https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/rasprodazha/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Вместо того чтобы воспылать духом, он вывалялся в грязи, надо было немедленно уезжать. Затянувшаяся внутренняя борьба привела его к длинному деревянному дому с полуколоннами и узорчатыми карнизами, стоявшему в тихом переулке. Погромыхивали трамваи, еще более усугубляя впечатление тишины, даже заспанности. Купеческий особняк начала века не издавал никаких звуков, не излучал света. Время от времени выходил какой-нибудь тепло укутанный человек, и тихо шелестели его шаги под голыми зимними липами. Когда стало уже невмоготу торчать под окнами, он решился. На второй этаж вела почерневшая, источенная жучком лестница. В полутемном коридоре, застланном старенькой дорожкой, пахло намоченным бельем, подгоревшими блинами и, видимо, привезенной с юга сиренью. Где-то уже цвела сирень, а тут крыши и перила балконов еще покрывал слой ноздреватого снега. Р. жила в комнате не одна — с девушкой-буряткой, скулы которой торчали, словно спелая антоновка, а сквозь узенькие щелки сияли черные глаза. В них запрыгали приветливые искорки. Пожав пальцы гостя крепкой ручкой, она бесшумно, на цыпочках, высоко поднимая ножки, обутые в цветастые шерстяные носки, выплыла из комнаты. Р. Рассмеялась, как-то неприятно и неискренне.
— Тут такой обычай.
Какой? Испаряться, если к соседке пожаловал поклонник? И часто приходится симпатичной буряточке исчезать? Хотелось спрашивать и спрашивать, сдерживала жалкость Р. Не ее самой — обстановки, не подходящей для блистательной картины, которой он три месяца издали любовался, вознеся над серостью быта. На холодильнике высился чайник, валялась корка от сыра, это были маленькие пятна на светлом, несомненно, все еще светлом, облике Р. Правда, в кипящей, многомиллионной Москве облик этот несколько потускнел. Не так блестели, словно увяли, примятые зимней шапочкой волосы, когда она встряхивала головой.
И такой сверкающей уже не была. Зимняя мгла сочилась в окна, обволакивая ее серостью.
— Не очень понравилось тебе у нас, а?
Будто лошадь в лицо лягнула — вылезла между передними зубами щербинка и не собиралась исчезать, словно отныне она будет определять не только внешний вид, но и внутреннее содержание девушки. Она рассказывала, как добирается до института: трамваем, потом метро, наконец, автобусом. По утрам еле втискивается, особенно в битком набитый автобус, возвращается легче. Проторчишь в библиотеке, натолкаешься по очередям в магазинах, и уже нет сил выбраться в театр. Прическа, маникюр — на все нужно время, мой милый! Пока они беседовали так за столом, заваленным книгами, тетрадями, рукоделием, в комнату заглянула уборщица с ведром и щеткой.
— Тетя Маша — цербер нашей нравственности! — шепнула Р.
Тетя Маша пошарила щеткой под одной, потом под другой тахтой, словно шугала прячущегося там кота. Окинула девушку и ее гостя подозрительным, суровым взглядом и выкатилась, не затворив за собой дверь.
— Может, чайку с нами выпьете, тетя Маша? — крикнула ей вслед Р.— Познакомились бы с моим приятелем.
— Все приятели да приятели. А мужики где? Не осталось мужиков. Все настоящие на войне погибли. Одни бабы! — проворчала из коридора хмурая старуха, для которой война, видимо, еще не кончилась.— Кто детей рожать будет, растить?
— Придет время, мы рожать будем, мы и вырастим, тетя Маша.
— Не обижайся, голубушка, ни ты, ни твой приятель не похожи на тех, кто детей заводит! — донеслось из-за дверей.
— Может, доказать вам наглядно? — презрительно, не скрывая горечи, усмехнулась Р., и у Алоизаса сжалось сердце, как тогда, в Вильнюсе, когда она призналась, каким способом подрабатывает. Протянул было руку, чтобы нежно погладить, она, вероятно подумав, что начнет приставать, отстранилась.
Мы не виделись три месяца. Отвыкла я от тебя, Алоизас. Уже не знаю, кто ты, кто я.
Алоизас обиженно возразил: что касается его, то ничего не изменилось.
— Разве? Не искренен ты, дружок.
Больше, чем неприятные слова, удручил тон. Равнодушный, холодно измеряющий образовавшееся между ними расстояние. Этим тоном одинаково легко резать правду-матку или зачитывать приговор невиновному.
Оба мы не такие, какими были. Он не подумал об этом, вознамерившись одним прыжком преодолеть разделившее их время. Той, единственной, ночи не сможет опровергнуть никто —- даже она сама! — но разве это доказательство? Скорее костер, на котором сгорели все терпеливо и усердно собиравшиеся факты. Остывший пепел засыпают хлопья мокрого снега.
— Да разве приехал бы я, если...
— Поблагодарим маэстро Гойю!
Каков он теперь — не было большой тайной. Прямой борозды его жизни не искривил вихрь чувств, хотя изрядно замедлил темп пахоты. Угрызения совести, стремление проникнуть в замкнутый мир другого человека вступали в противоречие с пестуемым долгие годы эгоизмом, с настойчивыми попытками разума в любом случае подняться над запутанными отношениями между мужчиной и женщиной. Увязнув в них, как в пакле, станешь расходовать свои силы не во имя идеи и не для достижения цели, а лишь для выяснения этих отношений. Он всегда опасался неуправляемых стихий, избегал их, хотя не забывал добровольного, отчасти, конечно, навязанного ему обязательства,— в противном случае разве стал бы торчать в неуютной комнатке общежития, стал бы с бьющимся сердцем спрашивать себя, почему целых три месяца тянул? Однако и тут Алоизас не был уверен: не обусловлено ли его отношение близостью Р., желанием вновь коснуться поразительной белизны ее кожи, полюбоваться телом, как дорогим просвечивающим фарфором, ценность которого понятна лишь знатокам.
Кто теперь Р., было ему не столь ясно. Можно, конечно, догадываться, что для ее прежней роли изменившаяся, слишком большая сцена не подходит, тут она не ось вращения планеты, пусть маленькой. В Вильнюсе Р. знали, ее выразительный силуэт легко вписывался в круг других известных силуэтов, привлекая к себе всеобщее внимание. Там она и сама блистала, и отражала сияние других светил, не всегда думая о том, сколько света поглощает и сколько излучает. В огромной же Москве, непрерывно захлестываемой человеческим прибоем, она превратилась лишь в перекатываемую волнами песчинку. Избалованная вниманием, чтимая за красоту и способности, а пуще того — за участие в университетском октете, Р. очутилась в шкуре рядовой аспирантки. Предстояло заново всех очаровывать, доказывать резвость своего ума и профессионализм, что было совсем не просто в чужой обстановке. Мешало недостаточное знание не только английского, но и русского языка. Необходимость жить в общей комнате под ворчание бескорыстной блюстительницы нравственности тети Маши тоже угнетала. Когда мощные прожектора скрестили свои лучи на фигурке Р., что-то сдало в ней. Она осунулась, оторопела, замкнулась. Может, перемена пойдет на пользу, если не сломается она под потяжелевшей ношей. Выяснять, какое местечко в ее съежившемся внутреннем мире занимает он, Алоизас не решился. Брезгует? Терпит, уверенная, что долго не задержусь? Он не мог бы даже сказать, обрадовалась ли она ему. Впечатления первых минут заслонил быт общежития.
— Заварить чай? К сожалению, нечем угощать. Через неделю разбогатею, не раньше. Деньги в Москве тают мгновенно.
Сама не знаю, на что трачу. Чулки каждый день покупать приходится.
Посмеиваясь над своей расточительностью, она копалась в холодильнике. Ее охрипший голос не открывал никаких тайн.
— Не бойся, голодать не придется! Коллеге прислали из Бурятии огромную рыбину. Еще больше, чем красную рыбу, любит она литовское копченое сало. Вот и разнообразим таким путем свое меню.
— Нет! — Алоизас решительно встал. Ему показалось, что наконец-то одна из загадок Р. им разгадана. Лишившись приработка, она теперь не может жить, как привыкла, и потому презирает себя.— Мы с тобой пойдем в ресторан. Я много слышал про «Арагви», а бывать не доводилось.
— Я не готова. Волосы грязные,— ломалась она, но глаза повеселели, в голосе зазвучала забытая радость. Как будто вместе с халатиком, сброшенным ею, упала и разбилась серая скорлупа.
Из недалекой душевой доносились шуршание и плеск, казалось, она вылезала из темной ямы к своему обычному сиянию.
— Как тебе понравилась моя буряточка? Наивное дитя природы. Заметил, какие здоровые у нее зубы? — оживленно щебетала Р., опираясь рукой о перила лестницы, доверив ему другую.
А он и не обратил внимания, весь был поглощен ею, неожиданным ее увяданием и столь же неожиданным возрождением. Запомнил только яблоки девичьих щек да красивые узорчатые носки — и все.
— Удивительные зубки. Не зубы — жемчуга! — К восхищению явно примешивалась зависть.— На Западе могла бы легко срабатывать на хлеб, рекламируя зубную пасту или зубные!
— Ладно, завтра осмотрю ее повнимательнее,— усмехался Алоизас.
— Смотри, только не слишком! — погрозила пальчиком порхнув в их былые дни.— Я так рада, что ты приехал!
Долгожданные слова — «Я так рада, что ты приехал!» — вторично прозвучали, когда они вступили под сень южного изобилия и веселья. Красивые, нарядные люди, ломящиеся от блюд и напитков подносы, вкусный аромат трав и вин...
В ресторане Р. распустилась, словно белый цветок, истосковавшийся по солнцу. Подобно шампурам, на которых шипели только что снятые с мангалов шашлыки, вонзились в нее пылающие глаза. Жадное внимание мужчин не смущало и не удивляло ее. Она весело улыбалась, стряхивая с волос капли уличной влаги. От ее худощавого живого лица, от сверкающих голубых глаз светлел декорированный в темные тона интерьер, раздвигались низкие тяжелые своды. Не успели они угреться за своим столиком, как приплыла не заказанная ими бутылка шампанского. Алоизас помрачнел. Р. шепотом посоветовала не скандалить — нельзя обижать южан, лучше ответить тем же. Он послал бутылку шампанского в угол, где сидели заговорщицки и дружественно улыбавшиеся мужчины. Последовало предложение сдвинуть столики.
— Я так рада, что ты приехал,— снова проговорила Р., забывая о соблазнительном окружении, и прижалась к нему нежной, разгоряченной от вина и всеобщего внимания щекой.
Алоизас гордо посматривал по сторонам, великодушно выделенный из числа остальных, которые, вероятно, красивее, храбрее и денежнее его.
Понимал, что это не его заслуга. На него распространялся отсвет очарования Р. Легкая соломенная челка снова падала на ее великолепный лоб, словно не будет больше никаких источенных жучком деревянных перил общежития, долгой недели до стипендии и одиночества не привыкшей торчать в четырех стенах красивой женщины. Во всем ресторане не найдешь равной ей и, возможно, во всей огромной, вмещающей полмира Москве, а тем самым не было равного и ему, Алоизасу. помахала ему на другой день Р., и английская фраза, глубоко вонзившись, вылезла дома острым осколком.
Банальное словосочетание опять напомнило Алоизасу то, что ему хотелось забыть — серый силуэт на сером фоне общежития — и как Р. внезапно расцвела в ресторане от внимания подвыпивших мужчин. Его самоотверженный жест — уезжая, оставил тысячу рублей на летнее пальто! — при скромном вильнюсском солнце уже не казался благородным, скорее — плата за что-то.
Любит ли она меня? Ни в тот, ни в следующий раз, когда приехал навестить ее, об этом не допытывался. Как на броню, натолкнулся на ее голос, на видящие его насквозь глаза, ничего откровенно не говорящие, хотя ничего вроде бы и не скрывающие.
— Я знаю, тебе противно подниматься по лестнице общежития, красться мимо тети Маши. Когда, скажи, начнешь проклинать меня?
Ее точила безотчетная досада на него, на самое себя, порой — ни на кого конкретно не направленная. Иногда, полная снисходительного пренебрежения к серьезным, реальным трудностям, девушка вспыхивала от мелочи. Алоизас догадывался, хотя она это отрицала, что Р. недовольна темой своей кандидатской, научным руководителем и даже институтом, где стажировались специалисты из некоторых зарубежных стран.
По-прежнему Алоизасу дозволялось быть покровителем и верховным распорядителем, когда они вдвоем выходили в город. Бродя вокруг милых запущенных церквушек, которые еще ждали своих золотых шапок, привлекающих теперь туристов со всего света, Р. оживала. Наверно, старые церквушки вызывали у нее память о прошлом: блики солнца на тесаных камнях узкой улочки, стая голубей, лениво взмахивающих крыльями... Светлела и ожидала она и в ресторане, когда мимо сновали кельнеры и оглушительно играл оркестр. Недовольство до конца не проходило — уползало в укромный уголок души, заявляло о себе вздохом, злым словом или рассеянным, неизвестно что ищущим взглядом.
— Ах, не спрашивай. Не порти хорошего настроения!
И Алоизас старается не портить его. Не сердится, когда к ним подсаживаются посторонние, назойливо предлагающие угостить. Тащится за сомнительными молодыми людьми в подвалы и сараи смотреть сомнительные шедевры. Псевдогении, зазнавшиеся ремесленники, спекулянты иконами. Одну икону Р. непременно захотела купить.
— Это, если не ошибаюсь, XVII век.
Давай купим!
— Не ошибаешься, но икона краденая. Кто стал бы продавать в подворотне, если не краденая?
— Не умеешь ты жить, Алоизас. Не умеешь и не научишься! — Глаза поблескивали презрением, в ухмылке зияла щербина, будто вот-вот укусит его, чтобы навсегда остался на лице честного провинциала след ограниченности и трусости.
Алоизас выскочил из подворотни, на ходу прыгнул в громыхающий мимо трамвай.
— Хотел оставить меня там? — Тяжело дыша, она вцепилась в его плечо, пустой вагон швырял ее из стороны в сторону.
Алоизас промолчал — ощущал с ее стороны нажим, против которого в Вильнюсе встал бы на дыбы. Краденого никогда не возьмет, но топтался же в подворотне, дышал затхлым воздухом. Все в нем кипело, был гнусен самому себе, будто совестливый пьяница, тонущий в болоте алкоголя. Нажим, возмутивший его, вызывал тошноту, но вместе с тем был сладок, словно разрываешь тетями зудящую кожу.
— Я — пустышка, я — гадкая, можешь не говорить.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я