...
Она не успела переставить ногу. Ровная, удобная площадка, на которой она минуту назад отдыхала, подпрыгнула вверх, стащила со стены в сверкающую огнем боль и повисла над ней всем своим страшным весом. Она не сообразила, что кожаная подошва ее туфельки соскользнула с каменной глыбы... Даже не поняла, что, обдирая растопыренные, пытающиеся ухватиться за какой-нибудь выступ руки, сорвалась вниз. От удара почернело небо, а когда оно вновь посветлело, на нем мерцали густые красные пятна, а голову наполнила тупая боль, словно ее придавили тяжелым камнем. Узнав свою площадку, Лионгина шевельнулась, тут же левый бок остро обожгло, а по правому колену будто молотком стукнули. Летунья-душа, уже порхавшая по ту сторону каменной стены, вынуждена была вернуться в скованное болью и беспомощностью тело. Лишь тогда Лионгина постигла, что произошло, и застонала.
...Я умру от ужаса и боли, если не выползу из-под стены, тут стемнеет раньше, чем на всей земле...
И она поползла, оставляя на камнях следы крови с ободранных рук.
Боже мой, боже, шептала Лионгина, пытаясь поднять голову и согнуть одеревеневшую ногу. Боль перестала терзать колено, но сгибаться оно не хотело. Пересохшим ртом, горящим лицом и телом — не только глазами! — глядела она сквозь жесткие стебли редкой травы в долину, которая куталась во все более темную синеву. Дороги, улочки и дома селения, даже стремительная лента реки казались отсюда ничтожными, временными, зависимыми от сияния солнца или набежавшего облачка. Она своей рукой, если была бы в состоянии поднять ее, могла бы утопить в тени по-детски расставленные кубики домиков и мачты линии высокого напряжения. Но ты не откуда-нибудь пришла — оттуда. И тело свалило тебя, чтобы напомнить, кто ты есть...
Лионгина смотрела вниз и видела не только лишенные реальных признаков своей сути спичечные коробки вместо ферм и белые пряди шерсти вместо пылящей дороги пастбища, но и самое себя — размером с маковое зернышко и с еще меньшим, испуганно бьющимся сердчишком. Видела себя, ткнувшуюся в падении о людей, как о причиняющие боль предметы с твердыми гранями, хотя каждый из них — бабушка Пруденция, мать Лигия, отец Тадас — тоже имели свое уязвимое место, может быть, даже страдали, однако старательно прятали свои слабости, обманывая судьбу. Сызмала, с первых просыпов, в темноте, когда мир был лишь пробивающимися из-под свинцового неба сумерками или слабым огоньком на лестничной площадке, где мерзко пахло кошками, она чувствовала эту двойственность, что и отталкивало от нее всех, кто пытался с ней сблизиться, вплоть до отца. Ее и саму от себя отталкивало это ощущение, подобное пчелиному воску, залеплявшее глаза, чтобы не видела она ни любви, ни сострадания, ни радости, не могла удивляться сотням других глаз, горящих полнотой жизни. Как мало впитывала я света и как мало излучала его,— какого света дождалась от меня бабушка Пруденция?
Может, я только ускорила ее конец. Лионгине виделась вчерашняя заброшенная девочка, потом девушка, от одиночества кинувшаяся в объятия первого же посулившего свое покровительство мужчины. Бедный, бедный Алоизас, как жил ты с такой трусихой? С такой нищей духом, с такой своекорыстной? Те дерзкие опечатки, которыми я втайне гордилась,— как ничтожно, как мелко! Тут, где земля тянется и никак не может дотянуться до неба, ничтожно все, что не может подняться выше... что не летает... Но ведь я — это я? Что мне с собой делать?
...Нет, с каменной тяжестью в голове и распухшим все сильнее ноющим коленом далеко не проползти. Умру здесь. Одно жалко: никто не узнает, что я презирала свое мизерное сердце. Хоть бы сразу умереть, сразу! На минутку пристроить ногу так, чтобы не болела... всем телом впитать вечернее зарево, разливающееся за высоким, самым высоким неодоленным хребтом...
Когда-то она уже лежала так — почти без чувств,— хотя никуда не лезла — лежала в своей кроватке, страшась и темноты, и одиночества, а более всего — человека, который, казалось, будет иным, чем все другие люди. Встанет у изголовья теплой громадой и раздавит своей невероятной добротой. Это будет отмщением за вину — не ее, чью-то, а может, ничью, но тлевшую в ней с первых проблесков сознания, отмщением за неудовлетворенность куском, кроваткой и порывистыми, болезненными, как щипки, ласками матери. Всем своим существом, еще не познавшим себя, она молча искала то, чего не теряла, втайне веря, что где-то, скорее всего в каком-нибудь человеке, живет часть ее — не такая зябкая, не такая убогая,— придет время, эта часть воссоединится с ней — слишком огромная и щедрая, чтобы заключать в себе коварство. Ей казалось, что коварство это пронизывает лишь ее самое, непонятным образом заключено в ней. И еще маленькой девчушкой мечтала она исчезнуть, вдохнув запах добра, исчезнуть, пока зло не разрослось в ней, пока коварство не стало чудовищным. Она мечтала исчезнуть внезапно и навсегда, пусть и не понимала еще, чем ночной мрак и холод отличаются от мрака и холода небытия. Отец, прости меня, отец! Не надо было тебе вытаскивать Ледышку из кроватки! Это я превратила твою жизнь в незаживающую рану!.. Перед глазами возникло отцовское лицо, и Лионгине стало теплее среди остывающих серых валунов.
Как бывает в горах, как не раз бывало уже у их подножия, внезапно навалилась темнота. Навалилась бесшумно, без малейшего шороха, залила взгорки и впадины, россыпи валунов и отдельные их осколки, которые можно пнуть ногой. Волна мрака дробила горы, так стоило ли удивляться, что, как червяка, раздавила она Лионгину.
Лионгина корчилась и скулила, уже забыв, что хотела умереть. Долина внизу превратилась в гигантскую, налитую до краев чернильницу. В монолит базальта, еще чернее и страшнее, чем сами горы. В огромное надгробие чему-то, что теперь навеки будет отнято у нее и похоронено. Алоизас! Добрый мой Алоизас! Она звала Алоизаса, чтобы пришел и вытащил из безжалостных жерновов, превращающих все — даже надежду! — в черную муку. Не сердись, пожалуйста, Алоизас! Знаю, тебя сердит, что не люблю я Гертруду. Боюсь ее и уважаю, очень боюсь и очень уважаю. На вокзале не успела раскрыть над ней зонтик не по своей вине — заклинило спицы. Но я постараюсь — полюблю ее, как сестру, как старшую сестру, которой у меня не было. Нет, нет, Гертруда была тебе матерью, отныне и я буду любить ее, как мать, которой у меня тоже не было... Только приди, спаси меня, Алоизас! Лионгина стонала, винясь за свое — мало сказать, легкомысленное и необдуманное! — бегство в горы. Отныне — пусть только спасет! — она будет следовать за Алоизасом верной собачкой, превратится в его постоянную тень. На горы и смотреть не станет, будто их вовсе не существует, зальет в памяти их манящий мираж черной тушью... Слышишь ли меня, Алоизас, умный мой Алоизас? Я достаточно жестоко наказана — за непослушание, за гордыню. Старуха со страшным лицом предупреждала меня. Чуть не утонула, тебя не послушавшись! Лучше уж в реке бы... Как холодно! Ее стала бить дрожь. Мрачно и холодно, будто дохнуло зимой. Испугавшись еще больше, Лионгина клялась быть послушной и теперь и впредь, если, разумеется, увидит завтрашний день. Алоизас, слышишь ли ты меня, Алоизас?
Она дрожала, измученная болью, темнотой, холодом и своей исповедью. Холодная испарина покрыла лоб, пока ждала отзвука, какого-нибудь знака, что услышана. Ей казалось, что протекли не минуты — часы. Бормотала имя Алоизаса все глуше, уже не доверяя ему. Словно заранее сомневаясь в успехе, пыталась зажигать мокрые спички на ветру и дожде. В этой суровой пустыне, где изредка стрелял, трескаясь, камень, имя мужа не звучало и не придавало храбрости. Нет, не годится здесь Алоизас, ни его черные очки на прямом носу, ни длинные бледные пальцы, которые, обо всем в мире позабыв — даже о молодой жене, ха-ха! — шуршат мертвыми страницами, отыскивая соответствия между — как он там сказал, господи? — между духовным самовыражением индивида и эгоцентрическими силами. Силами? Только бы не обмочиться со страха — вот где подвиг! А то найдут потом мертвую в луже... Стыда не оберешься, Алоизас, если не успеешь спасти жену! И тут, в темноте и холоде — бр, вся окоченела! — настойчиво билось в мозгу другое имя, оно сверлило Лионгине виски, разрывало рот для крика. Рафаэл! Храбрый, гордый Рафа-эл! Ведь из-за тебя бросилась в горы — в разинутую пасть ящера. Спаси меня, Рафаэл, хотя и не стою я твоей Лоры. Послушной, терпеливой Лоры... Клянусь, стану такой же, только не отдавай меня вечному холоду и мраку! Я еще не жила — под лучами заходящего солнца увидела свое микроскопическое сердечко. Ведь горы — твой дом, Рафаэл!
Лионгина закусила губу, чтобы не выкрикнуть его имя,— это же позор, страшный стыд — звать не своего мужа! — но в приглушенных стонах звучало: Рафаэл!
Не в силах выдержать больше ни мгновения, она во всю мочь заорала: Ра-фа-эл! Голову осыпало осколками эха, но Лионгина улыбнулась.
Волна мрака вздрогнула от ее крика. Заколыхалась и отодвинулась черная стена. В темно-синем бархате неба возник силуэт гор — караван верблюдов, бредущий и бредущий без отдыха! — а в гигантской чернильнице долины стали жиже густые чернила. Там, глубоко-глубоко внизу, замерцала светлая морось, будто кто-то рассыпал горсть желтого песочка.
Ожило и подножие горы. Словно птицы, сбиваясь в стаю и снова рассыпаясь, заметались там фонари. Птицы кричали человечьими голосами, лаяли собаками, но она, Лионгина, уже не слышала этого. Потеряв сознание, инстинктивно вцепилась она в выступающую из крутого склона глыбу, чтобы не свалиться туда, где уже никто не найдет.
— Я хочу умереть... умереть...
Боль между ребер вытолкнула Лионгину из сна не сна, забытья не забытья. Она увидела оклеенные обоями стены, заваленное одеждой кресло, отражающие свет лампочки стекла темных очков — снова эти очки! — и опять, охваченная жуткой немотой, погрузилась в кошмар. Ползла, проваливаясь, поднималась и снова ползла. Звезды нависли, как сливы на ветках, но она никак не могла дотянуться до них. Хотя бы одну подержать на ладони! Вспыхнув, они удалялись от нее, чтобы потом вновь опуститься над головой, маня холодным блеском. Теперь она поняла, почему убежала в горы, не позаботившись о подходящей обуви,— к звездам! Грудь палило жаром, спина стыла от ледяного холода. Сельский фельдшер поставил диагноз: сотрясение мозга, и еще подозревает он воспаление легких. Алоизас, застывший у стола, волновался все больше. Оторвал тяжелое тело от кресла, с трудом переставляя налитые свинцом ноги, словно это не она, а он весь день карабкался по каменным кручам. Который уже раз подходил к Лионгине. От нее несло отвратительной вонью чачи, которой хозяйка натерла ее вздрагивающее тело. Лионгина кричала от боли, когда ее мяли жилистые руки женщины в черном платочке. Мало того, сквозь тревожные, напоминающие о несчастье и чужих людях запахи, назойливо пробивался запах мужского пота, мешавший спокойно думать, спокойно подходить к ее кровати. Постанывая, будто поднимая тяжесть, Алоизас придвинулся вплотную. Одеревеневшей рукой откинул одеяло, не решаясь коснуться пышущего жаром, красного, словно с него содрали кожу, тела. Вся исцарапана, под грудью синяк. На остальное не смотрел — только этот черный сгусток под грудью... Лишь бы не треснуло ребро. Жгла мысль о ее здоровье и еще большая забота — о вставшей на дыбы жизни, которую, как ему раньше казалось, он прочно держит в руках.
Лионгина скрипнула зубами, Алоизас махровым полотенцем осторожно отер взмокшее, пылающее тело, почти физически ощущая, как петельки хлопковых ниток болезненно скребут ей кожу. И вновь ударил в ноздри чужой запах — запах притащившего ее на руках мужчины. Спохватившись, что она замерзает, снова укрыл, принялся подтыкать одеяло.
Неловко, словно оберегая лицо от огня. Снова скрипнули ее зубы. Тело еще чувствовало чужие руки, железные и нежные. Они несли ее, завернутую в просоленный потом пиджак. Несли вниз по склону, с уступа на уступ, но ей мерещилось, что она плывет вверх, за ускользающими, становящимися все меньше звездами. Она продолжала мечтать о них в бреду. Временами ощущала себя легкой, как пушинка, порой — мешком с камнями, который волокут из последних сил. Посвечивая фонариком, выбирая тропу и криком предупреждая об опасностях, рядом прыгал Тамаз. Иногда мальчик хватал ее висевшие мертвыми сучьями ногу или руку и тянул в сторону. Эй, чертов сын, осторожнее! — хрипел знакомый, хоть и сильно изменившийся, будто исцарапанный острыми камнями голос. Говорить громче мешала скользкая, едва заметная опасная тропа, кенгуриные прыжки вниз. Из-под ног, как вспугнутые птицы, выпархивали камни и неслись под гору, будя скалы, деревья. Голос, раздавленный ее тяжестью, прерываемый его собственным дыханием, принадлежал Рафаэлу. И руки, держащие ее, принадлежали ему. Чьи же еще, если не Рафаэла?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я