https://wodolei.ru/catalog/unitazy/Sanita-Luxe/best/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..»
Лаас гладит письмо и видит перед собой только темные глаза Наадж. Ему неловко за свою робость, которая налицо в первом письме, и теперь он пишет смелее. Желая предложить ее вниманию нечто особое, шлет ей тетрадь с заметками о прочитанных книгах, некоторыми мыслями, а также ранее написанными на первой странице и обращенными к Мийе словами. Он не вырывает эту страничку, лишь перечеркивает красным карандашом и приклеивает ее в двух местах к обложке.
Всяческого тебе добра, Наадж!
В воскресенье в Уулуранна снова праздничный вечер. Лаас танцует с Мийей, но старается не смотреть ей в глаза. И все-таки ждет ее после окончания вечера на дороге. Они идут медленно, он в ожидании вопросов, а она — боясь спрашивать. И чем ближе конец дороги, тем медленнее они идут.
Темно, все же Лаас узнает ель, возле которой они впервые поцеловались. Какой огромной и ясной была тогда луна. Сейчас они смутно видят друг друга, и ему все больше становится жаль того, что было и чего теперь уже нет. Они останавливаются.
— Ты ничего не говоришь?— удивляется он.
— Я?— отзывается она, и в ее голосе слышится острая боль.— Я все сказала, вся выговорилась. Тебе нужна теперь другая.
Наступает тяжелое молчание. Он чувствует дыхание Мийи. В темноте, прямо у его губ, страдающие губы Мийи, но что-то, что сильнее его желаний, удерживает Лааса от
прикосновения к ним. Они взялись за руки, но за этим не следует, как обычно, крепкого пожатия пальцев, и постепенно руки их размыкаются. Теперь они стоят друг против друга. Мийя начинает медленно отходить, и Лаас прислоняется к дереву. Затем в ночной темноте слышатся ее тихие, удаляющиеся по тропинке шаги.
— Мийя! Мийя!— шепчет Лаас. Но тут же его охватывает такое чувство, будто из него уходит жизнь. И вот он уже на коленях и повторяет имя Мийи. Она бежит назад, ласкает его. Он обнимает ее ноги, однако между ними уже что-то стоит, что-то их уже разделяет. Они вновь стоят друг против друга, и ее губы оказываются еще ближе, чем в первый раз, но он словно оцепенел.
— Послушай, я не могу,— шепчет он.— Твой муж скоро вернется домой. Я написал в Раагвере одной девушке...
Ему становится легче. Это Наадж стоит вот тут, между ним и Мийей. Его, Лааса, уже никогда не смогут напрочь отвергнуть.
— Я знала,— шепчет Мийя.— Почувствовала в тот вечер, когда вы уехали и ты оставил мне письмо. Я написала тебе, ждала целую неделю. Сегодня ходила снова, дождь надмочил бумагу, и буквы расплылись.
Лаас слышит ее тихие выстраданные слова и все же не в силах положить руку на плечо Мийе, обнять ее, словно бы ему это нужно сделать, преодолевая тень Наадж.
Мийя уходит, теперь он уже не зовет ее — уходит и он сам.
Чем дальше он оказывается, тем ему легче. Чувствует, что поступил правильно, не поцеловав Мийю. Задумавшись о том болезненном порыве, который только что охватил его, он нашел в нем мало романтического, скорее ему бы надо стыдиться. Он заскулил, будто капризный ребенок, который сам не знает, чего он хочет.
Почта ушла и пришла.
«Вам бы следовало вырвать эту первую страницу. Нет даже смысла скрывать, что я прочла ее. Красные линии? К чему? Одна декорация». В ответ Лаас напевал:
«Послушай (послушайте) — я боюсь, что веду себя слишком смело, вся эта неделя была у меня удивительно
хорошей, я очень много думал о Раагвере. Я не очень представляю, как выглядят в темноте Ваши (Твои) глаза. Завтра суббота, я должен быть в городе. Вечером пойду в театр и буду Вас там ждать».
Он едет, ждет, но Наадж не приходит. Для него это огромное разочарование, которое заглушается лишь полученным вскоре письмом:
«Я заклеила этот листок. Безмерно жаль, что не смогла поговорить с Тобой (с «Вами»—и впрямь неуместно), увидеть Тебя. Мама только сегодня принесла с почты письмо, которое я должна была получить в субботу. С горя осушила кружку пива, чтобы не разреветься, что сегодня уже понедельник. У нас тут есть болотистая опушка, а за ней настоящая трясина. Разумеется, я не собиралась топиться, хотя бродила по каким-то жутким местам, пока не споткнулась наконец в расстроенных чувствах о большой камень. Мне стало жаль себя. Летний полыхающий закат как-то ошеломляет, если его приходится наблюдать в одиночестве.
Мне опять страшно писать дальше. Если Ты боишься быть слишком смелым, то и я должна бояться этого. Даже письмо боюсь отослать, вдруг Тебе надоест его читать. Нет, я не то подумала, письмо-то короткое, надоесть не успеет.
В субботу в зале «Культуры» опять какой-то вечер. Я буду Тебя там ждать. Если приедешь раньше, то сможешь найти меня на Кальмисту, 21.
Я слишком много мечтаю, от этого у меня жар и я словно в бреду. Лучше я кончу письмо и отнесу на почту.
На дворе ужасная буря. Хочу, чтобы она подхватила меня, как клок бумажки, и унесла под небеса.
Пусть у Тебя все будет хорошо, как лишь только возможно.
Наадж».
Осенний день уже гаснет, когда Лаас прибывает в город, но до начала праздничного вечера все же остается время. Он, как и раньше, останавливается у пригородного дорожного мастера, переодевается, получает ключ у супруги своего коллеги — ему стелют постель в мансардной комнате,— и он отправляется искать Наадж.
Переулок, квартира, где живут гимназистки, крупная, дюжая старуха.
Да, здесь.
— Наадж, к тебе гость! — кричит она.
И через некоторое время в дверях появляется Наадж, длинные темные волосы обрамляют продолговатое красивое лицо, одета в простенькое темно-синее платье. И снова странный, резкий контраст с остатками еды на грязном столе в углу комнаты. Картина большого мастера в неопрятной раме.
Идут по улице. Оказавшись рядом, они вдруг не находят того контакта, который возник между ними в последних письмах. Избегают называть друг друга на «ты». Лишь когда они очутились в зале среди посторонних, совершенно незнакомых Лаасу людей, девушка, казалось, стала ему ближе. Наадж оглядывают, с ней здороваются. И на Лаасе задерживаются чьи-то взгляды. Что за человек, который стоит рядом с такой красивой девушкой?
Драматическая группа «Культуры» ставит отрывки из пьес, затем соло на скрипке и мелодекламация. Судя по туалетам дам, присутствуют сливки этого маленького городка. Наадж говорит, что это благотворительный вечер в поддержку общества защиты животных.
В перерыве между танцами они сидят рядом.
Лаас танцует с Наадж. Она говорит, что не очень хорошо умеет танцевать новые танцы. И все же танцует их — с совсем еще молоденькими парнишками и с каким-то приземистым средних лет господином.
Лаас не решается приглашать чужих, и довольно долгое время стул возле него пустует. Может, и ревновать бы начал, если бы Наадж не улыбалась ему. Потом они опять сидят рядом.
Лаас тает от каждого прикосновения девушки и мечтает о том, чтобы остаться с ней наедине.
Они бродят по пустынным, слабо освещенным улочкам города. И чем больше они ходят, тем крепче держатся за руки. Лаас говорит, как он ждал этой встречи, как ему снилось Раагвере. Они заходят в парк, и под большими, голыми, слегка шумящими деревьями он целует Наадж.
Они медленно, в ногу, поднимаются по ступенькам лестницы. Входят в мансардную комнату, куда заглядывает свет слабого уличного фонаря.
Всего один стул. Сняв пальто, садятся, не зажигая огня, на узкую кровать. Он берет ее, и она отвечает со страстью, которая Лаасу до сих пор была незнакома.
Они устали, но Лаас ощущал потребность высказаться, рассказать о себе. После Мийи это уже легче сделать. Только история с Юулой забывается, но когда она потом и вспоминается, он к ней уже не возвращается.
И Наадж рассказывает о своей жизни. И у нее она была печальной и безрадостной. Родилась в неспокойные годы первой мировой войны. Отец — мелкий банковский служащий в Валга, позднее в Таллине. Первые ее воспоминания как раз и связаны с этим дымным, ветреным портовым городом, веселые и грустные вперемежку. Маленькой девчонкой любила ходить с отцом на улицу. Запомнился один из таких выходов — светлый, радостный день. Еще пара светлых воспоминаний из жизни в деревне, на дедушкином хуторе, где жили летом. Но потом — одни унижения. Отец неделями не появлялся дома, приходила полиция и обыскивала все закоулки — отца сочли противником власти. И посадили в тюрьму. Несколько лет не видела его, только мать ездила повидаться и рассказывала об отце. Жалкие подвальные лачуги и грязные дворы, у матери — маленькая продуктовая лавка. Брат был старше и немного помогал матери, о ней же — длинноногой, растрепанной девчонке с широко раскрытыми глазами — никто не заботился, никому не было до нее дела.
...Детский рождественский вечер. Мама сшила из старого платья что-то очень красивое. Елка была вверху, на втором этаже, и они поднимались по лестнице. В праздничном зале она вдруг почувствовала — что-то порвалось. Штрипка. И чулок начал сползать, вот уже сполз по самое колено. Она говорит об этом матери, и, когда они затем уходят, ее не покидает ощущение, будто все взоры обращены только на нее. Вдобавок еще и мама ругается, почему она такая неосторожная и почему на ней все горит.
В школе ей достается от учителей — почему она такая неряха. Наверное, и была такой, потому что, словно нарочно, у нее опрокидывалась чернильница. Зато чтение и письмо идут будто сами собой, в этом она лучшая в классе.
Летом у дедушки на хуторе! Хуже всего к ней относится четырнадцатилетний дядя, брат матери, дразнит, смеется и таскает за волосы. Но и с другими детьми она не очень дружна, возможно по собственной вине. Для своих лет она была рослой, но не сложившееся, упрямой и капризной девочкой.
Вышел из тюрьмы отец, мама продала лавку, и они купили в Раагвере небольшой участок земли, на которой стояло единственное строение — разрушенная мызная конюшня. Опять жили в какой-то конуре,— может, Лаас обратил внимание на выходившее на дорогу окошечко? —
покуда отец не возвел эти каменные своды и не построил на них мансардную комнату.
О школе у нее уже получше воспоминания, особенно об одной учительнице. Старой деве, полной и добросердечной. Она не сердилась за грязные тетради, хвалила и одобряла, если Наадж что-то удавалось. Теперь и тетради меньше пачкались. В последнем классе начальной школы она читала много — все, что попадало под руку. Заданное на дом запоминалось с одного прочтения — и была она умнее одной очень красивой девочки.
Следующий год после окончания школы был самым ужасным. Зимой дома было настолько плохо, что если бы не пошла учиться дальше, то просто сошла бы с ума. И это чудо, что она попала в гимназию. Не было денег, не было одежды, родители в долгах. Два года были очень трудными, часто по утрам нечего было есть, и туфли прохудились. Голова почти всегда болела. Стала кашлять, и школьный врач обнаружил, что у нее слабые легкие. Но школьные табели всегда были хорошие, и ей стали оказывать помощь — после четвертого класса гимназии на лето послали в санаторий. Высокий сухой лес, крупная черника. Была у нее там подружка — и теперь еще частенько переписываются. Это было ее лучшее лето.
Последний школьный год. Борьба в классе за первое место. Ее считали красивой, а ей не хватало нежности и тепла. И тут случилось... Они жили в соседних комнатах. Помогала Альберту писать сочинения и рефераты, он устроил ей очень красивый стол на рождение, она поцеловала Альберта, и вот тогда...
Голос Наадж стал умоляюще тихим. Лаас был тронут этой искренней детской доверчивостью. Они целуются. Громыхает в ночи телега. Отыскав ключ, они крадутся по лестнице вниз. Лаас выкатывает из сарая велосипед, перекидывает его через калитку, и после прощания каждый из них спешит в свою сторону: Лаас к утру должен быть
в Уулуранна, а Наадж ждет хозяйка.
«Моя верхняя губа вздулась и горит, как у плаксивого ребенка. Боюсь, что так и останется. Ты хочешь, чтоб вместо «Тебя» я писала — «тебя». С большой или маленькой — все равно ты чудесный, единственный.
Думаю иногда о комнатке, где еще слышится твой полу угасший шепот и куда заглядывает приглушенный отсвет уличного фонаря. Но сейчас там дрыхнет какой-то мужик и, наверное, читает газету.
Дорогой, приезжай, будь возле меня! Целую твою суровую щеку. Твоя Наадж, эта глупая девчонка, совсем помешалась».
Лаас смотрит на фотографию размера почтовой открытки и читает на обороте:
Потом приходит другое письмо:
«Уже светлое утро. Сердце у меня разболелось, сразу по многому, и сон пропал. Подумала, что тебе вовсе и не понравилось четверостишие на обороте фотографии, тем более оно, словно кокетства ради, на английском языке. Это чудесный стишок. А в переводе выглядит неуклюже:
О, если б феей я была, что б делала тогда? Сидела б на твоей подушке я И пела для тебя.
К сожалению, вот таким это четверостишие вылилось на бумагу, лучше я не смогла. Постарайся смириться с этим.
Мы с мамой сейчас совсем одни. Отец и брат в Карья- мызе. Чудесно, спокойно. По утрам я совершенно одна. Если б только не было этой грызущей тоски по тебе. Она иногда охватывает светлой болью. Возле меня лишь твоя невидимая близость, а возле тебя явно друга. Я ревную. Я ничего не могу поделать с собой.
Лаас, дорогой, я тихо говорю с тобой, шепчу тысячу нежностей. Днем и ночью. Ты слышишь их?»
Когда Лаас читает письма Наадж, он всякий раз словно бы хмелеет и чувствует, будто растет. Наадж называет его по имени, зовет и пишет «Лаас», для Мийи он всегда был только «ты» или «мальчик», хотя это и произносилось ласково. В глубине души он всегда чуточку стыдился своего деревенского мужицкого имени. Теперь в письмах Наадж его имя получает как бы совершенно другое значение, да и сама Наадж сказала, что «Лаас» звучит ясно и звонко.
Но эти письма сообщают ему как бы смелость вновь мечтать о Мийе.
Он пишет Наадж о своих сомнениях, честно, но с некоторой робостью:
«Мысли мои весьма обрывочны. Очень хотелось бы находиться рядом с тобой — мне страшно за себя. А почему—и сам толком не пойму. Ты, Наадж, все-таки не знаешь всего обо мне, а тебе, наверное, кажется, что знаешь многое.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31


А-П

П-Я