https://wodolei.ru/catalog/vanny/sidyachie/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Крючок вырвался из трухлявого дерева, царапнул палец. Алоизас, наливаясь яростью, слизнул каплю крови. Еще калечиться из-за нее? Кое-как задернул гардины и уже прошел было мимо застывшей, в ужасе наблюдающей за его молчаливой яростью, Лионгины, но тут в щель снова пробился солнечный луч.
— Ложись! Тебе говорю!..
Она удивилась, почему ее лицо не превращается в рану. Тогда он подошел и сжал ей плечо так, что хрустнул сустав.
Комната с задернутыми шторами полна дневным, но все еще обволакивающим светом. На стене пузырится золотистая рябь, ножка стола забрела в мерцающую желтоватую лужу, а пыль плавает в луче туманным клином. Алоизас лежит одуревший, иссякший от многократных попыток выдавить из лежащей рядом жены стон благодарности, что-то похожее на ее вчерашнюю простенькую песенку. Она молчала, пока он срывал комбинацию, молчала, когда неистово ласкал ее. Теперь Алоизас лежал обессиленный и отдалившийся, даже не предполагая, что творится в ее голове, взбудораженной внезапным вчерашним взлетом и не менее внезапным сегодняшним падением. А там непрерывно крутилась пластинка: ах, Алоизас, бедный Алоизас, если бы ты был таким раньше, в поезде, нет, еще до поездки, но теперь я не могу, не согласна, ведь у меня есть душа, и она смотрит на меня своими большими глазами. Ты ждешь благодарности, а я в эти мгновения дрожу, чтобы на шее и руках не осталось синяков, а то как же смогу поднять глаза к небу, как предстану перед горами со следами рабских оков на запястьях?
Лионгина удивлялась, что и теперь ее лицо не покрывается отталкивающими струпьями. Она чувствовала себя подмененной, вместо нее ей же самой подсунули другую. Перепуганную, прибитую, грязную. Неприятно будет прятать глаза от симпатичного поэта, смотреть мимо доброго Гурама Мгеладзе. А уж о Рафаэле... Ведь они думают, что я та же самая, которая пела им детскую песенку...
Алоизас всхрапнул, его локоть придавил ей грудь.
Захотелось сбросить руку, подползти к окну и глотнуть свежего воздуха. Вздымаются ли еще, как вчера и позавчера, застывшие, похожие на ящеров каменные волны? Блещут ли молниями, освобождаясь от теней, обнаженные каменные кручи?
— Лежи! — Рука Алоизаса, стоило ей шевельнуться, сдавила шею.— Скажу, когда вставать.
Утро поцокивало подковами осликов и волов, звенело моложавыми голосами стариков погонщиков. Разочаровавшись в вялом, не отвечающем на ласки теле жены, Алоизас сполз с кровати. Изнурительная духота заглушала мысли о чем-то непоправимом, о насилии в ответ на покорность. Вяло, не рассчитывая на свежее дуновение, отдернул гардину.
У самого окна, на заляпанных желтой и зеленой краской подмостьях, снова стояла корзинка. Снова спелые сливы. Шутники. Старательно собрали разбросанные в кустах? Чепуха! Станут они возиться, когда слив этих — навалом, свиньи и те не едят.
— Свеженькие. И подмости не поленились притащить. Чем это я так угодил им? — бормотал он, принюхиваясь к корзинке, словно в ней был ослиный навоз.— А может, я тут ни при чем? Может, это гонорар моей женушке за сольный номер? Местные дамы крашеными губками виноград посасывали, а моя... Хоть и ударил в голову алкоголь, кое-что помню.
Значит, опять сливы?
Перегнувшись, с отвращением достал корзинку, но обратно не поставил — втащил в комнату. Лионгина наблюдала за ним, вышагивающим со сливами, из постели, как загнанный зверек из норы, которая уже ненадежна — обнаружена, разорена. Она упала с высоты, и падение не прекращалось. Мучитель выжал ее, будто тряпку, а теперь издевался, коля глаза сливами. Алоизас — жестокий мучитель? Забывшись, шептал, что жить без нее не может, однако не перестает мучить? Не желает примириться с мыслью, что у нее есть душа,— поэтому жесток? А может, изощренно издеваясь, мстит за собственный утраченный или никогда с ним не случавшийся полет? Недаром в вагоне, когда шел в тамбур курить, померещилось, что у него на спине язва. Опомнись, Алоизас, пока не поздно!
Не выпуская корзинки, Алоизас присел на край постели, стянул с подбородка Лионгины одеяло.
— Поскольку ты, дорогая моя, упорно молчишь, придется говорить мне. Разглагольствовать на тему слив и других быстро портящихся фруктов не стану. Согласен, мужчины неплохо пели. И все же не думаю, что нет лучших ансамблей, чем составленный из пяти или шести подвыпивших любителей. Не думаю! — Он приподнял корзинку, поставил сливы ей на ноги.— Если когда-нибудь затоскуем по кавказскому фольклору, сможем послушать профессионалов — есть ведь государственные хоры, гастролируют виртуозы и не виртуозы. Наконец, имеются пластинки. Как бы там ни было, я больше не желаю, чтобы меня за волосы тащили в рай, даже если бы я в этот рай верил. А сливами, дорогая,— он снова поднял корзинку и переставил ее на живот Лионгины,— завален рынок. Надеюсь, вопросов нет? Если нет, сказано все.— Алоизас встал с кровати, освободившись от тяжелого груза, взвизгнули пружины матраса. Лионгина лежала, не подавая признаков жизни. Казалось, ее униженное тело разбухает, как падаль под палящим солнцем.
— Если не возражаешь, верну сей дар хозяевам. Вынужден сделать это анонимно!
Лионгина услышала, как, ударяясь о ветви, посыпались сливы, как затрещала корзинка.
Из дома они выбрались лишь перед самым обедом, когда солнце буйствовало вовсю. Это было другое солнце — безжалостное, кусающееся, давно уже разорвавшее нежную утреннюю пелену и обжигающее все, что встречается на его пути. Носки Алоизаса почернели от пота, он натер ногу и, прихрамывая, ворчал. У Лионгины намок толстый слой пудры, которым пыталась она замаскировать шею, пострадавшую от мужниных нежностей. Копошившаяся в тени каштана бездомная собачонка завиляла хвостом, но испугалась палящего солнца и не побежала следом. Сторонясь людей, они свернули на уединенную тропинку, по которой еще не ходили. Тропинка покружила, попетляла по убогому кустарничку и вывела их на маленькое деревенское кладбище.-Серый холмик, обдутый ветром — растительность обглодана козами,— утыкан плоскими торчащими вкривь и вкось каменными надгробиями. На одних различимые, на других уже стертые письмена.
Ни дерева, ни цветка, да, вероятно, и не росли бы они тут. Белые козы щипали колючий кустарник, жесткую траву. О вечности свидетельствовали лишь могильные холмики — горки белых камешков,— у хоронящих, наверно, по семь потов сходит, пока выдолбят яму. Горы высились над погостом, не принося ни малейшей прохлады, серые, безобразные, словно никому — даже сами себе — не нужные, какая-то неразумная сила во времена оны притащила их сюда и бросила за ненадобностью. Взгляд Лионгины, мрачный, безнадежный, блуждал между сгоревшим до белесости небосводом и серыми грудами каменного хлама. Возникла мысль: пора вспомнить о прохладном севере.
— Я хотела бы умереть,— сказала Лионгина неживым голосом.— Поехали домой, ладно?
— Не валяй дурака — не дождавшись конца отпуска?
Врожденная приверженность к порядку не разрешала Алоизасу признаться, что он и сам бы с удовольствием сбежал. Болтовню жены про смерть пропустил мимо ушей.
Не заботясь о том, видит их кто-нибудь или нет, чуть ли не бегом припустились они домой. Заберутся в свою нору, высунут языки, как та собачонка, и будут дожидаться вечерней прохлады...
— Что за чертовщина? — Алоизас, успев сбросить лишь одну туфлю, хромая, сунулся к окну. Снова сливы! Снова. Другого сорта — красные, пузатые. И уже не в корзинке — в красивой глиняной миске. Черная керамика, механически зафиксировал он. Покосился на Лионгину: — Ну, что ты скажешь?
Она не ответила, и он схватил миску за край. Сейчас размахнется и швырнет, да так, что осколки до самой горы долетят; но в саду бродили отдыхающие. Криво усмехнулся, поставил миску на место и, ухватив за черенок сливу, надкусил.
— Кисло-сладкие.— Пожевал.— Жажду утоляют. Попробуй и ты!
Брызгал сок, тек по подбородку, казалось, Алоизас разгрызает даже косточки.
Нет, косточки он вынимал изо рта и укладывал в желобок на подоконнике.
Лионгина расставляла стулья, чтобы не надо было смотреть, как муж уничтожает сливы. Методически. Одну за другой.
Сникли, разрушились ее горы. Теперь не будет и слив — жалкого воздаяния, кое-какого утешения. Не будет ничего, за исключением воспоминания о том, как яростно ходят челюсти Алои-заса.
— Не хочешь? Остались еще.
— Я хочу умереть.— Она прошептала едва слышно то, что уже сказала на кладбище.
Ночью Алоизаса разбудил глухой, как заклинание, звук. Лионгина стонала во сне голосом старухи, которая никак не может дозваться смерти. Он едва дотерпел до утра, но не разбудил жену.
Ее глаза, когда он окликнул ее на рассвете, смотрели из мутного мрака, где не было ни гор, ни солнца. Даже бездомной собачонки с грязной мордой там не было.
— Какой смысл вкладываешь ты в слово «умереть», дорогая?
— Никакого.
Не хочу жить, и все.
— Почитала бы, что говорят о смерти мудрые люди.
— Знать не хочу никаких мудрых людей. Хочу умереть.
— Глупая смерть не делает человеческую жизнь осмысленной. Это бессмыслица.
— Вся моя жизнь — бессмыслица. Я это хорошо знаю, нет у меня больше никаких желаний.
Неодетая, она зашлепала к окну. Чуть отдернула занавеску, в глаза ударил выкатившийся из ущелья огромный ком солнца. Лионгину залило розовое свечение. Такого восхода она еще не видела.
Ей стало и хорошо и горько, словно никогда больше не увидит она такого.
— Вот и снова мы улыбаемся, дорогая.— Алоизас надеялся, что развеял ее мрачные мысли.— Но почему так печально?
Он раскрыл объятия, она проскользнула мимо. Умереть не могу, еще не могу, но как жить?
— Нескончаемый праздник! — Навалившись на балюстраду веранды, Алоизас глядел в долину.— Когда ж тут работать людям? В полдень адская жара не дает, темнеет рано, а при луне только плясать.
Прислушалась и Лионгина, накинувшая платок,— ей было холодно. Кто там барабанит по медному тазу луны? Кто там верещит на дудке? Даже звездный полог вздрагивает со всеми своими Медведицами и Млечными Путями, медленно перемещаясь из одной необъятной дали в другую. Как на ладони видна группа людей на естественной террасе, на взгорке возле облупившейся церквушки. Внутри полуразрушенных стен, среди камней, топорщится чертополох — днем они заглядывали туда,— но площадка утрамбована, как стол, и свет луны покрыл ее зеленоватой скатертью. В середине круга — чьи-то голые ноги. Да это же их мальчишка-провожатый! У кого еще такие резвые? Плывет и плывет по кругу, изгибается, извивается, чуть ли не в землю как корень ввинчивается и снова парит над ней птицей. Мелькают и мелькают его икры, и кажется, танец будет продолжаться вечно, поддерживаемый и подстрекаемый дробью барабанчика. Иногда доносится гортанный выкрик, это Рафаэл, узнает Лионгина, не поспевают его пальцы за самыми быстрыми ногами деревни. Рафаэл досадливо вскрикивает, когда нарушается ритм. Лионгина ждет этих мгновений — голос все сильнее хрипнет, а яростная дробь все убыстряется. Барабан гремит, чуть не лопаясь, ноги мелькают, кажется, оба вознамерились раскачать каменистую землю, созвать к белеющим стенам всех живых. Слишком часты перебивы ритма, и Лионгина начинает понимать, что это тоскующий зов, адресованный ей. Где бы ни столкнулись они, Рафаэл испепеляет ее огненным, гордым и полным покорности взглядом. Танец — его хитрость, дерзкое обольщение. Мальчишка — намекни только — в пропасть ради него ринулся бы. Чего им от меня надо? Или Рафаэл хочет что-то напомнить? Песню гор, которая умерла? Лионгина зябко кутается в платок.
— Гм, народные танцы? Может, сходим, а? — нерешительно предлагает Алоизас. И ему надоело торчать под крышей.
— Холодно. К тому же нас не звали.
— Не понимаю тебя. Сначала была готова бегать за каждой оборванной старухой, одетой в национальный костюм, за каждым серым осликом...
— Я сыта сливами.
— Сливами? При чем тут сливы? — Алоизас раздражен тем, что жена снова не поняла его.— Над нами решили поиздеваться.
Я достойно ответил. Вот и все.
Лионгина встает и, придерживаясь за балюстраду, направляется в комнату.
— Нет, не все. У тебя в запасе еще одно воспитательное средство: можешь меня прибить.
Это она говорит уже в комнате.
— Прибить? Тебя... я?
Алоизас вспыхивает, его взгляд скользит следом за ее неживым взглядом. Их глаза упираются в стену комнаты, словно раньше они ее и не видели. Поблекшие обои, извивающаяся трещина в бревне, ничего больше. Даже пятна интересного нет. Пустота. Бессмыслица. С потолка спускается блестящий черный паучок, таких полно в старых домах, но и он убирается в сторону, огибая бесцветную пустыню. В уголке на полу — портфель Алоизаса с начатой книгой, с мыслями, далекими от этой одурманивающей тоски, еще в комнате срезанная хозяйкой и поставленная в воду чайная роза — даже запах можно уловить! — но взгляд приковывает голая стена. Пустыня.
— Ерунда. Не надо драматизировать.— Алоизас встряхивается, отворачивается от пустоты. Не смотреть в ту сторону. Не видеть. И ей не позволять.
— Заходите, не погнушайтесь, люди добрые! — приветливо манил рукой выкатившийся откуда-то пучеглазый продавец.
Они уже стояли в полуподвальном помещении магазинчика. Там висели косы и цепи, лежали рулоны дешевой материи и другие товары, нужные сельскому жителю, но не было ни живой души. Оказалось, продавец угощал в пристройке потного, отпустившего ремень милицейского старшину. Оба бросились удерживать случайных покупателей. Алоизас оборонялся обеими руками.
— Вино из бочонка, выкопанного по случаю крестин племянника! — божился продавец, его глаза от желания угодить чуть из орбит не выскакивали.— Такого вина в своем Саратове ни за какие деньги не достанете!
— Мы из Вильнюса,— объяснила Лионгина.
— А хоть из самой Москвы, хоть из Нью-Йорка! Разве Нью-Йорк нюхал такое вино? Гарантирую, сам Рокфеллер не посмел бы от него нос воротить!
— Точно, винишко знатное,— поддержал толстый старшина, утирая взмокший розовый лоб.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я