раковина под стиральную машину купить 

 


Стоит только чуть поскрести яростный интернационализм Маяковского (Блока и скрести не надо), как сразу же обнаружится под ним ветхозаветное славянофильское уничижение паче гордости, традиционная славянофильская спесь, питающаяся убеждением, что родина поэта – не такая, как все прочие страны и государства. Она – особенная:

Даже чуть
зарусофильствовал
от этой шири!
Русофильство,
да другого сорта.
Вот
моя
рабочая страна,
одна
в огромном мире.
– Эй
Пуанкаре!
возьми нас?..
Черта!

Правда, если верить точному смыслу этих строк, они относятся не к России, а совсем к другой стране. И слово «нас» вовсе не означало уже – «нас, русских». В устах Маяковского это местоимение было обозначением совсем другой нации, совсем другого народа:

Перед нашею
республикой
стоят богатые.
Но как постичь ее?
И вопросам
недоуменным
нет числа:
что это
за нация такая
«социалистичья»,
и что это за
«соци-
алистическое отечество»?..
Приятно
русскому
с русским обняться, -
но у вас
и имя
«Россия»
утеряно.
Что это за
отечество
У забывших об нации?
Какая нация у вас?
Коминтерина?

(Владимир Маяковский)
В голосе поэта снисходительное презрение: «Да стоит ли вам объяснять? Все равно ведь не поймете».
Но для самого Маяковского (как и для всех его единомышленников) слова о новой нации вовсе не были поэтической метафорой.
Впрочем, о новой нации в ту пору говорили не только единомышленники Маяковского. Говорили даже о возникновении нового антропологического типа:

В стихии большевистской революции меня более всего поразило появление новых лиц с небывшим раньше выражением… Появились совершенно новые лица, раньше не встречавшиеся в русском народе. Появился новый антропологический тип, в котором уже не было доброты, расплывчатости, некоторой неопределенности очертаний прежних русских лиц. Это были лица гладко выбритые, жесткие по своему выражению, наступательные и активные. Ни малейшего сходства с лицами старой русской интеллигенции, готовившей революцию. Новый антропологический тип вышел из войны, которая и дала большевистские кадры. Это тип столь же милитаризированный, как и тип фашистский. Об этом я не раз писал. С людьми и народами происходят удивительные метаморфозы.
(Николай Бердяев)

Маяковский любовно называл свою новую родину – Эресефесерия. Бунин ненавидяще и презрительно именовал ее – Совдепия. Но и для тех, кто не был ослеплен ни ненавистью, ни любовью, эта новая страна тоже уже не была Россией.

Была бы я в России, все было бы иначе, но – России (звука) нет, есть буквы: СССР, – не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся.
(Марина Цветаева)

Сегодняшнему читателю может показаться, что горечь этих цветаевских строк рождена особой чуткостью поэтического слуха, не умеющего смириться с новым названием, новым звучанием дорогого имени.
Но дело тут было не только в названии. Для людей той эпохи слово «СССР» вовсе не было просто новым названием того, что прежде именовалось Россией.

– Теперь ведь России нет.
– Как нет России?
– Есть Союз советских республик.
– Ну да. Новое название.
– Нет, это иначе. Если завтра произойдет революция в Европе… Скажем: в Польше или Германии… тогда эта часть войдет в состав Союза. Какая же это Россия, если это Польша или Германия?
(Юрий Олеша)

Однако по прошествии одного-двух десятилетий недоразумение полностью выяснилось.
Единая и неделимая постепенно обрела свой прежний облик. Присоединили прибалтов. Снова (кажется, в четвертый уже раз?) разделили Польшу. Вернули Бессарабию. Не совсем ладно вышло с Финляндией. Проклятые чухонцы упорно не хотели присоединяться. Но, в конце концов, и это можно было объяснить в традиционном великодержавном духе. Александр I даровал финнам сейм, Ленин предоставил им независимость. Так что и тут все развивалось в русле давних традиций.
Представление, что Советский Союз будет все расти и расти, пока не превратится во Всемирный Союз Советских Республик, очень скоро обнаружило свою несостоятельность. Польша так и осталась Польшей, Германия – Германией. Даже претерпев насильственные разделы и став послушными сателлитами Москвы, в состав Союза Советских Республик они так и не вошли. Прав оказался Шульгин: Россия достигла своих естественных исторических границ, и на этом вся «мировая революция» закончилась. И слово «СССР» сразу утратило свой таинственный, мистический, сакраментальный смысл. Теперь оно стало восприниматься как точный синоним слова «Россия», как ее официальное наименование. (Подобно тому, как «США» является официальным наименованием бытового, разговорного, общеупотребительного– «Америка».)
Казалось бы, все обошлось. Гроза миновала. Бунин в Париже плакал от умиления над «Василием Теркиным» Твардовского. И как ему было не умиляться, если вот оно, самое несомненное, самое неопровержимое доказательство того, что Россия выжила, уцелела; что даже большевистское наваждение оказалось бессильно перед жизнестойкостью русского национального характера и бойкой замашкой метко сказанного русского слова.
Но вот что произошло потом.
Вдохновленные победам» русского оружия, новенькими погонами, в которых русская армия предстала перед изумленной Европой, а также многими другими вещественными доказательствами того, что все, слава Богу, обошлось, в 1946–1947 годах на родину потянулись эмигранты.
Одного из вернувшихся я знал.
Когда-то он уехал из Крыма вместе с остатками врангелевской армии. Он уже в ту пору был взрослым человеком. Потом он жил во Франции, кончил Сорбонну, стал инженером-энергетиком. Во время гитлеровской оккупации активно участвовал в Сопротивлении. Не миновал гестапо.
В 1947 году он исхлопотал себе советский паспорт и приехал в СССР. Родина встретила его не слишком ласково, но не об этом речь. Все это, как говорится, было и быльем поросло: с 1947 года до наших дней прошло уже больше, чем минуло с 1920-го до 1947-го.
И вот этому-то человеку я задал однажды такой не слишком простодушный вопрос:
– Как вам показалось, есть что-нибудь общее между нашей, сегодняшней Россией – и той, старой, которую вы знали когда-то?
Он ответил:
– Только снег.

Хороший конец

В эпилоге «Доктора Живаго» неожиданно появляется новый персонаж – Танька Безочередова, бельевщица Таня. И вместе с ней в роман вдруг врывается, казалось бы, совсем несвойственная ему стихия того странного языка, на котором изъясняются обычно зощенковские герои:

– Ну, конечно, я девушка неученая, без папи, без мами росла сиротой. Вам, может быть, смешно, что я говорю, ну только говорю я, что знаю, надо войти в мое положение...
– Он ужасть как того не любил, чтобы дети, и кричал к топая ногами, что это одна грязь в доме и беспокойство. Я, кричал, этого терпеть не могу…
– Двор при посту был богатый, корова да лошадь, ну птица там, разумеется, разная, под огородом в полосе отчуждения сколько хочешь земли и, само собой, даровая квартира, сторожка казенная при самой путе. От родных мест снизу поезд еле-еле взбирался, насилу перемогая подъем, а от вас из Расеи шибко раскатывался, надо было тормоза…
– Я машинисту кричу, нападение на железнодорожный пост, смертоубийство и ограбление, разбойник в доме, заступитесь, товарищ дяденька, требуется спешная помощь.
(Борис Пастернак)

Если бы бельевщица Таня вдруг решила выразить себя, свое сознание и свой опыт в стихах, эти стихи были бы, надо думать, неотличимы от тех, которые собрал Зощенко в своей книге «Письма к писателю»:

Худая ветхая избушка
И как тюрьма темна
Слепа мать старушка
Как полотно бледна…

А у ней девчонка там в углу сидить.
Бедная рыдает, в холоду дрожить

Голод донимает
Есть она хотит
Руки не согреет
И дрожа сидит…

Бедная девчонка
Рано она встает
И дрожа по улече
Бедная снует...

Чтобы не прозябнуть
Чтобы не простыть
Чтобы не остатся
И как мать не быть.

Если сравнить этот тип сознания с тем, который запечатлен в стихах Юрия Андреевича Живаго, окажется, что пропасть, их разделяющая, даже более глубока и непроходима, чем та, что разделяла (воспользуемся еще раз терминологией Гумилева) германцев и римлян до великого переселения народов.
Между тем Танька Безочередова – родная дочь Юрия Андреевича Живаго.
Вообще-то говоря, такая метаморфоза даже в пределах одного поколения – явление не такое уж редкое. Как частный случай она не заключает в себе ничего невероятного.
Невероятное состоит в том, что точно такая же метаморфоза произошла с целым народом.
Впрочем, автор «Доктора Живаго», как видно, и не подозревал, какой жуткий, пророческий смысл несет в себе появление бельевщицы Тани в эпилоге его романа. В эпилоге романа ведь кроме Таньки Безочередовой есть еще и Гордон, и Дудоров. Они пытаются осмыслить случившееся, прилагая к бельевщице Тане по-новому зазвучавшие строки Блока: «Мы дети страшных лет России…»
Как ни мрачно смотрит Пастернак на трагедию русской революции, как ни отличен его взгляд от традиционно оптимистических воззрений, принятых всей советской литературой, но и он рассматривает случившееся как временное затмение, которое предстоит пережить. То, что случилось с Россией, – не смерть, а обморок.

Ты значил все в моей судьбе.
Потом пришла война, разруха,
И долго-долго о Тебе
Ни слуху не было, ни духу.

И через много-много лет
Твой голос вновь меня встревожил.
Всю ночь читал я Твой Завет
И как от обморока ожил.

Годы жизни «без Христа» («без креста») были для Юрия Андреевича Живаго долгим обмороком, чем-то вроде летаргического сна. Но как долго ни длился этот сон, ему все же настал конец. Спящий очнулся. Вот так же и Россия, рано или поздно, оживет от этого жуткого обморока и вернется к своему прежнему, христианскому бытию. Как Феникс, она возродится из пламени и пепла. И стихи Юрия Живаго (Бориса Пастернака) будут нужны ее новым детям, прошедшим сквозь «годы безвременщины», огонь, воду и медные трубы. Зощенко думал иначе. Он твердо знал: к прежней жизни возврата нет и не будет.

Товарищ Зощенко.
Простите, что беспокою, но нужда, честное слово, крайняя… Меня мучит целая уйма вопросов, которые не хватает храбрости разрешить самой и под давлением которых я нахожусь… Для большей ясности начну с начала: детство я провела на попечении немок, которые, кроме немецкой азбуки, пичкали меня «религиозным дурманом». Годам к девяти я была уже посвящена во все похождения Иисуса Христа и, в знак любви великой, называла его не иначе, чем Исуся Христуся…
Когда мне было одиннадцать лет, умерла моя мама, материальное наше положение больше чем пошатнулось, и немки улетели в трубу. Тут-то я стала «пролетаризироваться»: дни проводила во дворе, играла с разношерстнейшими ребятами и, конечно, читала Мопассана. Вот. Так отошли в предание бонны и «Исуся Христуся». Годам к 14 я знала наизусть добрую половину Есенина и не меньше Блока.
Позже пришли Маяковский, Асеев, Сельвинский – всех не счесть. О том, можно ли совместить Блока и Маяковского, – я тогда не думала. Это теперь меня смущает то, что я в одинаковой степени увлекаюсь как «Прекрасной дамой», так и Маяковским. Ведь это же разные полюсы – почему же я так? Сейчас мне 17 лет. Я поступила в этом году в Фабзавуч. И тут-то самое главное: если на теории у меня почти никаких расхождений с рабочим классом не было, то на практике оказалось, что ничего общего у меня с этими ребятами нету… В нашем ФЗУ ребята сморкаются под ноги, носят под ногтями траур и такие вещи говорят, какие «приличные люди» лишь на стенках уборных пишут. Когда начинается урок, то я молю бога (по инерции), чтоб он подольше продолжался, т. к. на переменке я себя совсем потерянной чувствую. И вот мне очень больно – я не привыкла себя чувствовать ижицей затерявшейся… Я и так иду на компромисс: если дома говорю – девочки, то в ФЗУ – девчата. Дома, когда ко мне цепляются, говорю – «как не стыдно», а в школе приходится говорить – «уйди, а то съешь по морде». Иначе не помогает. Возможно, что это просто условности – у каждой среды свой прием изъяснения, во всяком разе мне мой больше нравится. Меня эта имитация, подделыванье под кого-то здорово мучит. Такое впечатление, будто я примазываюсь к ребятам, а уж это – ни за какие коврижки. Или в самом деле соединиться, или удаляться восвояси… Не подумайте – интеллигентка в кавычках. Честное слово, что нет. Неужели в том, что между нами оказалась такая бездна, виноваты немки и «Исуся Христуся». Но ведь я давно с ними покончила… Товарищ Зощенко. Может, Вы мне поясните, как мне искать путь к рабочей аудитории. Или, может быть, совсем уйти из ФЗУ… Как бы Вы поступили, находясь на моем месте…
(Письма к писателю)

Письмо это – едва ли не самое интересное в книге. Автор его уж безусловно принадлежит именно к той категории читателей, которая воспринимала писателя Михаила Зощенко совсем не так, как воспринимала его критика.
Читательница воспринимает писателя, к которому она обращается, как «учителя жизни», задает ему самый насущный и жгучий вопрос: «Как жить?» Мотивирует она это так: «По-моему – человек, описывающий духовные флюсы, должен иметь от них средство. Вот почему я выбрала своей „жертвой“ именно Вас…»
Традиционный вопрос этот – «Как жить?» – носит отнюдь не частный характер, как это легко может показаться. Письмо бьет, что называется, «в нерв», в самую точку.
Изо всех сил девушка тщится доказать, что разногласий у нее с пролетариатом нет никаких, что она – не интеллигентка какая-нибудь, Боже упаси! Давно и бесповоротно рассталась она со своим интеллигентским прошлым, без сожаления выкинув «на мусорную свалку истории» все, что дала ей немка-бонна, от модальных глаголов до «Исуси Христуси» включительно.
От прошлого остались лишь сущие пустяки. Но с этими пустяками ей почему-то трудно расстаться:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я