https://wodolei.ru/catalog/dushevie_dveri/dlya-dushevyh-kabin/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Однако губы тут же сомкнулись: они не наедине и к тому же в ситуации, подсовывающей, как занозы, всевозможные неожиданности, они — в дороге.
Покосился, не поворачивая головы, в сторону. Чисто выбритыми, пахнущими одеколоном щеками ощутил не только витающий в проходе запах чужих людей из соседних купе, но и дистанцию между собою и женщиной, самым близким ему человеком в этой ситуации. Расстояние духовное и физическое, не преодоленное начавшимися уже месяц назад интимными отношениями. Собрался было протянуть руку, погладить — опустил. Неизвестно, как воспримет она явную ласку. Испуг ее вызвал бы раздражение, радость тоже нежелательна. Женщина с тонкой девичьей шеей смущала его, хотя принадлежала ему телом, душою и одеждой — да, да, и дорожной одеждой! — о чем опять же свидетельствовал покровительственный взгляд его прозрачно-голубых глаз.
— Не устала, дорогая? Весь день на ногах.
Теперь, когда легкий пушок на незагорелой шее колыхнуло пахнущее зубной пастой мужское дыхание, узкие плечи женщины вздрогнули — она всегда вздрагивает, когда с ней неожиданно заговаривают, это заставляет и тревожиться, и снисходительно усмехаться,— он позволит себе взъерошить ее густые, к сожалению слишком коротко остриженные волосы. Невинная, дозволенная ласка. Будто сунул руку в жесткую щетку — такие у нее волосы, и жаль, что осталась от них едва треть, шея кажется тоненькой, как у остриженной и выгнанной на дождь овечки. У него перехватило горло, словно от пронизывающего порыва ветра. Он сухо, нетерпеливо кашлянул.
— Душно, правда?
Тут немного свежее. Сдается, подсолнухами запахло! — Словно внезапно разбуженной, ей захотелось услышать собственный голос. Не разбил ли его безумный грохот, не истер ли в дорожную пыль? Нет, голос звучал по-прежнему всего до конца не высказывающий, немало оставляющий в горле и еще глубже. Своим неожиданно сочным голосом она немножко гордилась, конечно, тайком. Женщина намеревалась вернуться в себя — ведь ничего не изменилось и не изменится! — но самолюбие мужчины задело то, что этим звучным голосом она спешит зачеркнуть его прикосновение, забыть пробежавшее по волосам электричество.
— Какие еще подсолнухи? Где ты их видишь? — он повел подбородком в сторону мелькающих за окном желтых полос скошенной, но еще не собранной пшеницы и едва сдержался, чтобы не прижать к груди головку, поверившую в цветовой обман, но не поверившую в искренность его ласки.
— Ив самом деле! Ох!..
Жалобной ноткой она извинялась за ошибку, а также за дурацкое торчание возле окна, правда, не запрещенное. Ей вообще ничего не запрещалось, сама вовремя соображала, чего не следует делать. Да и после того, как спохватывалась, ее не заставляли раскаиваться.
— И все-таки не переутомись. Путь долгий, дорогая.— Рука, еще пахнувшая ее волосами, соскользнула и повисла у нее за спиной.
Никто и сейчас ничего не потребовал, рука висела, не касаясь бедер, однако белая блузка пошла рябью. Молодую женщину пронзила глубинная дрожь, заставила ее напрячься и затрепетать. Между ним и ею всегда оставалась некая дистанция. Даже в минуты интимной близости. Каждый раз она старалась скрыть от него что-то. Но что? Стыдливую мысль, обнаженное тело? Пугливым голубем мелькнула в памяти грудь, которую ему случалось видеть лишь в темноте, в лучшем случае — в полумраке. Приходилось выполнять условие: не раздеваться при свете. А так хотелось вылущить ее из мрака, из сковывающего ее стыда или страха, согреть в ладонях, чтобы дозрела, как зеленый еще плод; он жаждал этого втайне, страдая сам, потому что был скован не меньше ее, послушной и все же внутренне сопротивляющейся. Молоденькая жена дрожала под его тяжелеющей ладонью, и все возрастала проникшая в душу досада, что его, крепкого мужчину, обкрадывают средь бела дня — он слышит за спиной сопение вора, ощущает его скользкую, потную руку у себя за пазухой, но почему-то — от чрезмерной порядочности или боязни — не решается стукнуть по вороватым пальцам и тем самым упрочить свое право на обладание.
— Я так благодарна тебе, Алоизас...
Так благодарна... За все...— проговорила она, будто приостановившись глотнуть воздуха на крутом подъеме, хотя никакого подъема не было, поезд катил по равнине.
Ей самой было неясно, почему захотелось поблагодарить мужа, неясно: вобрала ли ее благодарность все, что промелькнуло и еще промелькнет за вагонным окном, включая внезапно на каком-то перегоне возникшее и затмившее остальные впечатления видение гор? Не понял и он, почему вдруг вырвались у нее слова благодарности, но перехватило дыхание. На миг растаяла ее холодноватая, подспудно упрекающая покорность. И имя его произнесла, как перед прыжком; раньше, когда называла его по имени, голос звучал слишком уважительно. Почаще бы говорила, как сейчас! Алоизас ощутил свое сердце под подаренной сестрой Гертрудой рубашкой, под твидовым пиджаком, который, несмотря на исходящий от бесконечного жнивья жар, укрывал его, словно броня, оболочкой значительности и отстраненности, в нее привык он кутаться, чтобы оградить себя от суетности и банальности. Он увидел свою потянувшуюся к жене руку, но так, словно это была не его, а чужая рука, может быть, того вора, и жену сверху увидел, будто вот-вот упадет в обморок, обмякшие плечи, шея и розовая полоска кожи на груди, в скромном разрезе блузки. Никогда, даже в постели, не тянуло их так друг к другу, даже собственное дыхание могло помешать, и тут кто-то простонал от сладостной боли. Простонал громко, словно в насмешку, чтобы услыхали они да и весь вагон. И еще раз, но уже сквозь грубый хохот, заглушающий истинный смысл стона.
Неподалеку, во вдруг потемневшем проходе,— поезд втянулся и туннель — возилась парочка: плотный парень в оранжевой майке и крепкая светловолосая деваха, не умещающаяся в коротеньком, узковатом для нее халатике. Она пыталась прикрыть им вылезающую наружу крутую грудь, а он тискал ее, не давал.
Девушка шлепала парня по щекам свернутым в трубочку журналом, его наглая лапа, оставив грудь, уже тянулась к пояску на талии. Внезапно возня прекратилась,— может, все это было в шутку, от избытка молодости? — однако в ушах Алоизаса продолжал звучать стон отдающейся, на все готовой, со всем заранее согласной женщины и грубый, ее или кого-то другого стесняющийся, стремящийся все принизить, даже изгадить, смех. Затаив дыхание, прислушивалась к звукам и Лионгина — пора уже и ему называть по имени свою молоденькую жену! — не менее его взволнованная стоном и смехом, однако словно удивленная, что больше ничего не происходит,— по-прежнему что-то бормочут стоящие поодаль пассажиры, плещется, подхваченная порывом ветра, желтая занавеска. И жарко, до умопомрачения душно... Алоизас снова увидел жадно тянущуюся к Лионгине руку... Не мифического вора — собственную руку с набухшими венами и старательно ухоженными ногтями.
— Чертовски хочется курить,— прошептал он внезапно пересохшими губами.
С трудом поднял тяжелую, бесчувственную, словно перебитую руку, похлопал себя по карману пиджака, вытащил трубку с изогнутым мундштуком. Пальцы ожили, но сжимали трубку не особенно изящно.
Трубка?
Зачем ему трубка? Лионгина смотрела, ничего не понимая, не ощущая запаха благородного обгоревшего дерева и не затлевшего еще табака. Дыма она не любила — только саму подготовку к курению, тонкий аромат трубки. Даже гордилась привычкой мужа, такой редкой ныне у швыряющих окурки и где попало стряхивающих пепел мужчин. Ее глаза, ни большие, ни маленькие, расширившись, помаргивали, все ее существо, замерев, продолжало чего-то ждать.
— Курить пойдешь?
— Если что, кликни, дорогая.
— Ладно.— Стиснув зубы и растянув их, как резиновые, ей удалось изобразить улыбку.
— Вот и отлично.
Он сам не понял, что отлично, ведь из голоса Лионгины исчез подъем, которого они не одолели. И отнюдь не по ее вине.
Испугавшись неопределенности ситуации и собственной неловкости, Алоизас окинул взглядом проход: запыленная, сбитая ковровая дорожка, за стеклянной дверью — хромированный кипятильник. Парня в оранжевой майке и полуодетой светловолосой девушки уже не было. Выдумал их, оправдывая нахлынувшее вожделение? Однако и теперь, когда его желание названо настоящим именем, стон и смех продолжали звучать в перестуке колес. Закрылись в купе и там, отгороженные от посторонних взглядов, продолжают возиться? И он невольно представил себе то, чего никогда в жизни не решился бы сделать на виду у всех — ведь хотел погладить, только погладить,— и, дружески улыбнувшись жене,— так устала, бедняжка, незачем ее пугать! — отправился в тамбур.
Лионгина смотрела вслед. Бредет медленно, неловко покачивается, но не потому, что вагон бросает из стороны в сторону. Ищет точку опоры, хочет восстановить утерянное чувство собственного достоинства, именно это не позволяет ему ускорить шаг. Чего-то между ними — между мужем и ею — не произошло, не случилось чего-то неизведанного, нового... Затылок еще продолжал ощущать подкрадывающуюся дрожь — неосуществившуюся ласку, о которой раньше и не мечтала, но, странное дело, теперь явно не хватало этой ласки, такой привычной для других, получающих ее без особых раздумий, без стыда и муки. И не хватало с первого же дня их совместной жизни.
Из соседнего вагона посыпались баскетболисты, Алоизас прижался к стене. Когда он снова двинулся, Лионгина впилась взглядом в его спину, уже прямую и крепкую, обтянутую хорошо пошитым пиджаком, по-летнему светлым, в полоску, однако не по сезону плотной материи. Раньше она об этом не задумывалась и потому удивилась, что такая мелочь пришла ей в голову именно сейчас. О своих туалетах он советуется с сестрой Гертрудой. Бросившееся в глаза, скорее всего ею же самой выдуманное несоответствие породило мысль о другом, более глубоком изъяне, будто на спине, под левой лопаткой, зияет прикрытая твидом язва; прикоснется кто-нибудь, заденет нечаянно локтем, пробегая мимо, и то, что видит одна она, увидят все; окружив, уставятся на Алоизаса, и у него самого раскроются вдруг глаза... ощутит рану, о существовании которой до сих пор не подозревал. Лионгина услышала в перестуке колес свой нераздавшийся оклик — предупреждение мужу! — и втянула голову в плечи.
Ох, и рассердился бы Алоизас! Губы, конечно, улыбнулись бы ей, но в уголке их долго подрагивало бы презрение — так он встречает ее мысли об абстрактных материях или сколько-нибудь сложном бытовом вопросе. Сжимая в пальцах трубку, еще не до конца набитую, источая сладко-пьянящий запах табака, по которому безошибочно выделишь его из массы курильщиков, он обернулся бы и, покровительственно понизив голос, поинтересовался, что ее испугало. Усмешка была бы знакомой, не раз обижавшей ее, однако на сей раз наспех натянутой на незнакомое, скрывающее растерянность и потому жестокое лицо, и она тут же убедилась бы, что померещившаяся ей язва на спине — галлюцинация, плод ее незрелого воображения. Ему пришлось бы повторить свой вопрос, нежно сжав ее запястье, потому что она лишилась бы дара речи или стала оправдываться, дескать, новее не кричала, просто ему почудилось. Нет, нет, крепок и прочен ее Алоизас, как скала, не изборожденная трещинами, любой момент, если возникнет опасность, ей будет к чему прислониться, пусть даже веет от скалы холодом.
...Эту аккуратную, чуть ли не каллиграфическим почерком выведенную и пестрящую подчеркнутыми фразами рукопись она печатала отвратительно. Лепила ошибки одну за другой — нарочно таких дурацких не придумаешь! — а исправляла неуклюже. Ну никак не шла работа, хоть и очень старалась,— мешали холодно поблескивающие, мало понятные истины, излагаемые автором. То, что понимала, тоже отпугивало,— высоко вскарабкавшись (скорее всего на одну из часто упоминавшихся в рукописи пирамид!), он не скрывал своего пренебрежения к тому, что есть не искусство или не мысли о нем, и в первую очередь — к жизни простого человека. Один за другим летели в корзину испорченные листы, новые, вставленные на их место, вскоре отправлялись следом. Стояла адская жара — двадцать пять по Цельсию в тени! — а тут у нее начались месячные, как всегда с болями и надолго. Часовая стрелка неумолимо бежала по кругу — вот-вот появится заказчик — неулыбчивый солидный ученый.
Она не пошла пить свой привычный ежедневный кофе. Сунула племяннику сотрудницы несколько монеток, чтобы сам купил себе пирожное, тот швырнул копейки в угол,— ну, прямо — оскорбившийся влюбленный! И обедать не пошла. Мечтала, что клиент забудет об условленном часе или задержится в кафе, беседуя со своими приятелями на высокие, как в его заумной статье, темы. От него не тянулось никаких нитей, свидетельствующих о существовании близких людей. Ни о чем не расспрашивает, как другие заказчики, стесняющиеся своего почерка, или запаха изо рта, или толстых рукописей, сокращающих время ее отдыха.
Когда ученый явился в бюро с точностью до минутки — важный, при галстуке, несмотря на плавящую асфальт жару,— она поняла, что пропала. Вытянулась у стола, как школьница, вызванная к доске. Застывшая, с опущенной головой, краешком глаза покосившись на цветы. К прекрасно отутюженным брюкам песочного цвета льнули соцветиями вниз необыкновенно яркие и нарядные гладиолусы. Мне? Неумехе? Протянула скованными страхом и стыдом пальцами едва завершенную работу.
Положив цветы на стопку копирки, он принялся листать напечатанное. Сказать ничего не сказал, только рот слегка повело в сторону, как от боли. Молча глянул на свой букет, подыскивая для него более подходящее место. Цветы вспыхнули огнем. Розовое пламя зажгло никель машинки, чьи-то сброшенные у соседнего столика босоножки, ее ногти с облупившимся лаком. Заказчик по-деловому шелестел страницами, его сверкающие туфли, казалось, вросли в пол. Она хотела сказать, что не возьмет денег, а цветов и вовсе не достойна. Губы шевельнулись, но не выдавили ни звука.
— Сядьте! — бросил он, сжав стебли букета, как палку.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84


А-П

П-Я