https://wodolei.ru/catalog/mebel/penaly/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
Армии приподнялся на кушетке, сел, изображая крайний испуг.
— Слышала? — спросил ее голосом, от какого самому стало жутко.— Слышишь? — и показал на пол.
В эту минуту, правда, не слышно было ничего, но Армии, прислушавшись еще, поспешно вскочил, сунул конверт ей в руки, схватил ее за плечи, повернул и подтолкнул к выходу:
— Скорей же, скорей, не мешкай и не думай обо мне! Моя судьба решена бесповоротно. Но и ты оглянуться не успеешь, как погибнешь! Спасайся!
— Да тут мало, на двоих-то! — сорвалось вдруг у Жофки с совершенно иным оттенком — совсем не того ожидал Армии.
Он даже не сразу понял — чего мало; но дрожащая ее рука держала конверт...
— Ах! — вырвалось у него.— Денег тебе мало на двоих!
В голове его промелькнуло — она ведь видела, как он показывал свои деньги Уллику... И Армии мгновенно отрезвел.
— Значит, все-таки у тебя кто-то есть? Значит, ты зря отпиралась! Но того, что в конверте — а ты уже знаешь, что там такое,— достаточно, чтоб завести счастливую семью, так что оба молитесь за меня всю вашу жизнь!
Он уже насмехался, совсем забыв о грозной ситуации.
— И вовсе не поэтому,— с поразительным хладнокровием возразила Жофка,— а потому, как я уже на третьем месяце!
И она положила руку себе на живот.
— Женщина, поклянись! — вскричал Армии, бессознательно сжимая ее руки в своих, словно в тисках.
Чтобы исполнить его требование, Жофке пришлось силой выдернуть свою правую руку, и она подняла в клятве три дрожащих пальца.
— Что же ты вчера ничего не сказала?!
— Потому что вчера я еще не была уверена, только сейчас знаю точно!
Она говорила спокойно, изо всех сил подавляя волнение, и это удалось ей настолько, что зубы ее перестали стучать, хотя подбородок дрожал по-прежнему. Армии смотрел на нее в глубоком изумлении.
— Если это так, тогда...— Он помолчал, а потом сказал и сделал совсем не то, что собирался: — Тогда — на, возьми.
И, вынув из кармана кошель со всем своим состоянием, протянул его Жофке.
Но и она поступила совсем не так, как он ожидал. Она приняла кошель — правда, со слезами — и, подав ему руку, заторопилась уходить.
Это окончательно сбило Фрея с толку, хотя он и не понимал почему. Он не догадывался, что так и не сумел постичь душу Жофки, да и вообще ошибся в психологии женщин ее типа и рода — хотя сколько их прошло через его руки! Он не верил, что она может повести себя именно так, когда убедится в непоколебимости его решения; Армии понятия не имел, что в жизни такого сердца могут случаться моменты, когда оно в силах расстаться с самым дорогим человеком, приговоренным к смерти,— расстаться с болью, в горе — но и с покорностью судьбе.
Армина совершенно поставило в тупик то обстоятельство, что в поведении Жофки напрочь исчезла слезливая крикливость, вызванная непритворным ужасом, и что вопрос — жить им или умереть,— принял теперь почти характер торга.
Впрочем, он должен был себе признаться, что преувеличил опасность, чтобы напугать Жофку, и она, по-видимому, это разгадала. Сколько уже минут прошло, а не случилось ничего такого, что предвещало бы непосредственную гибель.
Но не в этом был выход для его желаний и надежд.
— Постой, Жофка,— по видимости спокойно остановил он ее.— Никто ведь тебе не поверит, что ты получила эти деньги честным способом, я дам тебе письменное подтверждение... Знаешь что, изложу-ка я свою последнюю волю, завещание сделаю — сядь пока!
Жофка села — в самом деле села! — на стул. Армии опустился на кушетку возле стола, взял лист бумаги, оставшийся от его сегодняшних трудов, и начал писать.
«Я, нижеподписавшийся, Армии Фрей, мастер переплетных дел и художник, в ожидании своей близкой и добровольной смерти, но в полном сознании и при здравом рассудке, завещаю и одновременно передаю моей любовнице Жофии Печуликовой, бывшей работнице фабрики «К. Уллик и Комп.», а ныне моей хозяйке, а также ребенку, которого она носит под сердцем от меня, сумму в сорок шесть тысяч крон».
Написав эти числа, он вдруг вспомнил, как загорелся в ее глазах огонек удовлетворенной алчности, когда он протягивал ей свой кошель. Какое же у нее выражение теперь, когда на нее никто не смотрит?
Он внезапно поднял голову и посмотрел на нее.
Жофка не следила за тем, что он пишет — она следила за его лицом с пристальным вниманием, и из глаз ее катились слезы, оставляя влажные бороздки на ее щеках, покрытых, словно персик, легким пушком. Таким взглядом, такими глазами смотрят на безвозвратно погибшего, умирающего человека.
«Если чему суждено случиться, так именно теперь»,— вдруг подумалось Армину; все тело его ощутило готовность к действиям, и тут...
Глухой гул прокатился от основания дома до самого верха, затем тотчас — словно пистолетный выстрел, и от угла комнаты до ног Жофки расселся пол, так внезапно, что она отскочила прямо со стулом.
Трещина в полу, ломаясь под прямыми углами соответственно паркетным плитам, была похожа на молнию; под плитами обнажилось белое деревянное перекрытие, но прежде, чем трещина достигла ног Жофки, что-то еще резко треснуло в полу, щелкнуло, зашуршало... Тут уж Жофка перестала колебаться, она и сообразить-то ничего не успела, вскрикнула — не только не своим, но и вообще нечеловеческим голосом, рванулась с места и помчалась к двери, словно несла ее какая-то невидимая сила. Ей и впрямь казалось, будто ноги не поспевают за ее стремлением, у дверей она споткнулась, гулко ударилась коленом о косяк, сломя голову слетела с лестницы — и крик ее ужаса был слышен еще, когда она уже бежала по мостику.
Армии, оставшись один, всплеснул руками и разразился самым горьким смехом, каким когда-либо смеялся в жизни; счастливым смех у него, пожалуй, никогда не был, все равно, смеялся ли он над другими или над собой. На сей раз он испытывал к осмеянному, то есть к самому себе, жгуче-горькое, жальливое сострадание: в первый раз поверил в женскую любовь — и впервые обманулся в женщине...
Зачем только он подверг Жофку такому сверхчеловеческому испытанию?! Не доводил бы до такой крайности — успел бы спастись вместе с ней, и еще долгие годы мог быть счастлив с нею и со своим ребенком...
Гром господень — со своим ребенком.
Ну да, это так, Жофка уносит с собой его ребенка! Какой же он зверь, что отпускает их без надежды свидеться, что же не бежит за ними?!
Быть может, есть еще время, хоть и очень мало, а он сидит тут и, словно для забавы, наблюдает, как большие массы, раскалываясь, увлекают за собой более мелкие, как медленно, медленно расщепляются они с едва слышным шорохом, как время от времени раздается сухой громкий звук, словно некий великан кряхтит под непосильным бременем...
А Армии загадывает: если вот эта трещина подойдет к носку моего ботинка раньше, чем я досчитаю до ста — значит, ребенок под сердцем у Жофки — не моя кровь; и когда получается так, как он загадал, он отодвигает ногу подальше и снова считает до ста в отчаянной надежде, что уж на этот-то раз...
Армии считает с бешеной скоростью, чтобы на сей раз трещина не догнала его, потому что если он успеет досчитать до ста — он спасется вслед за своим ребенком!
Вдруг он прервал безумную игру, провел ладонью по лбу, за которым таился ненормальный мозг; усилием воли преодолел головокружительное, щекочущее в горле — и стягивающее горло, затрудняя дыхание, наслаждение, доставляемое ему тем, что вот он стоит лицом к лицу со стремительно нарастающей опасностью, стоит до последнего мгновения, когда еще можно будет избежать ее... Но что это?!
Откуда-то сверху донеслось до него жалобное мяуканье, тоненький, совсем еще детский кошачий голосок — Армии узнал бы его среди тысяч: то была Фатиме, единственная оставшаяся у него из помета от тех персидских «лавалек», что принес ему в прошлом году Лейб Блюмендуфт. Ее родители и братья с сестрами погибли от жестоких холодов этой зимы, выжила одна Фатиме.
Жалобное мяуканье раздавалось вновь и вновь откуда-то с непонятной высоты. Куда она забилась, почему не убежала с остальными? Фатиме всегда сторонилась прочих кошек, словно цыганская принцесса, и это теперь обернулось ей во зло.
Армину немыслимо было оставить здесь это лицемерное созданьице с опалесцирующими глазками и пушистой, как гагачий пух, шерсткой — единственную в Праге «лавальку». Забралась, конечно, на чердак и теперь сидит у люка, просит, чтобы ее впустили.
Но Фатиме была не на чердаке. Когда Армии позвал ее по имени — а на это она всегда отзывалась, где бы ни находилась,— ее радостное мяуканье ответило... с крыши.
Слуховое окошко под самым шпилем на куполе было открыто. Армии просунул в него голову и сразу, несмотря на серые сумерки, еще стоящие здесь, обнаружил беглянку. Котенок сидел на самом верху купола, куда только смог взобраться; едва увидев хозяина, мяукнул удовлетворенно и замурлыкал, уверенный, что хозяин обязательно ему поможет.
Армии заговорил с ним самым сладким голосом, подзывая к себе. Фатиме переступила всеми четырьмя лапками и ответила мяуканьем — мол, я бы и рада, да очень боюсь двинуться с места. Даже мордочка у нее задрожала, как подбородок у Жофки — у Фатиме так было всегда, когда она подкарауливала птичку или вообще ожидала что-то для себя приятное. Но с места она не двинулась.
Армии совсем вылез из слухового окошка,— оно было вырезано в верхней, почти горизонтальной части купола и открывалось наружу — и сел на его край. Сколько раз сиживал он тут, наблюдая за голубями, гоняя стаю... Каждый шов красной железной крыши был ему знаком, старым знакомцем был и жестяной флюгер на шпиле, вырезы в котором делали его похожим на полоротую рожицу, и эта рожица всегда смотрела на Армина светлым глазком так же злорадно, с таким же ехидным любопытством, как и теперь.
Армии всеми средствами старался подманить Фатиме, протягивал к ней руку, а она к нему — шею, но между ними все еще оставалось расстояние в какие-нибудь два фута. Фатиме громко мурлыкала в подтверждение своей несокрушимой уверенности, что хозяин освободит ее — но не двигалась.
Что было делать?
Просунуть бы через окошко лестницу, зацепить перекладиной за шпиль — тогда он, пожалуй, добрался бы до беглянки; но одного взгляда на ширину лестницы было достаточно, чтобы Армии отказался от этой мысли. Он вытащил из-под стропил крыши флажок, которым гонял голубей, и протянул его древком к котенку. Фатиме, мурлыча, обнюхала древко и, оскалив зубы, мяукнула с нежным и горьким упреком, как бы говоря: «Если это все, что ты можешь для меня сделать, то я погибла!»
Армина охватило безграничное, жаркое сострадание к кошачьему детенышу, чьи просьбы по-настоящему раздирали ему сердце. Но он не знал, как ему помочь.
Флюгер, насмешливо скрипнув, повернулся вокруг своей оси, ветер вспушил длинную шерстку персианки. Фатиме поморгала глазками и замяукала с таким отчаянием, будто звала на помощь уже кого-нибудь другого.
А снизу доносился сильный свистящий шум, словно кипела вся река — то бушевало рабочее колесо турбины, оторванное от вала, и его невозможно было остановить.
Стремительно приближающаяся опасность ударила по всем чувствам Армина: вот, он покинул собственное дитя и ломает себе голову, как спасти животное... Если он хочет спасти отца своего ребенка, надо сейчас же, не медля...
Но Армии, как он часто поступал в своей жизни, и в этот последний момент действовал наперекор велению разума.
Он схватился за откинутую раму окошка, уперся сначала одной, а потом и другой ногой в его край и вытянулся всем телом к котенку, лежа уже на куполе. Дотянулся до его мордочки — котенок даже ласково потерся головой о его пальцы,— но ухватить его за загривок он уже не смог, как ни тянулся.
И подпрыгнул тогда Армии Фрей — ему действительно удалось ухватить Фатиме — и больше он ее уже не выпускал.
Но у него оставалась свободной одна только левая рука, и он промахнулся, стараясь уцепиться за железную крышу там, где выгиб ее был всего круче, ноги его наткнулись на выступ желоба, Армина перевернуло, и он стремглав полетел в бездну.
Так, совершенно неожиданным путем, покинул он навсегда свою келью под крышей «Папирки».
6
Конец Турбины
Рудольф Важка вышел из театра на набережную совсем убитый. Такой исход выступления Тинды ему и в страшном сне не мог присниться. Важка был уверен, что голос ее, ее пение будут великолепны, хотя бы она и провалилась как актриса — он судил так по репетициям, не пропустив ни одной. Но Тинда не издала ни звука — Тинда, у которой голоса и дыхания хватило бы и на Эльзу, и на Ортруду, вместе взятых, что она и доказала, когда он ей аккомпанировал, что слышал своими ушами, видел своими глазами!
А ведь еще днем, когда Тинда репетировала, говорят, Богуславская, запершись в своей уборной, в ярости разорвала зубами платок, слушая ее! Это было уже более, чем просто успехом; и Важку глубоко огорчало, он страшно досадовал на заносчивую, такую уверенную в себе Клементину Улликову за то, что в решающий момент у нее сдали нервы. Хотя, в сущности, дивиться тут было нечему. Противостоять публике, обработанной и терроризированной таким образом,— тут нужны были нервы, закаленные не одной жаркой баней на сцене; если же такая западня уготована дебютантке — как легко она в нее попадает!
Важка горевал о провале Тинды прежде всего как музыкант, как художник, который до сих пор не испытывал большего счастья, чем от ее пения; ведь ему довелось так близко слышать ее дыхание, когда она творила величайшую красоту, какую он когда-либо узнал,— красоту своего голоса.
Впрочем — конечно...
Конечно, в самом тайнике его души все еще тлел уголек, вспыхнувший в тот незабываемый час и, видимо, уже неугасимый: Рудольф не умел засыпать его пеплом горчайшего разочарования, на которое так щедра была безжалостная Тиндина жестокость!
Но, бог ты мой, он все же ужасно жалел ее, эту светловолосую Тинду-Эльзу, которая, словно подкошенная, упала в объятия Тельрамунда. Эта картина все стояла у него перед глазами — и все ближе подводила его к артистическому входу в театр. Тут он из первых уст узнает, что с ней.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я