Сантехника для ванной от интернет магазина Wodolei 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кровь... Кровь? Подсознание, тот его пласт, который пребывал настороже и делал удары Лааса не смертельными для жены, останавливает его. И не подсознание ли принуждало его все-таки как можно лучше бросить лыжу Антону.
Однако Лаас сейчас далек от раздумий, кровавый привкус во рту сменяется настоящей кровью, он начинает понимать, что он наделал.
— Наадж! Наадж!
Но Наадж не отвечает, лежит бездыханно, и Лааса охватывает страх.
— Наадж! Наадж!— в отчаянии повторяет он, опускается на колени перед кроватью и трясет жену за плечи.— Наадж, боже, боже. Я убил тебя, Наадж, Наадж!— Поворачивает жену на спину. Губы влажные и горячие, сердце бьется.
Он бежит на кухню, на стене лампа, которую они еще не зажигали, зажигает ее и несет в комнату. Из носа жены течет кровь, постель разбросана, на полу разорванная рубашка.
— Наадж, ты слышишь меня... ты узнаешь меня!
Наадж тяжело поднимает руку и опускает ее на шею мужа. Он снова бежит на кухню, приносит оттуда полотенце и воду и начинает обмывать лицо Наадж. Кровь останавливается. Лаас поправляет измазанную кровью подушку, поправляет простыни и накрывает жену.
— Наадж, Наадж, что я наделал,— шепчет Лаас, прижимаясь головой к груди Наадж.
— Ты страшный,— тихо говорит она, держа возле носа мокрое полотенце.
Лаас поднимает голову и видит на свету ее глаза. Они яснее и спокойнее, чем были днем, однако он не осмеливается заглянуть в них, отворачивается и, сам готовый расплакаться, говорит:
— Мне очень стыдно. Я не прощу себе этого. Я не знаю, что на меня нашло, я напоминал себе зверя.
— Ты как Индрек, если бы у тебя был в руках пистолет. Только я гораздо хуже Карин,— шепчет Наадж.
— И я куда хуже Индрека. Он уже взрослым парнишкой швырнул камнем в мать. А мои мысли с самого детства были порочными.
— Но ты ведь ничего не...
— Откуда тебе знать. Я просто не...
И снова провал в памяти. Хотел было рассказать о Юуле, о себе, но вдруг даже имя ее выветрилось из памяти.
— Я не зверь,— только и выдохнул он.— Я страшнее зверя, самцы не бьют самок, самцы бьются между собой.
— Лучше ударить, чем не ударить,— говорит Наадж.— Теперь я вижу, что ты хоть немножко любишь меня — раз ударил. Меня еще никто не бил, так не бил, злобно и откровенно. Если бы моя мать била меня так, может, из меня и вышел бы человек получше. Но они не осмеливались, боялись выглядеть плохими, а куда уж было хуже. Но сегодня ты бил меня не за то, что думал, бил за то, что я тебе... Так-то оно и лучше, теперь мне чуточку легче рассказывать. Я действительно не была с Альбертом с тех пор, как познакомилась с тобой, и это не ложь, я могу посмотреть тебе в глаза... Но осенью, когда ты сомневался и когда Мийя собиралась прийти жить к тебе, а я была в отчаянии... но когда ты потом все же остался со мной и я словно бы взяла таким образом верх над Мийей... тогда я подумала, что я и впрямь какая-то особенная и все должны любить меня. Прослышала, что Харри приехал домой, пошла на гулянье и танцевала с ним. А он решил проводить меня, говорил, что от меня исходит удивительный запах, будто зимняя речная вода... он сказал это всерьез, и больше он ничего не говорил... Тогда я сказала, что мечтала о нем — и это тоже было правдой, ты же, Лаас, никогда ничего такого мне не говорил, он поцеловал меня, сказал, что любит, и я сказала, что я его тоже... любила, но я не сказала, что и сейчас люблю, и это было правдой, потому что я любила тебя и дожидалась, когда ты придешь. И когда ты явился на рождество, я была счастлива, ты ведь сам это видел, и вообще я уже не думала о других. На гулянье мне хотелось танцевать только с тобой, и, когда Харри пригласил меня на танец, я смотрела лишь на тебя. Но ты был холоден, по-твоему, все это было противно, да и вообще все у нас было тебе противно, но мне хотелось, чтобы ты любил меня такой, какая я есть, а ты говорил лишь о зависти. По мнению других, я была красивой, по- твоему же, во мне ничего такого не было — восторгаться во мне было нечем. Отец хотел, чтобы ты пошел со мной в волостной дом, но ты не особо желал и, хоть обещал взять меня в жены, все-таки уехал. На крещение я пошла к своим родителям, но душа болела, что я некрасиво обошлась с Харри. По дороге повстречала знакомого деревенского парня, попросила его сходить к Харри и вызвать на улицу. Харри пришел, и я попросила прощения. Погода в тот день была холодной, и Харри целовал меня. Зимой мы встречались еще несколько раз, и я говорила ему, что ты отказался от меня. Но когда ты заболел и решил, что убил мужа Мийи, и позже, когда мы были уже помолвлены, я стала думать, что люблю Харри, потому что для тебя я была всего лишь убежищем, куда ты прибегал отдохнуть от Мийи. Иногда вечером Харри бросал в окно снежком, и мы гуляли с ним. Но мать догадалась, стала следить за нами, плакала и говорила, что я должна поехать к тебе,— после свадьбы брата я и поехала. Но с Харри у меня не было, как с тобой... ты не веришь мне... Какая польза от моих слов... Боже, боже... Какой у тебя вид, Лаас... Я убила тебя своей ложью, и теперь ты мне уже не веришь...
Лаас сел перед кроватью, уткнувшись головой в острый край белой доски; он действительно был подавлен всем, что сейчас произошло, что он услышал от Наадж, и прежде всего тем, что он не смог рассказать о своей жизни.
— Лаас, Лаас, что с тобой? Господи...— И тут к ней вдруг приходит спасительная мысль, и она восклицает: — Сейчас я зажгу спичку, которую ты послал!— Она приподнимается, нащупывает в ридикюле спичку — коробка
истерта, чиркнуть не так легко, наконец спичка с шипением загорается и обжигает его пальцы.
— Тебе больно?— спрашивает Наадж, когда в его пальцах остается лишь черный уголечек.
— Нет,— отвечает он.
— Лаас, давай помолчим, и не бей больше меня. Я не стою того, чтобы ты до смерти пришиб меня, хотя во многом я и не виновата — все это из-за того, что ты по-настоящему и не хотел быть со мной. Я и до тебя лгала, ты же с самого своего детства оставался чистым и правдивым.
Услышав последнее, Лаас пугается. Теперь, теперь самое время — проносится в его голове — рассказать о себе и Юуле! Только Наадж не замечает его замешательства и продолжает говорить:
— Я искалечила твою жизнь, а если ты еще и прибьешь меня, то тебя осудят, и я лягу грузом на твою душу. Лаас, поднимись, тебе плохо так, позволь мне еще эту ночь побыть с тобой. Я не прошу, чтобы ты меня любил, только бы подержать твою руку.
Лаас поднимается, и Наадж уносит таз с водой и полотенце. Затем принимается поправлять постель, меняет окровавленную простыню. Лаас намеревается потушить свет.
— Не надо, пусть горит,— просит Наадж, и оставшуюся часть ночи они лежат рядом в каком-то полусне.
Наутро Наадж досказывает остальное.
В средней школе было ужасно трудно. Денег было мало. Квартира — та же самая каморка, в которой Лаас побывал, когда они впервые повстречались в городе. К бедности добавилась еще болезнь. Родителям надо было расплачиваться за дом, все молоко они отвозили на маслозавод, еда была очень скудной. Получила воспаление легких, и в предпоследнем, четвертом классе каждый день температура колебалась между тридцатью семью и восемью. Лечил ее доктор Вихм, уже в годах, дружески расположенный врач, он и позаботился, чтобы ее послали в санаторий. Шестьдесят крон, может и больше, точно не помнит, они еще должны доктору Вихму. Вихм прислал ей в санаторий письмо, справлялся о здоровье — она ответила ему. Завязалась переписка. Она, Наадж, любила своего отца, но не уважала, а доктора Вихма уважала. Наверное, и в письмах это чувствовалось. Вихм, правда, истолковал все иначе, и, когда она осенью возвращалась из санатория, Вихм устроил так, что перед отъездом они встретились на вокзале.
Когда началась учеба в школе, они порой прогуливались, а однажды, в отсутствие дома жены, Вихм привел Наадж к себе в квартиру. Нет, между ними ничего не было, всего лишь невинный поцелуй. Но после Вихм обезумел, собирался развестись с женой. Весной, когда Наадж уже окончила гимназию, Вихм написал, что желает посидеть с ней возле костра, и пригласил ее в путешествие по Эстонии, однако она не поехала.
Наадж говорит медленно, обрывками, без конца умоляя, чтобы Лаас поверил ей, но он с большим трудом понимает, о чем она говорит. На лице его презрительная гримаса. Наадж нащупывает его ногу, но он резко отталкивает ее.
Наадж умолкает, затем выбирается, покачиваясь, из постели. Выходит за дверь, Лаасу кажется, что он слышит звук поворачиваемого ключа, и в следующий миг Наадж метнулась уже мимо окна и в беспамятстве бросилась бежать по крутому берегу вниз. Лаас дергает дверь, она заперта, он бросается назад в комнату, с ходу открывает окно, выпрыгивает и мчится вслед за женой. Видит, как она поскальзывается на мокрых камнях и удаляется все дальше и дальше. И Лаас спотыкается, бежит к причалу. Наадж уже в море, над водой подол рубашки и разметавшиеся волосы. Он прыгает с причала в море и ловит Наадж.
— Пусти! Пусти!
Он хватает жену за руки и тащит к берегу.
Мокрая одежда прилипла к телу, волосы спутаны водой и ветром.
— Отпусти, такого права у тебя нет... я могу умереть, если я этого хочу,— всхлипывает Наадж и рвется назад в море, будто охваченное страхом животное.
— У меня есть право не дать тебе сделать глупость, которую уже не исправишь.
— Пускай, зато ты получишь свободу и сможешь взять себе другую жену — и лучше, и порядочней. Я искалечила и твою, и свою жизнь, из меня уже ничего не выйдет.
В голосе Наадж — горечь, в глазах — презрение к себе.
— Из-за меня топиться не надо, я не стою того, чтобы из-за меня топились. Я горбатый, только ты не видишь
моего горба, хотя и чувствуешь его. Ибо мой горб причиняет тебе боль.
«Если она сейчас начнет допытываться, что это за горб, может, тогда я и расскажу про Юулу».
Но она не допытывается, и он продолжает, только не о себе, а о Наадж:
— Если бы ты утонула, то вовсе не из-за меня, а из-за Харри, Ууссаара и всего того, что тебе дорого и о чем ты умолчала. Пуповиной своей ты еще привязана к прежним знакомым, боишься рассказать мне о них все, чтобы не оборвать эту пуповину. Но получается заколдованный круг: физически ты, конечно, моя жена, но мыслями своими ты в прошлом, и, когда я бываю иногда суров и несправедлив, ты не стараешься помириться со мной, а бежишь в мыслях к бывшим своим знакомым...—«Как сам ты бежишь к Хилье»,— приходит ему вдруг на ум.— Но ведь мне нужна не половина жены, и хотя любовь сама по себе и может быть половинчатой, но должна же она стремиться к совершенству. В наших отношениях сейчас критический момент. Ты должна полностью раскрыться, рассказать о себе все, как это сделал я...—«Ведь это ложь»,— проносится в его мозгу, но продолжает: — Или я уйду от тебя, потому что дальше так жить нельзя. Век наш не такой долгий, чтобы тратить его на половинчатую жизнь. Однако смерть — это не выход. Сделай свое — нашим, тогда мы вместе будем нести на себе, на наших плечах груз жизни, чтобы ничто больше не стояло между нами. А иначе как я могу любить тебя?
— Я уже говорила тебе об этом, Лаас, но сейчас я нужна тебе еще меньше прежнего — ты не помогаешь мне нести мою ношу, отталкиваешь меня и говоришь, что я гулящая. Так что лучше мне одной тащить свой воз — и если у меня не хватит сил идти за тобой, то я умру,— говорит Наадж, из глаз ее катятся слезы, с одежды стекает вода.
— Если потащишь одна, далеко не уйдешь. Произойдет та же история, что с возами сена. Если сена много, то последний воз оказывается самым большим и на него бросают вилы и грабли. Лошадь уже не в силах тащить тяжело груженную телегу, она начинает отставать от других. А тут еще на бедную клячу влезают все убогие, все эти донжуаны, инструкторы сценических курсов, нарушители супружеской верности, которые не успели вспрыгнуть на первые, быстро катившиеся телеги. У кого есть, тому добавляют — бывает, что и плохое.
— И все же ты меня не любишь,— Наадж дрожит — насквозь пробирает ветер. Лаас ловит себя на мысли, что их вот такими, промокшими, могут увидеть здесь, хоть место и укромное,— пойдут догадки и разговоры. Он уводит Наадж домой, раздевает и укладывает в постель. Кипятит чай, суетится. Погода нехолодная, но Наадж все-таки может простудиться. И лишь теперь в Лааса вползает страх, что его молодая жена и в самом деле может исчезнуть, что и эти ворота, которые начали было перед ним открываться, могут захлопнуться, и он опять окажется перед злосчастным запретом: «Не говори этого другим!» Наадж не книга, не «Мадам Бовари», которую можно прочесть и положить на полку, Наадж — это живой, трепещущий, ищущий и ошибающийся человек рядом с ним. Наадж в тысячу раз богаче книги. И разве он, Лаас, должен прожить свою жизнь без других, без другой — словно заключенный, прикованный к своему горбу. Если бы Наадж полностью открылась ему, возможно, и он бы, несмотря на запрет Юулы, посмел бы открыться, распахнуться... И возможно, их детские шалости и не казались бы ему бог знает каким смертным грехом, если бы не запрет.
«Не говори!..» Потребуй Наадж от него большей откровенности, можно было бы раскачать двери одиночной камеры Лааса — может, тогда дверь и открылась бы... В детстве Наадж еще меньше, чем он, получала настоящего тепла и нежности, поэтому она впоследствии и бежала за каждой крупицей тепла, какой бы малой эта крупица ни была и от кого бы она ни исходила. В шестнадцать, семнадцать лет она, рано созревшая, претерпевшая немало унижений, по-прежнему продолжала искать тепло. Была красивой и готова была влюбиться в каждого, кто восхищался ее красотой или просто находил красивой.
Лаас пытается познать себя и Наадж, но его объективности хватает ненадолго. Стоит только Наадж обратиться в своей исповеди к человеку, который играл в ее жизни совсем уж второстепенную роль, будущему священнику Борису, спокойствие Лааса сменяется злостью. Но уже ночь, и они до такой степени устали от двухдневного голодания и бессонных терзаний, что одна оказывается не в состоянии говорить, а другой — слушать, и они снова засыпают друг возле друга.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я