https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/Melana/ 

 

Не Коля Саулов тут нужен был, а Роден -
чтобы запечатлеть в мраморе отчаянье Ярослава. Эта трагическая
фигура до сих пор стоит у меня перед глазами.
Мы утешали его: режим помягчел, на выходные зеков отпускают за
зону - выпьем у нас, на Угольной 14...
Приехала Дуся - синеглазая, веселая, ласковая. Ей разрешили личное
свидание с мужем, и они провели вместе три дня. Потом она уехала.
Ярослав был счастлив. Весело рассказывал:
- Дуся сильно полевела. В перерыве между половыми актами вдруг
сказала: Яра, а у Молотова очень злое лицо...
Теперь он часто бывал у нас в домике. Уважительно и нежно
разговаривал с Минной Соломоновной, читал новые куски из "Строгой
любви".
Правда, первый визит чуть было не закончился крупными
неприятностями. Мы - как обещали - подготовили угощение и выпивку,
две бутылки красного вина. Смеляков огорчился, сказал, что
красного он не пьет. Сбегали за белым, то есть, за водкой. Слушали
стихи, выпивали. Когда водка кончилась, в ход пошло и красное:
оказалось, в исключительных случаях пьет. Всех троих разморило и
мы задремали.
Проснулись, поглядели на часы - и с ужасом увидели, что уже
без четверти восемь. А ровно в восемь Ярослав должен был явиться
на вахту, иначе он считался бы в побеге. И мы, поддерживая его,
пьяненького, с обеих сторон, помчались к третьему ОЛПу. Поспели
буквально в последнюю минуту.
Эльдар Рязанов где-то писал, что наш рассказ об этом происшествии
подсказал им с Брагинским трагикомическую сцену в "Вокзале для
двоих".
А история Смелякова и Дуси кончилась невесело.
Его освободили в том же году. На поселении не оставили, разрешили
ехать в Москву. Чтоб он явился к Дусе не в лагерном бушлате (хоть
и без "печати, поставленной чекистом на спине"), а в мало-мальски
приличном виде мы подарили ему мое кожаное пальтецо. Оно,
собственно, было не мое, а отцовское и по размеру подходило
Ярославу больше чем мне. Старенькое - но его взялся подновить
предприимчивый старик по фамилии Бруссер. Выйдя из зоны, он
наладил на Инте производство фруктовой воды - которую сразу
окрестили "бруссер-вассер". И еще он прирабатывал окраской кожаных
вещей.
Рыжая краска с перекрашенного пальто осыпалась, как осенняя листва
- но все-таки оно было лучше, чем бушлат. (Много лет спустя
Ярослав Васильевич признался нам, что до Москвы пальто не доехало:
еще в поезде он сменял его на литр водки.)
Прямо с вокзала Ярослав отправился домой. Там он застал незнакомого
пожилого господина и притихшую, смущенную Дусю.
- Ярослав Васильевич, - сказал незнакомец. - Поговорим, как
мужчина с мужчиной.
Смеляков говорить не захотел, взял свой чемоданчик и ушел - навсегда.
Он еще в лагере тревожился; догадывался что дома что-то не так.
То от Дуси приходили нежные письма, то она надолго замолкала.
Потом вдруг приходила очень хорошая посылка - и снова молчание. Мы
успокаивали его, объясняя эти перебои обычной российской
безалаберностью.
Дусин приезд вроде бы подтвердил нашу правоту - а между тем,
основания для тревоги были. У Дуси давно уже возникли отношения с
Бондаревским - человеком состоятельным и широким. Он был известным
всей игрющей публике наездником. (А не жокеем, как его назвал
Евтушенко), Евгений Александрович написал по поводу этой Дусиной
"измены" сердитые стихи - такие же несправедливые, как
стихотворение самого Смелякова о Натали Гончаровой. Дусю можно
понять.
У нее была дочь-старшекласница, почти невеста. Как прожит
вдвоем на жалкую зарплату экскурсовода ВДНХ?.. А у Ярослава
двадцать пять лет срока... Конечно, когда ситуация в стране
изменилась - тут нужно было повести себя умнее, как-то
объясниться, хотя бы намекнуть. На это не хватило духу.
Наверняка Дуся любила Ярослава, ей очень хотелось, чтоб он вернулся. Мы
с Юликом - уже в Москве - попробовали было навести мосты. Куда
там! Смеляков и слушать не стал; лицо у него сделалось несчастное
и злое.
Прошло время, и Ярослав Васильевич женился на Татьяне Стрешневой,
поэтессе и переводчице.
Она была в доме творчества "Переделкино" в тот день, когда туда
приехал объясниться со Смеляковым приятель, заложивший его. Просил
забыть старое, не сердиться. Намекнул: если будешь с нами - все
издательства для тебя открыты! Ярослав не стал выяснять, что
значит это "с нами", а дал стукачу по морде. Тот от неожиданности
упал и пополз к своей машине на четвереньках, а Смеляков подгонял
его пинками. Это видела Татьяна Валерьевна, случайно вышедшая в
коридор. Сцена произвела на нее такое впечатление, что вскоре
после этого она оставила своего вполне благополучного мужа и
сына Лешу ушла к Смелякову. Так она сама рассказывала.
После смерти Ярослава Васильевича мы отдали Тане его письма к нам и
тетрадку с черновыми набросками "Строгой любви". Иногда я жалею об
этом - но если подумать: умер Смеляков, умерла Татьяна, нет уже
Юликаю Скоро и меня не будет - а кому, кроме нас, дорога эта
потрепанная тетрадка?

ПРИМЕЧАНИЯ к гл.XXI
х) Мы смеемся: "что немцу смерть, то русскому здорово". Они
могли бы переиначить: "что немцу здорово, то русскому смерть".
Хотя и в старой пословице что-то есть. Нам рассказывали: в
немецком лагере для военнопленных двое наших решили встретить
Новый Год по всем правилам. Поднакопили пайкового эрзац-меда,
раздобыли где-то дрожжей и в большой канистре замастырили брагу.
Пригласили двух английских летчиков - те были хорошие ребята,
делились посылками. Им-то через Красный Крест регулярно слали, их
правительство было не такое гордое, как наше, и подписало
Женевскую конвенцию... Еще позвали двух югославов, с которыми
дружили.
А канистра окаалась не то проржавевшая, не то из под какой-то
гадости - словом, все шестеро отравились. Англичание умерли в ту
же новогоднюю ночь, югославы - все-таки братья славяне -
продержались неделю, но тоже отдали богу душу, а оба наших выжили.
В рассказе фигурировали англичане, а не немцы. Но если
вспомнить, что когда-то на Руси всех европейцев звали немцами и
если допустить, что рассказчик не приврал, значит и вправду: что
немцу смерть, то русскому здорово. Без шуток, в советских лагерях
русские оказывались выносливее всех. Закалка.
хх) Весельчак Борька Печенев вскоре после пожара погиб -
несчастный случай в шахте. Вообще-то процент производственного
травматизма на шахтах Инты был не слишком высок. В хирургическое
отделение городской больницы попадали по большей части не жертвы
подземных аварий, а мотоциклисты. Типовой сюжет: пьяный
мотоциклист на полном ходу врезается в деревянные перила моста и
летит на лед речки Угольной. Пока он лечит в больнице ушибы и
переломы, жена продает мотоцикл - если от него что-то осталось.
Чаще всего лихачи этим и отделывались. Но один из них, молодой
эстонец, только что женившийся, размозжил мошонку; его пришлось
кастрировать.
ххх) Варлам Шаламов считал, что лагерный опыт не может быть
позитивным. Но послеколымский взлет Шаламова-писателя позволяет,
по-моему, усомниться в справедливости этого утверждения.


XXI. БРАЧНАЯ ПОРА
Ярослав Васильевич писал нам из зоны: "Реформы сыпятся как из рога.
Но главного пока нет, хотя все движется, как будто, в том самом
вожделенном направлении". Да, до главного - даже до отмены веного
поселения - было далеко. Минлаг упирался, цепляясь за остатки
своего "особого режима": шахтерскому начальству не велено было
брать на работу вечных поселенцев, - хотелось отделить вчерашних
зеков от сегодняшних. Но уголь-то добывать надо было! Поупирались
и отменили дурацкий запрет. Так что многие из наших, выйдя из
лагеря, через день - другой возвращались на свое рабочее место.
Не коснулось это послабление одного только Лена Уинкота.
В первый день свободы он пришел к нам на Угольную 14 и
попросился на ночлег. Перенаселенность нашей хибары его не
смутила: моряк может выспаться на галстуке, объяснил Лен. Лишнего
галстука у нас не нашлось и Уинкот переночевал на половичке, рядом
с Робином. Назавтра он пошел устраиваться на работу - но не тут то
было. Вроде бы, и должность, на которую он претендовал, была не
особенно завидная: последний год Лен работал подземным
ассенизатором, вывозил из шахты какашки. Оказалось - нельзя.
Других пускали в шахту, а англичанину отказали.
Он отправился качать права к оперуполномоченному.
- Это расовая дискриминация! - шумел Уинкот. Опер тоже повысил
голос:
- В Советском Союзе нет расовой дискриминации.
Лен усмехнулся:
- Молодой человек, вы еще сосали титю своей мамы, когда
английский королевский суд судил меня за то, что я говорил: в
Советском Союзе нет расовой дискриминации!
Не найдя правды в Инте, Лен попробовал поискать ее в другом
месте. Обидно было: эсэсовца Эрика Плезанса отправили в Англию, а
Уинкота, пострадавшего за симпатию к Стране Советов, держат на
Крайнем Севере этой самой страны. И он написал письмо Хрущеву - а
перед тем как отправить, прочитал нам:"Уважаемый Никита Сергеевич,
когда вы будете ехать в Англию, Вас поведут в парламент. Там на
стене висит интересный документ: призвание к военным морякам
Королевского Флота, чтобы делать забастовку. Может быть, Вам
интересно тоже, что автор этого призвания сейчас в Инте и ждет,
что Вы, Никита Сергеевич, его освободите".
Текст мы одобрили и даже не стали править -только посоветовали
вместо "призвание" написать "воззвание".
Самое смешное, что письмо сработало: Уинкот вернулся в Москву
раньше нас. Восстановился в Союзе Писателей, получил квартиру и
опять женился на русской женщине - библиотекарше Елене. Он заказал
визитную карточку: "Лен и Лена Уинкот". А мы их звали - заглаза -
Уинкот и Уинкошка. Мы любили слушать его разговоры с сынишкой
Лены:
- Вова, иди в мэгэзин и купи полкело скомбра.
- Чего?
- Я русским языком сказал: купи полкело скомбра.
- Полкило чего, Леонард Джонович?
- Скомбра! Скомбра! Это рыбы такой, глупый мальчик.
- Может, скумбрия?
- Да. Скомбра.
Я подозреваю, что Лен нарочно не избавлялся от акцента и даже
аггравировал его: знал, что к иностранцам у нас относятся лучше,
чем к своим. (Эту странную смесь подозрительности и угодливости
отмечали многие из писавших про Россию -даже про допетровскую.)
В Москве Лен Уинкот написал хорошую книгу о своей английской
молодости, ездил вместе с Леной на презентацию и в Лондоне охотно
давал интервью:
- Мой корабль - коммунизм. Были бури, была сильная качка, но я
всегда твердо стоял на палубе.
Тут он слегка привирал. До возвращения в Москву о коммунизме Лен
отзывался не лучше остальных интинцев, чем очень сердил Минну
Соломоновну.
Вот кто действительно твердо стоял на палубе давшего крен
корабля, так это Саламандровна - социалистка-бундовка с
дореволюционным стажем.
Нашу с Юликом посадку она воспринимала философски:
- Деточки, вам выпало быть навозом на полях истории.
- Не хочу я быть навозом! - кричал я. - Даже на полях истории!
- Что поделать, Валерик. Ты не хочешь, но так получилось.
Уинкоту фрау Минна не могла простить измену идеалам. Она без интереса
слушала его, как нам казалось, вполне здравые рассуждения. А был
он разговорчив, даже болтлив и совсем не похож на сдержанных
английских джентльменов из книг нашего детства.
- В Англии никогда не будет революции, - втолковывал он
Саламандровне. - Никогда!
И объяснял, почему: вот на митинге в Гайд-Парке произносит
пламенную речь анархист - ругает буржуазию, обличает
империалистов, поносит монархию. Его слушают человек тридцать. В
сторонке стоит полисмен, тоже слушает, но не вмешивается. И только
когда оратор в конце своей речи воскликнет:
- А теперь, братья и сестры, возьмем бомбу и бросим ее в
Бекингемский дворец! - полисмен поднимет руку и скажет:
- Леди и джентльмены! Тех, кто возьмет бомбу и пойдет к
Бекингемскому дворцу, прошу сделать шаг вправо. А кто не пойдет -
шаг влево.
Все тридцать человек делают шаг влево и тихо расходятся.
Но Минна Соломоновна таким шуткам не смеялась, она свято верила
в неизбежность мировой революции. Мы с ней не спорили; за нас
спорил - сменяя Уинкота - отец Сашки Переплетчикова, приехавший
навестить непутевого сына. Его аргументы были не идейного, а чисто
экономического свойства:
- Нет, вы мне скажите: сколько булок я мог купить при царе на
три копейки?
- Причем тут булки! - сердилась Саламандровна. - Еврей-
монархист... При царе вы бы и нос не высунули за черту оседлости!
- Причем тут мой нос? Тем более, что я был ремесленник и мог
жить, где угодно...
Они препирались часами, пока старый Переплетчиков не уехал домой,
в Киев. Он был симпатичный дядька, веселый. Рассказывал, как он
ехал на гражданскую войну вместе с "батальоном одесских алеш" -
был такой. Туда знаменитый Мишка Япончик, прототип Бени Крика,
собрал все одесское жулье: они же были "социально близкие". По
словам Сашкиного отца, батальон разбежался, не доехав до фронта.
Но перед этим один из "алеш" успел обворовать старого
Переплетчикова (который тогда был довольно молодым
Переплетчиковым). Рассказчик отдал должное артистизму, с каким это
было сделано. А получилось так: они ехали в теплушке - жулики
играли в карты, ссорились, мирились, визгливо матерясь. А Евсей
Абрамович тихо сидел в уголочке и время от времени трогал карман
гимнастерки, заколотый для верности английской булавкой: там были
все его деньги.
Один из игроков бросил карты, огляделся и к ужасу Переплетчикова,
направился к нему.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58


А-П

П-Я