https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/ 

 


Но эти удивительные события, эти невероятные поступки, время от времени совершаемые людьми, – они тоже не отбрасывают никуда никакой тени. Они тоже существуют лишь в двухмерном, плоском пространстве сиюминутного существования человека «на земле, в которую закапывают мертвых». И силой, заставляющей людей совершать эти удивительные поступки, является все тот же нехитрый, уже досконально изученный автором механизм их собственных забот.
Вот он рассказывает хрестоматийную историю о невероятном мужестве знаменитого римлянина Муция Сцеволы.
Царь этрусков Порсена со своим войском осадил Рим. И тогда римлянин Муций, желая спасти от гибели свой родной город, решил пробраться в лагерь противника, чтобы убить этрусского царя. Но по несчастной случайности вместо царя он убил его писца, который находился в той же палатке.

Наверно, это был видный мужчина – этот писец. А царь, наверно, имел какую-нибудь дурацкую, невзрачную внешность. Какой-нибудь этакий худосочный, с кривым носом, этрусский тип. Так что, наверно, ошибиться было в высшей степени легко. И Муций, думая, что это писец, убил другого. Очень, конечно, жалко, но ничего не поделаешь – ошибка.
В общем, Муция схватили, и этот неказистый царь, похожий на писца, стал его допрашивать и грозить пытками и казнью.
Муций сказал:
– Я твоих пыток не боюсь. Вот смотри мое мужество. И с этими словами он протянул свою руку над жертвенником и стал ее жечь.
А в древности некоторые римляне из религиозных побуждений зажигали у себя особые жертвенники. Такая чашка на трех ножках. И там у них что-то горит. Запах, наверное, отчаянный. Копоть. И все время надо что-то подкладывать. Пламя, наверное, маленькое, но все-таки класть туда руки не рекомендуется.
А наш славный римлянин, несмотря на это, протянул свою правую руку и стал ее жечь. И держал ее до тех пор, пока кисть руки не обуглилась. И при этом он не пикнул и ни один мускул не дрогнул на его лице.
(Голубая книга. Удивительные события.)

Разумеется, зощенковский рассказчик перестал бы быть самим собой, если бы в эту бочку меда он не добавил свою чайную ложечку скептического дегтя.

Конечно, может закрасться сомнение – верно ли, он настолько сжег свою руку. Может, он едва сунул руку в огонь и тотчас с криком ее отдернул. И запрыгал от боли… И, может, у него всего один пузырь вскочил. А уж история, может, взяла и раздула кадило и нарисовала красоту человеческой души. Но, оказывается, нет. Все, знаете, именно так и было.
И даже нашего героя прозвали Муций Сцевола. То есть – левша. Поскольку у него правая рука после пожара совсем не действовала. И это есть отчасти верное доказательство.

Несмотря на это скептическое «отчасти», легендарный факт признан подлинным. Все сомнения отброшены. Рассказчик всерьез старается уверить нас, что все «именно так и было».
Какой же вывод делает он из этого удивительного события? Какова, так сказать, мораль? Какую тень отбросил этот поразительный случай в будущее, в нашу с вами сегодняшнюю жизнь?
А никакой.
Случившееся рассматривается лишь в одной плоскости, в двух измерениях земного бытия героя. Рассказчика интересуют лишь те конкретные, сугубо практические последствия, которые повлек за собой мужественный поступок Муция.

Царь, наверно, сначала смеялся, потом стал серьезный и сказал: «Довольно».
А потом совсем его отпустил в Рим. И вскоре снял осаду. Поскольку видит, что там римская публика способна проявить чудеса храбрости. И лучше с такими не связываться.

Случай, конечно, поразительный, что и говорить. Но в вопрос о том, каковы истоки этого удивительного мужества Муция Сцеволы, автор предпочитает не вдаваться. Черт его знает! Может, это мужество действительно было чем-то вроде национальной особенности всей «римской публики», и правильно поступил этрусский царь Парсена, решив, что лучше с такими не связываться…
История рассказана примерно так же, как в одном американском журнале рассказывалось о человеке, который упал с тридцатого этажа и не разбился. Оказывается, человеческий организм, который мы привыкли считать крайне хрупким, имеет какие-то неведомые нам, еще не изученные медициной запасы прочности.
Ну, и что отсюда следует? Это, так сказать, медицинский факт. Только и всего. И делать из него какие-то выводы насчет красоты человеческой души или насчет того, что человек это звучит гордо, было бы так же глупо, как из того факта, что червяк, разрезанный пополам, продолжает некоторое время жить и извиваться, заключить, что «червяк – это звучит гордо!».
Последовательно и целеустремленно отбрасывая все лишнее, что «накрутили на себя» интеллигенты, Зощенко пришел к выводу, что История – это такая же мнимость, такой же предрассудок, как и Царство Божие. Но этим он не ограничился. Он пошел гораздо дальше. Он отверг самое предположение, будто жизнь людей на земле, «в которую закапывают мертвых», имеет какое бы то ни было третье измерение. Он отрицал самый факт существования этого третьего измерения, как бы его ни называли – Царством Божиим, Историей или как-нибудь еще…


Часть третья
Борьба с безумием

…КОМНАТА НАПОЛНИЛАСЬ МЕРТВЫМИ ТЕЛАМИ; Я СПОТЫКАЛСЯ О ТЕЛА И СКОЛЬЗИЛ В КРОВАВЫХ ЛУЖАХ… СТРАШНЫЙ МУЖИК ЛАСКОВО МЕНЯ КЛИКАЛ, ГОВОРЯ: «НЕ БОЙСЬ, ПОДОЙДИ ПОД МОЕ БЛАГОСЛОВЕНИЕ…» УЖАС И НЕДОУМЕНИЕ ОВЛАДЕЛИ МНОЮ… И В ЭТУ МИНУТУ Я ПРОСНУЛСЯ…
АЛЕКСАНДР ПУШКИН


Философия нищеты

Для обозначения третьего измерения бытия у каждого было свое слово.
Пастернак говорил: Царство Божие, История. Булгаков – бессмертие, вечность. Мандельштам называл его телеологическим теплом. Блок – музыкой.
Но разве дело в названии? Важно другое: то, что жить без этого «третьего измерения», жить вне его, они не могли.
Они чувствовали, что это случится. Чувствовали задолго до того, как появились первые внятные признаки приближающейся катастрофы.

Если и музыка нас покинет, что будет тогда с нашим миром?
(Николай Гоголь)

И вот оно сбылось, это страшное предчувствие: музыка покинула мир.

Я спрашивал у него, почему он не пишет стихов. Он постоянно отвечал одно и то же:
– Все звуки прекратились.
До болезни пространство звучало для него так или иначе, и у него была привычка говорить о предметах: «Это музыкальный предмет» или: «Это немузыкальный предмет». О юбилее Горького он написал мне в «Чукоккалу», что этот день был «не пустой, а музыкальный».
Он всегда не только ушами, но всей кожей, всем существом ощущал окружавшую его «музыку мира»… Вслушиваться в эту музыку он умел, как никто…
Эта-то музыка и прекратилась теперь.
(Корней Чуковский)

Чуковский изображает дело таким образом, будто эта страшная перемена произошла не с миром, а с Блоком. Не мир перестал звучать, а Блок (в этом и состояла его болезнь) утратил способность слышать, воспринимать всей кожей, всем своим существом музыку мира.
Пусть так. Как бы то ни было, Блок не смог жить в этом обеззвученном мире.
Что касается Мандельштама, то он прямо утверждал, что несчастье произошло не с ним, а с миром.

В отношении к этому новому веку, огромному и жестоковыйному, мы являемся колонизаторами. Европеизировать и гуманизировать двадцатое столетие, согреть его телеологическим теплом – вот задача потерпевших крушение выходцев девятнадцатого века, волею судеб заброшенных на новый исторический материк.
(Осип Мандельштам)

Да, несчастье случилось с миром. И случилось оно только что, вот сейчас, сию минуту. Именно в наш злосчастный век.
Это именно ему, автору, а также его современникам выпала такая горькая судьба.
В прежние времена жизнь людей имела смысл и цель. И музыка, и красота – все это было реальностью. А теперь от всего этого осталась только оскомина на губах, одна только соленая пена. Телеологическое тепло, некогда согревавшее мир, вдруг иссякло. А без него жизнь – проста и ужасна в своей голой сути:

Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.

Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну а мне – соленой пеной
По губам.

По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.

Эта нищета, призрак которой мерещился Мандельштаму, была даже еще страшнее той откровенной и простой нищеты, на которую обрек себя Александр Тиняков. Он, как мы помним, догадавшись о том, что случилось с миром, не ужаснулся и не умер, а сравнительно легко и просто приспособился к существованию в мире, состоящем не из трех, а всего лишь из двух измерений.

У поэта язык, система образов, выбор эпитетов, ритм, характер рифм, инструментовка стиха – словом, все, что зовется манерой и стилем, – есть выражение духовной его личности. Изменение стиля свидетельствует о глубоких душевных изменениях, причем степень перемены в стиле прямо пропорциональна степени перемены внутренней. Поэтому внезапный переход от классицизма к футуризму означал бы внутреннее потрясение прямо-таки катастрофическое, какого, конечно, человек вынести не в силах.
(Владислав Ходасевич)

Именно такое, «прямо-таки катастрофическое потрясение» произошло с Мандельштамом.
Разве прежний Мандельштам, написавший: «Умывался ночью на дворе, – твердь сияла грубыми звездами…» – разве он отважился бы ввести в свой стих такое словечко, как «сбондили»? Разве тогда он обратился бы к спутнице с этим вульгарным предложением: «Дуй вино!»? Разве раньше он посмел бы назвать Москву «курвой», а окружающую его повседневность – «великой мурой»? И разве тот, прежний Мандельштам написал бы ну, хотя бы такое: «Нельзя дышать, и твердь кишит червями, и ни одна звезда не говорит…»
Как видим, не только для Блока сознание, что музыка покинула наш мир, означало полный и окончательный крах всего его прежнего бытия.
Зощенко, как мы уже выяснили, решил попробовать жить в мире, где «ни одна звезда не говорит». В мире без звезд. Более того! Он решил исходить из предположения, что музыка вовсе не покидала наш мир. Мир всегда был таким. Никакой музыки никогда и не было вовсе. Ее выдумали.
Этот взгляд на устройство Вселенной так или иначе выражают все сочинения Михаила Зощенко, все его рассказы и повести, все – до одной – книги, написанные им. Но есть у него один небольшой рассказ, в котором убеждение, что вся жизнь людей на земле целиком исчерпывается вот этим самым пресловутым механизмом собственных забот, доказывается с непреложностью теоремы и недвусмысленностью притчи.

Летом, помню, зашел в наш дом приехавший из города человек…
По внешности он был красивый, стройный. Не кудреватый, но с волнистыми волосами. Одет элегантно, чистенько. При любом разговоре он изящно покачивался и даже весь извивался, как гибкий стебелек на легком ветру.
Батьке моему он доложил о своей профессии – литератор, пишет стихи. Нарочно, дескать, приехал сюда, в бедный рыбачий поселок, чтобы описать трудовые будни народа в своих стихотворных произведениях.
С немалым удивлением я тогда поглядывал на этого человека. Целые дни он шагал по берегу взморья и про себя бормотал всякие рифмы и строчки. Либо, уткнувшись в песок, записывал на бумажку то, что он сочинил. Отчасти с тех пор я заинтересовался поэзией, чтобы узнать, что это такое и почему у них так бывает.
(Разная правда)

Последняя фраза не оставляет сомнений: поэзия для рассказчика – нечто бесконечно чуждое, странное и непостижимое. Он решительно не способен понять, что это такое, с чем его едят и для чего «оно» вообще существует на свете.

– Это чтобы стих-с, то это существенный вздор-с. Рассудите сами: кто же на свете в рифму говорит? И если бы мы стали все в рифму говорить, хотя бы даже по приказанию начальства, то много ли бы мы насказали-с?
(Федор Достоевский)

Вероятно, такое сопоставление может показаться неправомерным, несправедливо оскорбительным для зощенковского героя. Уж слишком омерзителен Смердяков. И слишком не похож на него такой милый и, в сущности, добродушный зощенковский рассказчик. Ведь то, что «стихи вздор-с», для Смердякова – вопрос вполне решенный, не вызывающий ни малейших сомнений. И люди, тратящие свое время на то, чтобы заниматься таким вздором, в самом лучшем случае могут вызвать у него снисходительное презрение. Зощенковский герой, напротив, преисполнен по отношению к этому удивительному занятию самого доброжелательного любопытства. Он искренне хочет понять, «что это такое и почему у них так бывает».
Но то-то и горе, что он органически не способен понять это. И неспособность эта далеко не так безобидна, как может показаться. Стоит только объяснить, растолковать зощенковскому добряку, что поэты – это паразиты, сосущие соки из рабочего человека, да наделить его кое-какой властью, кое-какими реальными правами, и – куда только денется вся эта его доброжелательность! Мгновенно обернется она злобной уверенностью в своем праве «тащить и не пущать», самодовольным и самоуверенным административным восторгом.

Судья. Чем вы занимаетесь?
Бродский. Пишу стихи… Я полагаю…
Судья. Никаких «я полагаю». Стойте как следует! Не прислоняйтесь к стенам! Смотрите на суд! Отвечайте суду как следует!.. У вас есть постоянная работа?
Бродский. Я думал, что это постоянная работа.
Судья. Отвечайте точно!
Бродский. Я писал стихи… Я полагаю…
Судья. Нас не интересует «я полагаю», почему вы не работали?
Бродский. Я работал. Я писал стихи…
Судья. Ваш трудовой стаж?
Бродский. Примерно…
Судья. Нас не интересует «примерно»!
Бродский. Пять лет.
Судья. Где вы работали?
Бродский. На заводе. В геологических партиях…
Судья. Сколько вы работали на заводе?
Бродский. Год.
Судья. Кем?
Бродский. Фрезеровщиком.
Судья. А вообще какая ваша специальность?
Бродский. Поэт…
Судья. А кто это признал, что вы поэт? Кто причислил вас к поэтам?
Бродский. Никто. (Без вызова.) А кто причислил меня к роду человеческому?
Судья. А вы учились этому?
Бродский. Чему?
Судья. Чтобы быть поэтом?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я