https://wodolei.ru/catalog/vanni/gzhakuzi/ 

 

Я вижу молодую кожу рук, на мне майка, я стал молод – мне шестнадцать лет. Ничего не надо; все сомнения, все страдания прошли. Я стал молод. Вся жизнь впереди.

Молодая кожа, вдруг вернувшаяся к сорокалетнему Олеше, означала, что последняя просьба подсудимого была услышана и полностью удовлетворена. Молодой класс-гегемон согласился впустить буржуазного интеллигента на свой паровоз, который летел вперед (в коммуне остановка), милостиво позволив ему захватить с собой все, столь дорогие его сердцу, игрушки: сны, краски, запахи, звуки, нежность, слезы и даже метафоры.
Роман Олеши должен был называться – «Нищий». Но, как видим, ему гораздо больше подошло бы название «Возвращенная молодость».
С другой стороны, повести Зощенко «Возвращенная молодость», пожалуй, больше подошло бы название «Нищий». Ведь это была повесть о том, как человек «перестал притворяться, сбросил с себя всю мишуру, в которую он рядился», и стал «таким, каким он был на самом деле, – голым, нищим».
Правда, не исключено, что, рассказывая о задуманном им романе с трибуны писательского съезда, Олеша говорил не столько о самой драме, сколько о ее счастливой развязке. Не исключено, что в основе своей этот его замысел был гораздо ближе к теме повести Зощенко, чем это может показаться.
Как бы то ни было, одно несомненно: между замыслом Олеши и повестью Зощенко безусловно существует какая-то сложная и глубокая внутренняя связь. На это, между прочим, указывает и такой любопытный факт. Заключая повесть, дописывая самые последние, завершающие ее строки, Зощенко вдруг, что называется, ни с того ни с сего, вспомнил Олешу.

Итак, книга кончена.
Последние страницы я дописываю в Сестрорецке 9 августа 1933 года.
Я сижу на кровати у окна. Солнце светит в мое окно. Темные облака плывут. Собака лает. Детский крик раздается. Футбольный мяч взлетает в воздух. Красавица в пестром халате, играя глазами, идет купаться.
Кашкин поспевает за ней, поглядывая на ее пышные плечи.
Он поигрывает прутиком и насвистывает победный марш.
В саду скрипнула калитка. Маленькая девчурка, как говорит мой друг Олеша – похожая на веник, идет в гости к моему сыну.
Благополучие и незыблемость этих вечных картин меня почему-то радуют и утешают.
Я не хочу больше думать. И на этом прерываю свою повесть.

Эта концовка повести – не важно, сознательно это или неосознанно, – представляет собой ответ писателя Михаила Зощенко писателю Юрию Олеше, полемику с ним.
Дело не только в том, что те картины, которые писателя Михаила Зощенко «почему-то радуют и утешают», писателя Юрия Олешу повергли бы в самое глубокое отчаяние. Гораздо важнее тут другое. Те самые картины, которые для Олеши знаменовали торжество новых людей, среди которых ему, Юрию Олеше, и таким, как он, по-видимому, нет места, в глазах Зощенко имеют совершенно другой смысл. Для него это картины – вечные. В его глазах они символизируют незыблемость тех самых основ жизни, которые никакая, даже самая грандиозная, революция не в силах потрясти.
Чтобы понять, в чем тут дело, нам надо чуть пристальнее вглядеться в фигуру человека, который, поспевая за красавицей и поглядывая на ее пышные плечи, поигрывает прутиком и насвистывает победный марш. Кто же он такой – этот Кашкин?

Это была мрачная личность. Такой плешивый, но с усами. Арап и прохвост. Беззастенчивый жулик. Такая веснушчатая кожа. Широкий нос. И короткие руки с кривыми пальцами. Он служил на коннозаводе не то кем-то, не то чем-то, не то черт его разберет кем, – каким-то, кажется, объездчиком.
Во всяком случае, он ходил на раскоряченных ногах, усы носил стоячие, и пес его знает, чего он там делал, на этой службе.
Этот мерзавец, любивший поговорить о том, о сем, был откровенный негодяй. Он… в своем цинизме превосходил все, до сих пор живущее на земле.
Он говорил, что он прежде всего хочет жить. А все остальное существует для него постольку-поскольку и отчасти, как нечто мешающее его жизни. На все остальное ему решительно наплевать. Ему наплевать на мировые проблемы, течения и учения…
Вообще он жил, не слишком задумываясь, беспечно и жизнерадостно, отличаясь крайним здоровьем и умением распоряжаться людьми.
(Возвращенная молодость)

Личность, как видим, довольно тривиальная. Таких кругом, как говорится, пруд пруди. И совершенно непонятно, чем привлек этот пошлый субъект внимание автора. Однако этому пошлому субъекту в повести Зощенко отведена исключительно важная роль. Если профессор астрономии Василий Петрович Волосатое, пожелавший вернуть себе молодость, играет в ней роль Фауста, то Кашкину в этой истории принадлежит – ни мало ни много – роль Мефистофеля.

Разговорившись с Кашкиным, он однажды пошел с ним прогуляться и после этого даже подружился с ним.
Его привлекал этот здоровый, плотный субъект, который не знал, что такое меланхолия, утомление чувств и прочие интеллигентские ощущения.
Он присматривался к нему, стараясь узнать, как он достиг всего этого и что он для этого делает.
Он хотел поучиться у этого бревна и хотел позаимствовать у него его навыки и склонности.
Но он увидел глупость и непроходимую пошлость, которые защищали этого человека от превратностей жизни.
Польщенный вниманием профессора и увидев, что им интересуются, Кашкин начал молоть всякую чушь и лепетать афоризмы своей житейской мудрости…
– Я, – говорит, – держусь мнения митрополита Филарета, который прожил до ста пяти лет, не допуская до своего сердца никаких огорчений. Я, – говорит, – не считаю возможным огорчаться при жизни… Я, – говорит, – есть индивидуум, которому охота жить, а не расстраиваться.
– А какую вы имеете цель в жизни? – говорил профессор, желая понять идеологию этого неповторимого индивидуума. – Ну, к чему вы, например, стремитесь?
– Не смешите меня, – говорил Кашкин. – Я стремлюсь ко всему хорошему, но, конечно, какой-нибудь такой, знаете ли, цели не имею.

Идеология этого неповторимого индивидуума нам хорошо знакома. Это – та самая идеология, которую так лапидарно и внятно выразил некогда поэт Александр Тиняков:

В свои лишь мускулы я верую
И знаю: сладостно пожрать.
На все, что за телесной сферою.
Мне совершенно наплевать!

По инерции старый человек еще пытается убедить себя, что без всего того, «что за телесной сферою», жить нельзя. Но новый человек преподает ему нагляднейший урок, из коего следует, что только так и можно.
У нового человека перед старым, оказывается, есть только одно преимущество: глупость и непроходимая пошлость. Именно они защищают его от меланхолии, разных интеллигентских ощущений и прочих превратностей жизни, делают его нечувствительным ко всякого рода переживаниям.
Казалось бы, положение интеллигента безвыходно. Разве можно, не обладая от природы этими превосходными качествами, вдруг ни с того ни с сего их заполучить? Оказывается, можно.
И самое поразительное, что сделать это – совсем нетрудно, что вся эта грандиозная перестройка сознания не требует ни особых усилий, ни даже сколько-нибудь длительного времени:

Он пришел домой иным человеком, чем был прежде. Он холодными глазами посмотрел на свою мадам и Лиду. И, медленно шагая, вошел в свою комнату…
В короткое время он резко изменился и изменил свою жизнь, привычки и даже свою психику.

В чем состояла суть этой перемены и что из всего этого вышло, нам уже более или менее известно. Но остается все-таки не вполне выясненным вопрос: как получилось, что столь разительная, а главное, столь внезапная перемена стала вдруг возможна?
Отчасти мы этой темы уже касались.
Мы касались ее, говоря о том, как изменился весь облик и характер русского человека после революции и гражданской войны. Говоря о перемене, происшедшей с профессором Волосатовым, мы в известном смысле опять возвращаемся к этой теме.

Перебираешь одну за другой черты, которые мы привыкли связывать с русской душевностью, и не находишь их в новом человеке. И вместе с тем сколько новых качеств, которые мы привыкли видеть в чужих, далеких национальных типах. Что осталось от «Святой» и от «вольной» Руси, но так же и от Обломова, от «мальчика без штанов» и от всех положительных и отрицательных воплощений русского национального лица? Мы привыкли думать, что русский человек добр. Во всяком случае, что он умеет жалеть… Кажется, жалость теперь совершенно вырвана из русской жизни и из русского сердца. Поколение, воспитанное революцией, с энергией и даже яростью борется за жизнь, вгрызается зубами не только в гранит науки, но и в горло своего конкурента-товарища. Дружным хором ругательств провожают в тюрьму, а то и в могилу, поскользнувшихся, павших, готовы сами отправить на смерть товарища, чтобы занять его место. «Жалость» для них бранное слово, христианский пережиток. Злость – ценное качество, которое стараются в себе развить. При таких условиях им нетрудно быть веселыми. Чужие страдания не отравляют веселья, и новые советские песни, вероятно, не звучат совершенно фальшиво в СССР:

И нигде на свете не умеют,
Как у нас, смеяться и любить…

(Георгий Федоров)

Перед нами – словно бы еще один портрет Кашкина. На этот раз он выполнен несколько иными средствами. Но полное тождество изображаемой модели сомнений не вызывает.
Кашкин, правда, выполз из каких-то щелей и подвалов рухнувшего старого мира. Новая жизнь, судя по всему, явилась для него превосходным питательным бульоном, но не она его породила. Если же говорить о тех, кого породила эта новая жизнь, о человеке новом в полном смысле этого слова, тут, пожалуй, уместнее будет вспомнить футболиста Володю, соперника Кавалерова, которого Олеша изобразил в своей «Зависти».
Однако для социолога эта разница не столь уж существенна. Типологически футболист Володя и зощенковский Кашкин – лишь две разновидности одного социального явления.

…факт несомненен: все характеристики русской души, удобные в прошлом, отказываются служить для нового человека. Он совершенно другой, не похожий на предков. В нем, скорее, можно найти тот культурный тип, в оттолкновении от которого мы всегда искали признак русскости: тип немца, европейца, «мальчика в штанах». Ноmо Еuroраео-Аmericanus. Это вечное пугало русских славянофилов, от которого они старались уберечь русскую землю, по-видимому, сейчас в ней торжествует… Ноmо Еuroраео-Аmericanus менее всего является наследником великого богатства европейской культуры. Придя в Европу в период ее варваризации, он усвоил последнее, чрезвычайно суженное содержание ее цивилизации – спортивно-технически-военный быт. Технический и спортивный дикарь нашего времени – продукт распада очень старых культур и в то же время приобщения к цивилизации новых варваров. Москвичу, благополучно отсидевшемуся в русской деревне от двухвековой имперской культуры, не нужно делать над собой никакого нравственного насилия, чтобы идти в ногу с европейцами, проклявшими как раз последние века своей культуры.
(Георгий Федотов)

К Кашкину все это относится в полной мере. Но к профессору Волосатову, казалось бы, это не имеет ни малейшего отношения. Профессор Волосатов как раз не принадлежал к тем «москвичам», которые отсиживались в деревне от двухвековой имперской культуры. Напротив, он всецело принадлежал именно к этой вот самой имперской культуре, был плотью от ее плоти и костью от ее костей.

Он был из тех хороших людей, которые проживали до революции в нашей стране, страдая и огорчаясь, видя безобразие строя, страшную несправедливость и вопиющее неравенство.
Он был в душе горячим и пламенным революционером, пока не пришла революция. И он мечтал о равенстве и братстве, пока не наступило социальное переустройство.
Этот профессор и звездочет был мечтатель и фантазер, не любящий грубых объятий жизни и ее пошлой действительности.
Тем не менее он был хороший человек – отзывчивый и справедливый, вечно за что-нибудь страдающий, полный беспокойства, тревоги и ожиданий.
(Возвращенная молодость)

По схеме Федотова этот человеческий слой был обречен на полное истребление.
Федотов не склонен был особенно романтизировать рыцарей этого распавшегося ордена, уже переживших крушение всех своих иллюзий в 1905 году. И все-таки он был уверен, что приспособиться к жестоким условиям новой жизни им будет не под силу:

В 1917 г. революционный энтузиазм интеллигенции был подогретым блюдом. Его корни были неглубоки, и объем этой социальной группы – единственной, на которую могло вполне опереться Временное Правительство, – очень сжался. Октябрьский переворот ударил по ней всей своей тяжестью. Принципиальные, непримиримые – они никак не могли принять торжествующего насилия. Неудивительно, что в борьбе с ним они истекли кровью. Уцелевшие были выброшены в эмиграцию, заполнили советские тюрьмы и концлагеря.

Зощенко смотрел на это дело трезвее. Он исходил из того, что лица, некогда принадлежавшие или считавшие, что принадлежат, к этому распавшемуся (отчасти разгромленному) рыцарскому ордену, великолепнейшим образом приспособятся к новой жизни. Он даже полагал, что сделать это им будет не так уж трудно.
Во всяком случае, с профессором Волосатовым вышло именно так. Ведь для того, чтобы вернуть себе молодость, ему пришлось распроститься не только с узкосемейной, так сказать, личной, но и со всей своей прежней общественной, социальной моралью, – попросту говоря, выкинуть к чертовой матери все свои принципы, убеждения, всю свою прежнюю систему взглядов.
В этой области его учителем, вдохновителем, – как говорили в старину, властителем его дум – был все тот же Кашкин.

Этот мерзавец, любивший поговорить о том, о сем, был откровенный негодяй. Он открыто высказывал свои политические взгляды и воззрения и в своем цинизме превосходил все, до сих пор живущее на земле.
Он говорил, что он прежде всего хочет жить. А все остальное существует для него постольку-поскольку и отчасти, как нечто мешающее его жизни… Что касается взглядов, то он, знаете, не вождь и не член правительства, и, стало быть, он не намерен забивать свою голову лишними взглядами.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я