https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/bronzovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Расчет оказался как нельзя более точным. Свой домик под боком у фабрики связал людей с предприятием куда прочнее, чем любой пожизненный трудовой договор. Если и случалось подчас роптать на жалованье либо долготу рабочего дня, то свой дом тут же смягчал недовольство. Так и жили здесь из поколения в поколение; те, кто подрастал в семье, шли работать на фабрику, лишь самые непреклонные упрямцы старались в поисках приключений уйти на сторону — кто на море, в петербургский столичный шум и толчею.
После пожара нужда была страшной. Кто мог, находил пристанище у родственников или знакомых, кому некуда было идти, тех определяли в наполовину опустевшие за войну кренгольмские казармы. Еще много недель после пожара знакомые парни и девушки приходили шарить в золе, выискивая сохранившиеся утюги и кочерги.
Все тут теперь было иначе, все до неузнаваемости изменилось и нагоняло жуть.
Когда наши поспешно покидали город в сорок первом, не было у меня времени прийти сюда на набережную й оглядеться, приближавшаяся стрельба все время подстегивала тревогой, будто кнутом. Наверное, и в тот августовский день сквозь нещадно поредевший Юхкенталь, который за прошедшие годы был снова густо застроен, между остовами труб виднелись расплывающиеся в мареве пожарищ кирпичные здания Йоальской и Георгиевской фабрик. Опять все стало неузнаваемо. Ведь вокруг железнодорожной станции все было сметено взрывом эшелона с боеприпасами, до самой церкви не осталось в целости почти ни одного дома.
Когда я вчера вышла из вагона на перрон и остановилась перед длинным приземистым строением станции, сердце на миг сжалось. Внимательно поглядела под ноги. Несмотря на то что не уловила и малейшего признака прошедшего — более чем сорокалетней тяжести каток снова выровнял эту землю,— я с каждым шагом явственно чувствовала: всю эту укатанную, укрытую под щебенкой и асфальтом почву я ведь сквозь пальцы просеяла. Вот тут я переползала из одной воронки в другую с болтающейся прожженной санитарной сумкой на боку и мокрым от слез лицом через скрученные невообразимой силой рельсы и переломанные шпалы, напоминавшие мне вытянувшихся громадных копченых рыбин: сверху темно-коричневые, на разломе ярко-белые. Проползала и карабкалась среди раскиданных вкривь и вкось колесных пар, и меж моих заскорузлых от ожогов и ссадин, онемевших до бесчувственности пальцев с обломанными ногтями просеивалась нескончаемым темным ручейком раскаленная, истолченная в пыль земля, чуть маслянистая и ржаво-коричневая, как обычно на железнодорожной колее. Вокруг все полыхало и трещало, откуда-то сверху то и дело падали железные прутья, обломки камней и горящие головешки, люди кричали, от вьюжащей в воздухе земли и гари бинты становились серыми раньше, чем я успевала перевязать ими очередную рану.
Было шестнадцатое июля. Этот день первого военного лета я не забуду до самого смертного часа. Я искренне убеждена, что страшнее этого не может быть даже тот, к счастью, неведомый мне и, смею надеяться, еще достаточно далекий день, когда придется навсегда покинуть этот мир.
В начале воздушного налета я находилась в больнице на дежурстве, должна была освободиться. Бомбежки обыденными, и сперва никто из нас не обратил особого внимания на доносящиеся от станции гул и грохот. Но тут произошло нечто, будто разверзлась сама земля, и мне показалось, что я вместе с клочком каменного пола иод собой проваливаюсь прямиком в преисподнюю. Взрыв был таким мощным, что даже тут, примерно в километре от станции, на миг оторвалось от земли громадное и тяжелое кирпичное здание больницы, а с пристанционной стороны разом разлетелись вдребезги все хорошо законопаченные еще с царских времен стекла, осыпав стеклянным крошевом стоящие под окнами койки больных. Под один-единственный громкий звенящий стон в операционном зале мгновенно рухнула торцовая стена из толстого зеркального стекла, гордость Кренгольмской больницы. И без объяснений было понятно, что случилось нечто ужасающее. Спустя несколько минут по коридору пробежал кто-то из врачей, скликая по притихшим в ожидании палатам сестер и санитарок. Было известно, что на станции, помимо эшелона с боеприпасами, стоял еще и санитарный поезд с ранеными.
На ходу я собрала вокруг себя с десяток девушек из санитарной дружины, все кренгольмские комсомолки; брезентовые санитарные сумки с первого дня войны находились у нас постоянно наготове. Вокруг станции все горело, небо было черным от дыма и густых облаков пыли, где-то за этим дымом и пылью торжествующе, леденя кровь, завывали немецкие самолеты; они добились своего и теперь ликующе ревели, но не было времени ощутить страх. Взрывы продолжались, мы бежали в их сторону, ни секунды не думая о том, что нас там ждет.
Станционного здания на своем месте не оказалось, одни дымящиеся развалины. По другую сторону крошечной пристанционной площади знакомая гостиница «Нью-Йорк» предстала вдруг в виде пустой кирпичной коробки без дверей и без окон, стены поверху зазубрены, словно кладка еще не закончена. Здание разом отступило в свое давнишнее недостроенное состояние, во времена, предшествовавшие его рождению. И только груды обломков, просматриваемые через глазницы оконных проемов первого этажа, говорили о том, куда подевались потолочные перекрытия и крыша. Когда я проходила мимо паровозного депо, огромные створки ворот которого были мощной взрывной волной сорваны с петель и отброшены го ли под железнодорожный мост в реку, то ли же далеко в поле к мызе Йоала — разглядеть было некогда,— я увидела упавшую между стенами зеленую железную крышу. Она накрыла, будто попона круп лошади, одиноко стоявший на ремонте в депо паровоз. От этой картины мне стало почему-то особенно жутко.
Вспомнилось, что вчера или даже еще сегодня кто-то опасливо нашептывал, что в составе с боеприпасами, который, источая опасность, чересчур долго стоит на станции, есть вагоны с морскими минами. Уж отправили бы скорее куда-нибудь дальше или увезли назад, заметил на это кто-то другой.
От самих поездов остались разве что тамбуры разбитых вагонов, сметенные взрывом с полотна, двери повисли на петлях, и железные подножки скручены. Наполовину засыпанные землей колесные пары поблескивали поверхностями качения, словно бы из земли проглядывали некие гигантские лезвия. Они излучали грозную готовность сдвинуться с места и сокрушить все на своем пути. В нескольких очагах ярко, с сухим треском горели крепкие, твердые доски вагонной обшивки, масляная краска и лак вздувались пузырями. Грохот и крики беспрестанно резали слух. На перепаханной и развороченной страшной взрывной силой земле тут и там копошились какие-то обрубки людей, в большинстве это были раненые из эшелона, получившие новые увечья и ожоги. Мы бросились помогать, перевязывать и оттаскивать их подальше от огня, где-то поблизости обязательно ведь должна найтись не с голь обжигающая земля, покрытая негорелой травой, не может же вся земля быть обугленной. Две мои девушки не выдержали, их трясло в приступе истерики, никакого проку от них не было, самих впору в чувство приводить; пришлось отослать обеих в больницу за дополнительными бинтами, чтобы не заразили своим отчаянием и других.
Беспомощные, обливающиеся кровью люди, оторванные конечности вперемежку с почерневшими от спекшейся крови отрепьями обмундирования, трупами и неописуемым хламьем — на всем этом нельзя было ни на миг задержаться взглядом, чтобы по телу не растеклась судорога ужаса, приходилось действовать, только действовать. Перевязочный материал в наших сумках кончился быстро, новые бинты все еще не подоспели; может быть, у моих девчат, которых я за ними послала, не хватило духу немедля вернуться на станцию. Среди остатков какого-то санитарного вагона валялись раскиданные простыни; оставляя на белой материи черные следы своих ладоней, мы раздирали простыни на длинные полосы и продолжали перевязывать. Вначале мы в этом хаосе были до отчаяния одиноки. Через некоторое время на подмогу к нам начали прибывать военные санитары, раненых увозили на машинах, но наша работа все равно не кончалась, мы во второй и в третий раз обшаривали груды обломков, руками разгребали подозрительные кучи земли и находили всё новых покалеченных людей, некоторые были без сознания и не подавали признаков жизни. Все время подгонял страх: вдруг кто-нибудь из них сгорит живьем в огне или окажется заживо заваленным землей!
У нас не было ни сил, ни времени следить за тем, что происходит вокруг, некогда было ни опасаться взрывов, ни остерегаться осколков бомб или неведомо откуда,— по-моему, прямо с ясного неба — сыпавшихся камней и кусков железа. В глазах было черно, сквозь эту черноту пробивалось лишь зарево огня и окровавленные бинты. От грохота глохли уши, и только вечером, когда все уже было позади и стало сравнительно тихо, мы, превозмогая чудовищную усталость, вдруг обнаружили, что все в разговоре друг с другом кричим. В горле от неослабного напряжения голосовых связок и едкого чада взрывчатки беспрестанно першило, мы хрипели, как заядлые базарные торговки.
Когда я вечером наконец добралась до дому, мне самой впору было искать помощи у врача, только все врачи к тому времени валились с ног от усталости, и всяк бедствующий, кто еще хоть как-то держался на ногах, должен был сам себе помочь. Ладони покрылись струпьями, половина ногтей сломаны и содраны, коленки сбиты в кровь, голени в волдырях от ожогов. Попыталась не мною подлечить себя, боль листьями подо рожника и примочками с льняным маслом, боялась, что не смогу, уснуть. К счастью, безмерная усталость свалила с ходу, я прост канула в чернеющую сонную яму. Но около трех часов ночи проснулась, руки-ноги горели огнем, и больше уснуть я уже не смогла. Ходил на своих саднящих, опухших ногах по комнате и кухне, дыша спертым воздухом, распахивала окна и баюкала на груди свои безумно нывшие руки, словно больных детей.
В июльской, слегка клонящейся к темноте ночи, пропитанной смрадом повисшей над разоренным городом гари, в усталой тишине со стороны станции уже слышался лязг железа. Саперные команды разбирали завалы, чтобы восстановить движение поездов. Тогда мы еще не предполагали, что в Нарве нам оставалось провести всего лишь месяц.
В сорок первом не могло быть и речи о том, чтобы остаться в городе и переждать. В восемнадцатом году солдаты оккупационных войск вошли в Нарву тихо, на первый взгляд даже неприметно, ведя свои велосипеды, в сопровождении обозов, перестрелки возле станций Сомпа и Йыхви в городе и не могли слышаться. Это, конечно, не примиряло с их вступлением, но каким-то образом позволяло притерпеться. Можно было кое-как жить дальше и надеяться на лучшее. Теперь же вражеские войска приближались под гул канонады и адский грохот, все вокруг еще до прихода немцев было объято огнем, находилось в крови и развалинах, и это предвещало нечто еще более ужасное, невыразимо жуткое, конец света, кромешную тьму. Это была совсем иная, злобная и остервенелая сила, никакого сравнения с суровыми, но по-своему смирными солдатами восемнадцатого года в серых мундирах. Оставалась единственная возможность — уйти от этой изуверской силы. Но уходить должны были все, кто способен передвигаться. Больше нас не ждали в десяти верстах на кордоне свои ребята, у кого можно было бы в крайнем случае найти защиту и помощь. Тех ребят или вообще уже не было на свете, либо находились они очень уж далеко: кто ушел по мобилизации, кто с истребительным батальоном. К тому времени мы многое повидали и научились бояться.
Мы действительно научились бояться. Умение это обошлось нам дорого, подобных уроков не пожелала бы и врагу своему. Простодушие в жизни карается беспощадно и больно, зачастую пожизненным страданием. Как было в случае с Яаном. Сейчас с высоты своих лет я могу утверждать, что все мы были недопустимо наивными в то время, когда происходили эти тяжкие события. Правда, в восемнадцатом я, по всей вероятности, ногтями вцепилась бы в лицо тому наглецу, который посмел бы обвинить моего большого, умного и многоопытного Яана в наивности. Но это не меняет дела.
Вскоре после того, как с Яаном произошла та история, разнесся слух, будто в штаб немецкого полка, в здание фабричного управления на Кренгольмском проспекте, явился какой-то очень крупный агент, великосветского происхождения дама, княгиня или что-то в этом роде, и доставил сверхважные сведения о красных. Говорили, что она провела красных своим монашеским одеянием, прошла сторожевой пост, не назвавшись и не открыв лица, А простофили красные, мол, даже и не догадались, что это позволили немцам схватить нескольких красных курьеров и разведчиков.
Может, я сочла бы эти слухи преувеличением и выдумкой, мало ли их ходило в те дни, каждый, кто рассказывал, прибавлял что-то от себя, однако Юхан Сультс, который был на мызе Йоала за конюха и ходил в эти самые дни в немецкий штаб -- обязан был являться туда каждое утро ровно в восемь за распоряжением по лошадиному разводу, немцы не прощали неточности,— так вот, Юхан действительно раза два видел своими глазами, как из комнаты в комнату водили какую-то женщин в черной монашеской рясе. Явилось ли это простым совпадением?
Юхан рассказывал об этом знакомым с глубокой тревогой. Понятно, что у него душа была не на месте из-за своего Рууди — кто знает, что может с парнем случиться. К тому времени весь Кренгольм и половина Нарвы знали уже о перестрелке выше пристани на Кулге, возле Большого острова. Немецкая комендатура перестала вдруг выдавать пропуска на посещение проживавших за рекой родственников. Мы не ведали что там с кем случилось, надеялись только, что авось не с нашими ребятами. В Нарву дошли также вести об убийстве в Москве немецкого посла, и мы уже не знали, что и думать.
Лишь со временем стали приходить отрывочные вести, а затем и люди опять начали просачиваться через пограничную линию, но полная картина о происшедшем открылась только в ноябре, когда немцы ушли из Нарвы и наши вступили в город.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41


А-П

П-Я