https://wodolei.ru/catalog/mebel/napolnye-shafy/ 

 



Будто, извините, на скотобойне побывали, а не в избранном обществе, среди царей и сановников.
Вот, кстати, славный урок получают всякого сорта барышни, которые при наивности своего мировоззрения согласны воскликнуть: дескать, ах, они охотнее бы находились в каком-нибудь там поэтическом XVI столетии, чем в наше прозаическое время.
Вот вам, я извиняюсь, и поэзия, – глядите, за ребро повесят. Дуры.
Правда, глупость какая. Стремление к поэтическим идеалам. Вот там покажут кузькину мать.
(Голубая книга. Неудачи.)

«Глядите, за ребро повесят. Дуры» – это в равной мере относится и к случайно встреченной автором знакомой женщине, и к всемирно известным философам, высказывавшим аналогичные взгляды.
Нет, Зощенко вовсе не считал, что новый мир, рождающийся на его глазах, – хуже старого. И он не хитрил, не лукавил и не иронизировал, когда писал:

А что касается, как у нас, то у нас произошли изрядные перемены…
И денежные счеты упростились и сильно уменьшились. И, вообще, оно стало как-то в этом смысле понятней и менее хлопотливо, и не так обременительно.
(Голубая книга. Любовь.)

Какая же тут ирония! Молодая девица, изображенная на картине художника Пукирева, небось так и прожила со своим стариком до самой его смерти. И он, бедняга, так и не узнал, вышла она за него по любви, прельстившись его наружностью или душевными качествами, или соблазнилась его высоким общественным положением и богатством. Мучился небось, страдал. И вся их совместная супружеская жизнь, надо полагать, была насквозь отравлена ядом этих ужасных сомнений.
То ли дело наш современный «старый дурак». И двух месяцев не прошло с момента совершения, как выражается автор, «таинства брака», а у него уже была полная ясность!
Нет, все-таки автор не врал, когда уверял нас, что в жизни произошли грандиозные перемены. Кое-какие перемены действительно произошли. И даже, как оказалось, был в них, в этих переменах, свой положительный смысл.

Мы – в противоположность нашим отцам – получили возможность видеть вещи такими, какие они в действительности, и вот почему основы жизни трещат у нас под ногами.
(Карл Ясперс)

Но Зощенко, в отличие от Ясперса, и не сетует на то, что основы жизни трещат у нас под ногами. С грустным мужеством принимает он то, что открылось его глазам.

Дождь идет, и вымокло его платье, – признает ли он это? Да, признает. Лопнул городской коллектор, и город затопило нечистотами. Может ли он это признать? Да, он совершенно признает это.
(Конец рыцаря печального образа)

Да, позолота стерлась. Это верно. А свиная кожа осталась. Но ведь и раньше под позолотой скрывалась она же – вот эта самая неэстетичная, грубая свиная кожа. Так не будем же роптать на судьбу за то, что она подарила нам прекрасную возможность увидеть мир таким, каков он на самом деле. Будем даже – по мере сил – благодарны ей за это.
Вот какая философия истории легла в основу зощенковской «Голубой книги». И именно ей, этой философии, и призван « был послужить открытый и разработанный им художественный метод.

Свифт, принятый за Аверченко

Примерно в то же время, когда Зощенко задумывал и писал свою «Голубую книгу», другой русский писатель, его сверстник, работал над большим романом, в котором «клоповник» советской жизни с ее мелким арапством, грошовым жульничеством, коммунальным бытом и всеми прочими, хорошо нам известными аксессуарами тоже был рассмотрен на фоне мировой истории.
В этом романе, как и в «Голубой книге», современные главы перемежаются историческими. Но здесь эти исторические главы стилистически резко отделены от стилистики основного повествования. В пестрый лексикон, отражающий причудливый, неустоявшийся нэповский и посленэповский советский быт, с характерными, ныне уже почти забытыми словечками типа «жил-товарищество», «застройщик», «финдиректор», «торгсин» и проч., этот слог, чеканный и строгий, входит как нож в масло. Он звучит торжественно и грозно, как медная латынь.

В белом плаще с кровавым подбоем, шаркающей кавалерийской походкой, ранним утром четырнадцатого числа весеннего месяца нисана в крытую колоннаду между двумя крыльями дворца Ирода Великого вышел прокуратор Иудеи Понтий Пилат…
На мозаичном полу у фонтана уже было приготовлено кресло, и прокуратор, не глядя ни на кого, сел в него и протянул руку в сторону. Секретарь почтительно вложил в эту руку кусок пергамента. Не удержавшись от болезненной гримасы, прокуратор искоса бегло проглядел написанное, вернул пергамент секретарю и с трудом проговорил:
– Подследственный из Галилеи? К тетрарху дело посылали?
– Да, прокуратор, – ответил секретарь.
– Что же он?
– Он отказался дать заключение по делу и смертный приговор Синедриона направил на ваше утверждение, – объяснил секретарь.
Прокуратор дернул щекой и сказал тихо:
– Приведите обвиняемого.
(Михаил Булгаков)

У Зощенко исторические главы стилистически неотличимы от советских. Высокопоставленные римляне изъясняются у него на том же жаргоне, на каком говорят друг с другом завзятые советские обыватели. Вот, например, Люций Корнелий Сулла. По своему, так сказать, социальному положению он стоит неизмеримо выше, чем Понтий Пилат: тот всего лишь прокуратор Иудеи, мелкой и незначительной римской провинции, а этот – всемогущий диктатор, полновластно владеющий всей огромной Римской империей.

Господин Сулла, сидя в кресле в легкой своей тунике и в сандалиях на босу ногу, напевая легкомысленные арийки, просматривал списки осужденных, делая там отметки и птички на полях.
Раб почтительно докладывал:
– Там опять явились… с головой… Принимать, что ли?
– Зови.
Входит убийца, бережно держа в руках драгоценную ношу.
– Позволь! – говорит Сулла. – Ты чего принес? Это что?
– Обыкновенно-с… Голова…
– Сам вижу, что голова. Да какая это голова? Ты что мне тычешь?!
(Голубая книга. Деньги.)

Как-то этот Сулла проигрывает рядом с величественным Понтием Пилатом. Какой-то он несолидный, что ли. Непрезентабельный. Не такой, каким подобает быть историческому лицу. И говорит как-то странно: «Ты что мне тычешь?!» – будто это не диктатор древнего Рима, а кассирша в булочной, которой сунули трешку вместо пятерки. И даже одет он как-то легкомысленно. То есть вообще-то он одет вроде именно так, как и полагается одеваться древнему римлянину: «в легкой тунике и в сандалиях на босу ногу». Всем известно, что древние римляне ходили в сандалиях. Но странное дело! Почему-то эти «сандалии на босу ногу» вызывают у нас совсем не древнеримские ассоциации. Почему-то они скорее вызывают в памяти те «баретки», которые хотели купить героине, другого зощенковского рассказа – девочке Нюшке, «небольшому дефективному переростку семи лет», а она – помните? – возьми да и уйди из магазина в этих новеньких баретках, хотя за них еще не было уплачено. Или еще почему-то вспоминаются те черные спортивные тапочки при белых жеваных брюках, в которых впервые явился нашему взору герой булгаковского романа – поэт Иван Николаевич Бездомный.
Нет, если сравнивать зощенковского Суллу с героями Булгакова, так уж с кем угодно, но только не с Понтием Пилатом. Скорее уж его хочется поставить рядом со Степой Лиходеевым, или Варенухой, или, скажем, с Никанором Ивановичем Босым, председателем жилтоварищеетва дома № 302-бис по Садовой улице.
Короче говоря, обратившись к далекой истории, Зощенко не изменил ни своему обычному зрению, ни своим привычным, давно уже определившимся синтаксису и лексикону.
Казалось бы, он точно реализовал тот совет, который некогда ему дал Алексей Максимович Горький: «По-моему, вы и теперь могли бы пестрым бисером вашего лексикона изобразить-вышить что-то вроде юмористической „Истории культуры“».
Надо сказать, что этот совет учителя сперва не очень-то пришелся ученику по душе.

Я могу сейчас признаться, Алексей Максимович, что я весьма недоверчиво отнесся к вашей теме. Мне показалось, что вы предлагаете мне написать какую-нибудь юмористическую книжку, подобную тем, какие уже бывали у нас в литературе, например «Путешествие сатириконцев по Европе» или что-нибудь вроде этого.
(Голубая книга. Посвящение.)

Юмористическая история культуры, вышитая пестрым бисером зощенковского лексикона… Такой замысел, даже при самом блистательном исполнении, вполне соотносим с юмористическими книгами Аверченко, Тэффи и других талантливых сатириконцев.
Такой замысел Зощенко не вдохновлял. Он решил принять совет Горького, – а вернее, сделать вид, что он принял его совет, – лишь потому, что перед ним вдруг замаячил совсем иной, поистине грандиозный замысел. Замысел, соотносимый разве только с тем, какой некогда осуществил Свифт.

Зощенко – это Свифт, которого приняли за Аверченко…

Необыкновенная проницательность этой афористичной характеристики, брошенной кем-то из современников еще тогда, в 30-е годы, далеко не исчерпывается установлением чисто оценочных, измерительных градаций: вот, мол, великана приняли за карлика. Смысл ее гораздо глубже, чем это может показаться с первого взгляда.
Принять Зощенко за Аверченко было нетрудно. Многие и по сей день принимают его за Аверченко, даже сами этого не осознавая. Быть может, если им сказать об этом, они возмутятся. Как же! Ведь они прекрасно понимают, что Зощенко бесконечно превосходит Аверченко и своей необыкновенной словесной одаренностью, и своим удивительным, поистине виртуозным мастерством.
Но ведь все это означает только то, что Зощенко – это Аверченко более крупного калибра. Так сказать, идеальный Аверченко. Если угодно, даже гениальный Аверченко…
Сперва и в самом деле может показаться, что вся сила и обаяние Зощенко – в том, что некоторые художественные принципы, разработанные сатириконцами, он довел до совершенства. Может даже показаться, что природа юмора в исторических новеллах «Голубой книги» и в некоторых рассказах Аверченко – одна и та же.
Вот, например, есть у Аверченко рассказ, начинающийся с того, что некий писатель Кукушкин приносит издателю Залежалову свою новую повесть. Желая как можно лучше распалить издателя и вытащить из него подходящий аванс. Кукушкин выборочно читает ему отрывки из своего нового произведения, представляющиеся ему наиболее удачными.

Темная мрачная шахта поглотила их, и при свете лампочки была видна полная волнующаяся грудь Лидии и ее упругие бедра, на которые Гремин смотрел жадным взглядом. Не помня себя, он судорожно прижал ее к груди, и все заверте…

Или:

Дирижабль плавно взмахнул крыльями и взлетел… На руле сидел Маевич и жадным взором смотрел на Лидию, полная грудь которой волновалась и упругие выпуклые бедра дразнили своей близостью. Не помня себя, Маевич бросил руль, остановил пружину, прижал ее к груди, и все заверте…

Однако все эти пикантные подробности почему-то не оказывают на издателя своего всегдашнего действия. Оказывается, спрос на порнографическую литературу упал. Среди читающей публики теперь прошли новые веяния. Теперь большой спрос на литературу историческую.
Узнав, что под будущий исторический роман Залежалое готов незамедлительно выдать ему аванс, Кукушкин мгновенно соглашается переквалифицироваться на исторического романиста. Через неделю он приносит издателю свое новое произведение–«Боярская проруха»:

Боярышня Лидия, сидя в своем тереме старинной архитектуры, решила ложиться спать. Сняв с высокой волнующейся груди кокошник, она стала стягивать с красивой полной ноги сарафан, но в это время распахнулась старинная дверь, и вошел молодой князь Курбский.
Затуманенным взором, молча, смотрел он на высокую волнующуюся грудь девушки и ее упругие выпуклые бедра.
– Ой, ты, гой, еси, – воскликнул он на старинном языке того времени.
– Ой, ты, гой, еси, исполать тебе, добрый молодец! – воскликнула боярышня, падая князю на грудь, и – все заверте…
(Аркадий Аверченко)

Нехитрый юмор этого отрывка основан на том, что писатель Кукушкин, мягко говоря, весьма смутно представляет себе ту историческую эпоху, которую он взялся изображать. Он не знает, как выглядели тогдашние дома, поэтому пишет просто и бесхитростно: «в тереме старинной архитектуры». Он что-то такое слышал о сарафанах и кокошниках, но с чем их едят – понятия не имеет, поэтому кокошник его героиня снимает с «высокой волнующейся груди», а сарафан «стягивает» со своей «красивой полной ноги». Он не знает, как разговаривали люди того времени. Из всех «старинных» оборотов ему втемяшились в голову только два: «ой, ты, гой, еси» и «исполать тебе». Вот он и тычет их куда ни попадя, без всякого смысла.
Короче говоря, жало этой художественной сатиры направлено исключительно на писателя Кукушкина. Цель рассказа сводится к тому, чтобы разоблачить этого незадачливого литератора, взявшегося не за свое дело. Разоблачить его темноту и невежество, смехотворно жалкий уровень его представлений о том, как жили и как разговаривали предки наши.
Казалось бы, на том же основан и юмор исторических новелл в зошенковской «Голубой книге».
Вот, например, история о том, как персидский царь Камбиз, сын знаменитого Кира, пожелал жениться на дочери египетского фараона Амазиса II (529 год до н.э.). Фараон, не посмев отказать могущественному владыке, но не желая в то же время отдавать ему в жены свою любимую дочь, послал в Персию красивую рабыню, выдав ее за наследную принцессу.

Вот они сидят, обнявшись, на персидской оттоманке. На низенькой скамейке стоят, представьте себе, восточные сладости и напитки – там рахат-лукум, коврижки и так далее. Этакий толстенный перс с опахалом в руках отгоняет мух от этих сладостей.
Персидский царь Камбиз, выпив стаканчик какого-нибудь там шери-бренди, с восхищением любуется своей прелестной супругой и бормочет ей разные утешительные слова: дескать, «ах ты моя египтяночка!.. Ну, как там у вас в Египте?» (Голубая книга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90


А-П

П-Я