https://wodolei.ru/catalog/podvesnye_unitazy_s_installyaciey/ 

 

Мировая история – не просто кровавый хаос, а какая-то (пусть уродливая, искаженная) трансформация мирового духа. Это, собственно, и означает, что история совершается «для интеллигентов». Какие бы уродливые, пусть даже безумные формы ни приняло развитие событий, интеллигент готов приветствовать совершающееся, лишь бы только брезжил ему в этом безумии хоть какой-то смысл. При этом даже не обязательно, чтобы смысл этот был ему понятен. Достаточно знать, что он есть, что все совершающееся совершается не просто так, а ради чего-то. Пусть даже ради чего-то такого, что ему не дано ни понять, ни даже вообразить:

Сотни лет тупых и зверских пыток –
И еще не весь развернут свиток,
И не замкнут список палачей,
Бред разведок, ужас чрезвычаек –
Ни Москва, ни Астрахань, ни Яик
Не видали времени горчей.

Бей в лицо и режь нам грудь ножами,
Жги войной, усобьем, мятежами –
Сотни лет навстречу всем ветрам
Мы идем по ледяным пустыням,–
Не дойдем и в снежной вьюге сгинем
Иль найдем поруганный наш храм?

Нам ли весить Замысел Господний?
Все поймем, все вынесем любя, –
Жгучий ветр полярной Преисподней,
Божий Бич, – приветствую Тебя!

(Максимилиан Волошин)
Интеллигент может смириться с любой пакостью, лишь бы только ему объяснили (или он сам, своим умом допер), что именно в ней, в этой пакости, как говорил Васисуалий Лоханкин, – «великая сермяжная правда». Пусть его выпорют. Или даже убьют. Пусть пьяная матросня ворвется в больницу и приколет штыками честнейших интеллигентов, всю жизнь положивших на служение «меньшому брату» – Шингарева и Кокошкина. Пусть! Только бы верить, что это в такой причудливой форме проявился «дух музыки».

Только музыка способна остановить кровопролитие, которое становится тоскливой пошлостью, когда перестает быть священным безумием.
(Александр Блок)

Конечно, хочется верить, что музыка остановит кровопролитие. Ну, а если нет… Интеллигент готов примириться с мыслью о неизбежности кровопролития, жертвой которого, вероятнее всего, станет и он сам, только бы это кровопролитие не стало «тоскливой пошлостью», оставалось «священным безумием»…
Интеллигент может внезапно проделать, как говорят на флоте, «поворот все вдруг». Его внезапно может осенить, что истина не с Христом, а с Антихристом. Но и в этом случае он будет исходить из неколебимой уверенности, что все, совершающееся в мире, совершается – для него, для интеллигента.
Вот, например, писатель Михаил Булгаков решил исходить из предположения, что миром управляет не Бог, а Дьявол. Казалось бы, уж дальше некуда! Но от этого все-таки еще бесконечно далеко до предположения, что мир устроен вообще «не для интеллигентов».
Даже власть Воланда – величайшее благо в мире, существующем по ту сторону добра и зла. Каков бы ни был Воланд, он все-таки вносит в мироздание смысл и цель. И какова бы ни была эта цель, лучше с нею, чем совсем без цели. Как-никак, а в этом мире, управляемом Воландом, существует Вечность, и рукописи там не горят.
Нет и не может быть для интеллигента ничего более ужасного, чем мысль, что жизнь устроена «вообще никак», что это «никак» и есть основной закон жизни, ее сущность.
Некоторые интеллигенты, приучившие себя к мысли, что природа сталинщины обретается «в сфере сатанинского зла», инстинктивно стремящиеся понять «мистический смысл» сталинского кровавого безумия, восприняли символику булгаковского романа по-своему. Они непроизвольно (и вполне логично с их точки зрения) отождествили всевластие Воланда с всевластием Сталина.
На самом деле, однако, трудно выдвинуть предположение более далекое и даже враждебное самой сути выстроенной Булгаковым системы мироздания.
Дух сталинщины никогда не казался Булгакову «священным безумием». Он всегда был для него «тоскливой пошлостью». И отнюдь не Воланд, а совсем другой персонаж романа был для него наиболее законченным, наиболее полным и абсолютным воплощением этого духа.
Персонаж этот – Михаил Александрович Берлиоз. Именно он воплощает в себе представление о мире, которым не управляет никакая Высшая Сила и где поэтому все дозволено, о мире, где посягательство на чужую жизнь именуется безликим, тусклым, ничего не выражающим словом «ликвидировать», а слово «грех» неизменно берется в иронические кавычки.
Ведь именно эта, Берлиозова концепция мироздания лежит в основе спокойных, будничных рассуждений товарища И. В. Сталина об ошибках Ивана Грозного.
В этих рассуждениях поражает даже не столько смысл высказанных Сталиным упреков, сколько вот эта будничная, спокойная интонация. О неспособности Ивана IV «ликвидировать» еще несколько боярских родов Сталин говорит как о чисто профессиональном изъяне своего коллеги. Вероятно, с такой же снисходительной жалостью машинист паровоза говорил бы о своем приятеле-машинисте, замечательном знатоке паровозного дела, но, к сожалению, страдающем не подходящей для этой профессии болезнью – дальтонизмом.
Речь идет всего-навсего о профнепригодности. И при этом как-то совершенно не учитывается, что профессия убийцы – это все-таки не вполне обычная профессия. Оказывается, обычная. Такая же, как всякая другая. И, как каждая профессия, она предъявляет человеку, желающему заниматься ею, свои требования.
В основе этой спокойной будничной интонации – все тот же, исповедуемый и проповедуемый Михаилом Александровичем Берлиозом, абсолютный нигилизм.
Ломовой извозчик Меркулов, описанный Горьким, убивал людей, надеясь этим странным способом доказать самому себе, что человеку не все дозволено. Он не мог смириться с мыслью, что просто так, ни за что ни про что, можно взять да и загубить живую душу. Он надеялся, что рано или поздно обнаружится в нем самом какой-то невидимый барьер, переступить через который ему будет нельзя.
Но оказалось, что такого барьера не существует. И осознание этого сделало жизнь Меркулова бессмысленной, ненужной, а в конце концов – невозможной.

Говорят, есть в глазу какой-то «хрусталик» и от него именно зависит правильность зрения. В душу человека тоже надо бы вложить такой хрусталик. А его – нет. Нет его, вот в чем суть дела…
А что, если я действительно тот самый мальчишка, который только один способен видеть правду?
Король-то совсем голый, а?
(Максим Горький)

Мысль, что «король совсем голый», даже горьковскому Караморе кажется настолько кощунственной, что он высказывает ее как-то робко, боязливо, предположительно, явно не желая расставаться с надеждой, что кто-то авторитетный его все-таки опровергнет. Чувствуется, что ему куда легче было бы узнать, что он – человек без «хрусталика» в душе – все-таки выродок. А у обыкновенных, нормальных людей, может быть, он все-таки есть – этот самый хрусталик.
А вот Михаил Александрович Берлиоз чуть ли не с самого рождения знает, что «король совсем голый». И знание это не вселяет в него ни малейшей тревоги.
Только теперь мы наконец можем вполне оценить мудрую логику Воланда, согласно которой Михаил Александрович Берлиоз «хуже» всех мировых злодеев. Только теперь мы, наконец, по-настоящему поняли, почему ему не была дарована та надежда на искупление, которой удостоился даже «руководитель опричнины» Малюта Скуратов.
Тут особенно ясно видно, в чем отличие художественного метода Булгакова от художественного метода Зощенко.
Зощенко снимает покровы благопристойности с вещей и предметов, с людей и событий. И мы видим их голую и неприкрашенную суть. При этом видимость и суть явлений у него полностью совпадают. В этом состоит главный его художественный принцип. Он сразу видит (и нас заставляет увидеть) вещи в их истинном свете – такими, какие они есть.
Булгаков поступает иначе. Он сперва показывает нам видимость всех предметов и явлений окружающего нас мира. И только потом, приподняв, а то и отбросив покровы, составляющие эту видимость, постепенно открывает суть.
Художественный метод Булгакова призван утвердить в сознании читателя уверенность, что жизнь не двухмерна, что она не замыкается плоскостью земного существования, что каждое (даже микроскопически ничтожное) событие этой плоской земной жизни только кажется нам плоским, двухмерным. А на самом деле оно несомненно имеет, пусть невидимое, не различаемое нашим простым человеческим глазом, но вполне реальное и безусловное третье измерение.
Сатирические страницы романа Булгакова часто сравнивают с сатирическим изображением абсурдности советского быта у Ильфа и Петрова.
Сходство действительно есть, и немалое:

В малаховском продмаге продается «акула соленая, 3 рубля кило». Длинные белые пластины акулы не привлекают малаховскую общественность. Она настроена агрессивно и покупает водку… У палатки пьет морс дачник в белых, но совершенно голубых брюках. Сам он их, что ли, подсинивал? В пыли, с музыкой едет на трех грузовиках массовка, Звенят бутылки с клюквенным напитком, гремит марш. Они едут мимо магазина, где продается соленая акула. Откуда в Малаховке акула? На выбитом поле мальчики играют в футбол… Все-таки непонятно, откуда взялась соленая акула.
(Илья Ильф)

Эта «соленая акула» – не просто знак абсурдности происходящего. В этом как магическое заклинание повторяемом вопросе– «Откуда в Малаховке акула?» – мучительное раздражение человека, вконец отчаявшегося понять смысл происходящего на его глазах.

Мир в моем окне открывается, как ребус. Я вижу множество фигур. Люди, лошади, плетенки, провода, машины, пар, буквы, облака, горы, вагоны, вода… Но я не понимаю их взаимной связи. А эта взаимная связь есть. Есть какая-то могущественная взаимодействующая. Это совершенно несомненно. Я это знаю, я в это верю, но я этого не вижу. И это мучительно. Верить и не видеть! Я ломаю себе голову, но не могу прочесть ребуса. (Валентин Катаев)

Перед глазами Булгакова была та же натура. Та же массовка, едущая на трех грузовиках в пыли, с музыкой. Но для Булгакова эта натура отнюдь не была ребусом. Во всяком случае, он знал ключ к этому ребусу.

Лишь только первый грузовик, качнувшись в воротах, выехал в переулок, служащие, стоящие на платформе и держащие друг друга за плечи, раскрыли рты, и весь переулок огласился популярной песней. Второй грузовик подхватил, за ним и третий. Так и поехали. Прохожие, бегущие по своим делам, бросали на грузовики лишь беглый взгляд, ничуть не удивляясь и полагая, что это экскурсия едет за город.
(Михаил Булгаков)

Прохожие, бегущие по своим делам, давно привыкшие к тому, что у нас по всякому поводу (и без повода) поют, – поют на заседаниях, в служебное время (вспомним, как негодовал по этому поводу профессор Преображенский в булгаковском «Собачьем сердце», считавший, что петь должны в Большом театре, а он, врач, должен оперировать), – прохожие не удивляются, увидав среди бела дня грузовики, набитые поющими людьми. Им это нелепое и странное зрелище представляется будничным, вполне обычным.
Им невдомек, что даже это сверхбанальное событие, которое никого не в состоянии удивить, – что даже оно имеет свою тайную, глубоко скрытую от их зрения причину. Что и за ним кроются каверзные штучки той всемогущей силы, которая призвана следить за тем, чтобы «все было правильно» в мире.
Весь, как у нас нынче говорят, «сюр», всю абсурдность, всю нелепую фантасмагорию советского бытия Булгаков видит так же остро и так же остраненно, как Зощенко. И частенько он даже изображает ее как будто совершенно теми же средствами.

– Нету, – говорят, – уважаемый товарищ, не можем дать. Мы, – говорят, – не знаем, может, это не вы потеряли.
– Да я же, – говорю, – потерял. Могу дать честное слово.
Они говорят:
– Верим и вполне сочувствуем, и очень вероятно, что это вы потеряли именно эту галошу. Но отдать не можем. Принеси удостоверение, что ты действительно потерял галошу. Пущай домоуправление заверит этот факт, и тогда без излишней волокиты мы тебе выдадим то, что ты законно потерял. Я говорю:
– Братцы, – говорю, – святые товарищи, да в доме не знают про этот факт. Может, они не дадут такой бумаги.
Они отвечают:
– Дадут, – говорят, – это ихнее дело дать. На что они у вас существуют?..
На другой день пошел к председателю нашего дома, говорю ему:
– Давай бумагу, галоша гибнет…
Он говорит:
– Конечно, на слова я не могу положиться. Вот если бы ты мне удостоверение достал с трамвайного парка, что галошу потерял, – тогда бы я тебе выдал бумагу. А так не могу.
Я говорю:
– Так они же меня к вам посылают.
Он говорит:
– Ну тогда пиши мне заявление… Пиши: сего числа пропала галоша. И так далее. Даю, дескать, расписку о невыезде впредь до выяснения…
На другой день форменное удостоверение получил. Пошел с этим удостоверением в камеру. И там мне, представляете себе, без хлопот и без волокиты выдают мою галошу.
(Галоша)

Это – Зощенко. А вот – Булгаков:

– Куда ты лезешь?
– Я, товарищ, Коротков Вэ Пэ, у которого только что украли документы… Все до единого… Меня забрать могут…
– И очень просто, – подтвердил человек на крыльце.
– Так вот позвольте…
– Пущай Коротков самолично придет.
– Так я же, товарищ, Коротков.
– Удостоверение дай.
– Украли его у меня только что, – застонал Коротков…
– Удостоверение дай, что украли.
– От кого?
– От домового.

Сходство чисто фабульное – велико. Можно, пожалуй, даже говорить не о сходстве, а почти полном тождестве.
Разница почти незаметна, но – существенна.
Зощенко делает упор на привычность, будничность для его героя всей этой абсурдной канители. Его герой не то что не ропщет на идиотизм происходящего, он даже изумлен тем, как легко и сравнительно просто у него все вышло: «Неделю не хлопотал… Вот, думаю, славно канцелярия работает!»
У Булгакова обнажена именно абсурдность происходящего, граничащая с чертовщиной. Не зря у него домоуправ назван домовым, а весь рассказ называется – «Дьяволиада».
В «Мастере и Маргарите» разворачивается дьяволиада самая что ни на есть доподлинная.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я