Все замечательно, цена порадовала 

 



Обычно думают, что я искажаю «прекрасный русский язык», что я ради смеха беру слова не в том значении, какое им отпущено жизнью, что я нарочно пишу ломаным языком для того, чтобы посмешить почтеннейшую публику.
Это не верно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица… Я сделал это, чтобы заполнить хотя бы временно тот колоссальный разрыв, который произошел между литературой и улицей.

Это серьезное и вполне искреннее объяснение не было принято во внимание. Все были убеждены, что Зощенко хитрит, лукавит, прикидывается.
Разумеется, критики понимали, что интерес Зощенко к малограмотным виршам сугубо профессионален. Они понимали, что Зощенко хочет овладеть этим странным языком, научиться писать на нем.
Но зачем?
Все были убеждены, что ответ тут может быть только один.

Много потребовалось Зощенко творческих сил, чтобы сделать этот язык художественным, экспрессивным и ярким. Искусно пользуясь им для своих рассказов и очерков, Зощенко не забывал никогда, что сам по себе этот язык глуповат и что из него можно извлекать без конца множество комических и живописных эффектов именно потому, что он так уродлив, нелеп и смешон.
На каждой странице писатель готов отмечать вывихи его синтаксиса, опухоли его словаря, демонстрируя с веселым злорадством полную неспособность ненавистного ему слоя людей пользоваться разумной человеческой речью.
(Корней Чуковский)

Рассуждение это содержит по меньшей мере три серьезных постулата:
1. Язык, о котором идет речь, – чудовищно, невозможно уродлив.
2. Это язык определенного слоя людей.
3. Слой людей, говорящих на этом языке, писателю Михаилу Зощенко заведомо отвратителен, ненавистен.
Возможность какого-то иного взгляда Чуковскому просто не приходит в голову по той простой причине, что писателя Михаила Зощенко он, естественно, рассматривает как человека того круга, того культурного (и, следовательно, языкового) слоя, к которому принадлежит сам! А люди этого круга просто не могут думать и чувствовать иначе.

Вы только вслушайтесь, каким трагическим голосом – словно произошла катастрофа! – говорит писатель Константин Паустовский о тех мучительных чувствах, которые ему пришлось испытать, когда до его слуха донеслись, вот такие две фразы, сказанные кем-то над летней рекой:
– Закругляйтесь купаться!
– Соблюдайте лимит времени!
Едва только писатель услыхал эти фразы, с ним произошло что-то страшное:
«Солнце в моих глазах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воздуха, не слышал запаха клевера, смеха белобрысых мальчишек, удивших рыбу с моста. Мне стало даже страшно…»
В своем праведном гневе (которому я, конечно, глубочайше сочувствую) писатель так пылко возненавидел того, кто произнес эту фразу, что стал обвинять его в преступном цинизме и даже в равнодушном отношении к родине.
«Я подумал, – пишет он, – до какого же холодного безразличия к своей стране, к своему народу, до какого невежества и наплевательского отношения к истории России, к ее настоящему и будущему нужно дойти, чтобы заменить живой и светлый русский язык речевым мусором».
(Корней Чуковский)

Ни Паустовскому, ни Чуковскому, который «глубочайше ему сочувствует», даже в голову не приходит, что этот так называемый «речевой мусор» – не жаргон какого-то узкого слоя людей. Что это и есть тот общенародный язык, на котором нынче говорит едва ли не вся наша страна. И если в этом и впрямь сказались невежество и наплевательское отношение к истории России, так не брезгливо морщиться надо по этому поводу, не заходиться от праведного гнева, а задуматься: что же произошло такое с нами, с историей нашего народа и нашей страны, если «речевой мусор» чуть ли не полностью вытеснил и заменил собою «живой и светлый русский язык»?
Надо сказать, что Чуковский с его языковой чуткостью очень рано почувствовал, что в светлую и чистую стихию живой народной речи вторгается нечто новое, чужеродное:

Как нужно оторваться от родного языка, чтобы создать, например, невероятное слово: «отзовист». Я недавно с ужасом прочитал в одной очень милой брошюре, что партийцы возмущены отзовистами, а ультиматисты – ра-бочесъездовцами, – нет, вы только подумайте об этих словах! Особенно «отзовисты», ведь это какой-то гомункул, а не живой организм: взять древнее русское слово «звать», «отозвать» и приклеить к нему (гуммиарабиком!) иностранное «ист» – ведь это как раз противоположно тому, что делает каждый народ со всеми чужими словами: каждый народ бессознательно, инстинктивно к чужим словам приделывает свои окончания, приспособляет чужие слова к себе, к своей эстетике и своей психологии, всасывает чужие слова в себя, а у нас до того оторвались от народа, что не прочь обыностранить даже свое, коренное слово. (Капельный, крошечный факт, но огромный!)

Тогда Чуковский, видимо, все-таки еще не представлял себе в полной мере всей огромности этого «крошечного» факта. То ли по этой причине, то ли по свойственному ему молодому задору, но эта новая языковая стихия, которая перла отовсюду, грозя захлестнуть, замутить все живые источники народного языка, еще не казалась ему особенно зловещей. Как бы то ни было, он не собирался брезгливо отворачиваться от этой стихии, затыкать уши ватой, вычеркивать эти новые, иногда просто странные, а иногда и откровенно уродливые словечки из академических лексиконов. Наоборот! Как весело и лихо измывался он над самим Бодуэном де Куртенэ за то, что в его обновленном издании словаря Даля (кстати, до нынешнего дня не превзойденном) не нашлось места для таких слов, как «азефовщина», «апаш», «желтая пресса», «передоновщина», «ритуальное убийство», «босячество», «босяковать», «кабаре», «иллюзион», «скетинг-ринг», «бойкот», «бойкотировать», и многих других, мощным потоком хлынувших в язык газет и в живую речь современников.
Слова эти вошли в живую речь, выжили, уцелели, язык их принял, вобрал в себя, усыновил, – что ж, значит, так тому и быть. И нечего делать вид, что всех этих слов не существует. Надо учесть и классифицировать их, подумать над тем, как и откуда они явились и каким образом окрасили нашу сегодняшнюю речь…
Но эта академическая объективность и этот молодой горячий задор – все это лишь до поры до времени.
Одно дело – если в язык ворвалась какая-то новая струя, пусть даже и мутноватая. И совсем другое дело, когда оказалось, что это не просто очередной поток, слегка замутивший светлые и чистые воды, что это – темная магма, вспучившая земную поверхность, прорвавшаяся наружу, затопившая все и вся.
Тут уж стало не до того, чтобы «снимать пробы» этой магмы, делать анализы, выяснять ее химический состав. Тут интеллигенты спохватились и завопили отчаянно: «Караул!!!»

Мне физически больно слышать изуродованные русские слова, учеба вместо «ученье», глажка вместо «глаженье», зачитать вместо «прочесть» или «прочитать». Люди, которые так говорят, – это убийцы великого, могучего, правдивого и свободного русского языка, на котором так чисто, с такой любовью к его живому звучанию говорил и писал Ленин.
(Борис Лавренев)

Это тоже цитирует Чуковский в своей книге о языке – «Живой как жизнь». И, само собой, с тем же «глубочайшим сочувствием». Прорвавшаяся наружу магма, угрожающая самому существованию «великого, могучего, правдивого и свободного» русского языка, вынудила и Чуковского ударить в набат и даже в панике спрятаться за авторитет того, кто едва ли не первым пустил в ход словечки типа «отзовист» или «ультиматист». (Во всяком случае, не брезговал ими.)
Зощенко глядел на это иначе.
Вслушиваясь в эту новую языковую стихию, он не испытывал никаких отрицательных эмоций. Выражения вроде «закругляйтесь», «лимит времени», «зачитать» и тому подобные не вызывали у него ни моральных страданий, ни тем более физической боли. Более того! Иные из них ему даже нравились.

Дорогой Зощенко!
Мне случайно попалось в руки «любовное» письмо, которое получила одна моя знакомая.
Не пригодится ли оно Вам? Оно очень напоминает Ваш стиль и Ваших героев.
С приветом К. Л.
18 окт. 28 г.
Уважаемая гражданка, зачитайте это письмо и примите от заинтересованного вами это подношение. Не побрезгуйте, не погнушайтесь.
Желательно с вами познакомиться всурьез. Не покажется это вам за предмет любопытства, а желательно с целью сердечной, потому что с каких пор вас увидел, то сгораю любовью.
Замечательный ваш талант, а пуще всего игривость забрали меня за живое и как слышал, что вы лицо, причастное к медицине, то понять должны, что кровь во мне играет и весь я не в себе.
Если вам не противно, то буду ждать Вас у входу в буфет…
Остаюсь в ожидании
Имя скажу при свидании…
(Письма к писателю)

Поместив это письмо в своей книге, Зощенко замечает: «Любопытное письмо. Оно написано, как будто бы я его писал. Оно несомненно написано „моим героем"». И далее он комментирует его так:

Так называемый «народный» язык стоит того, чтобы » к нему приглядеться.
Какие прекрасные, замечательные слова: «Зачитайте письмо». Не прочитайте, а зачитайте… Как уличный торговец яблоками говорит: «Вы закушайте этот товар». Не скушайте (т.е. целиком), не откусите (т.е. кусочек), а именно закушайте, то есть запробуйте, откусите столько раз, сколько нужно для того, чтобы почувствовать прелестные качества товара.

Для Зощенко язык «его героя» сам по себе – выразителен и художественно ярок.
Для Чуковского этот язык может быть художественно выразительным лишь постольку, поскольку он выступает резким, уродливым контрастом по отношению к некой языковой норме:

Для того чтобы воссоздать это наречие, в сознании писателя должен постоянно присутствовать строго нормированный, правильный, образцовый язык. Только на фоне этой безукоризненной нормы могли выступить во всем своем диком уродстве те бесчисленные отклонения от нее, те синтаксические и словесные «монстры», которыми изобилует речь зощенковских «уважаемых граждан».

Тут все та же непререкаемая уверенность, что этот «уродливый язык» – всего лишь жаргон определенного слоя – того самого, «вбетонированного в обывательщину» круга мелких стяжателей и мещан, который Зощенко сделал мишенью своей сатиры и по которой он бил нещадно «всем разнообразием своего оружия»:

…эти скудоумные, как явствует из зощенковских книг, прямо-таки обожают казенные, канцелярские фразы…
Кроме канцелярита, новомещанская речь богата, по наблюдениям Зощенко, дурно понятыми иностранными словами… Со смердяковским упоением они то и дело употребляют их совершенно некстати…
Алогизм, косноязычность, бессилие этого мещанского жаргона сказываются также, по наблюдениям Зощенко, в идиотических повторах одного и того же словечка, завязшего в убогих мозгах…

Там, где Чуковский мечет громы и молнии, где он способен только негодовать и изгаляться, Зощенко исполнен самого искреннего доброжелательства и даже восхищения. Зощенко убежден, что язык, который, по мнению Чуковского, способен передать лишь недомыслие и душевное уродство, может выразить и запечатлеть всю сложность жизни, самые разные и противоречивые ее проявления. Не только «глупость», «мещанство», «жульничество», но и «настоящую трагедию, незаурядный ум, наивное добродушие… энтузиазм».
В убогой, беспомощной, жалкой и косноязычной речи своего героя 3ощенко открыл поистине золотоносную жилу новой художественной выразительности. «Вывихи синтаксиса», «опухоли словаря» и «идиотические повторы» действительно являются важными структурными особенностями этой новой художественной речи. В сущности, из них-то в конечном счете и складывается ее поэтика. Язык потомков капитана Лебядкина Зощенко, в отличие от Чуковского, никогда не назвал бы бессильным. Напротив, бессильным и худосочным ему представлялся тот «строго нормированный, правильный, образцовый язык», который в глазах Чуковского продолжал оставаться «безукоризненной нормой».

Уже никогда не будут писать и говорить тем невыносимым суконным интеллигентским языком, на котором многие еще пишут, вернее, дописывают. Дописывают так, как будто в стране ничего не случилось. Пишут так, как Леонид Андреев. Вот писатель, которого абсолютно нестерпимо сейчас читать!
(Письма к писателю)


Мне просто трудно читать сейчас книги большинства современных писателей. Их язык для меня – почти карамзиновский. Их фразы – карамзиновские периоды.
Может быть, какому-нибудь современнику Пушкина так же трудно было читать Карамзина, как сейчас мне читать современного писателя старой литературной школы.
(О себе, о критиках и о своей работе)

Заболоцкий, как мы помним, уверял, что ценит капитана Лебядкина выше многих современных поэтов.
Зощенко говорит уже не о многих, но, по существу, обо всех. Оговорка насчет принадлежности к «старой литературной школе» мало существенна, так как, по глубокому убеждению Зощенко, к этой старой школе практически принадлежит чуть ли не вся современная ему литература.

В нашей литературе слишком много внимания уделено «переживанию» и «перестройке» интеллигента и слишком мало «переживаниям» нового человека. У нас до сих пор идет традиция прежней интеллигентской литературы, в которой, главным образом, предмет искусства – психологические переживания интеллигента. Надо разбить эту традицию потому, что нельзя писать так, как будто в стране ничего не случилось.
(Литература должна быть народной)


У нас есть поэты, которые пишут так, как будто в нашей стране ничего не случилось. Они продолжают ту литературу, которая была начата до революции.
Тут кроются ошибки и большая беда, потому что прежний строй речи диктует старые формы. А в этих старых формах весьма трудно отражать современную жизнь… Лозунг «возвращение к классикам» скорее можно произнести от отчаяния, чем от больших надежд.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я