Качество, вернусь за покупкой еще 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

публика из обоих лагерей разразилась гомерическим хохотом.
Да еще захлопала!
Ярясь в душе, Вена бегом преодолел последние пятнадцать шагов до раздевалки...
— Вот уж верно, что «Вена»! — крикнул кто-то с веранды.
Остаток дня Вацлав проходил за чертой города, стиснув зубы и кулаки.
И во всем была виновата — она!
Да, одна Тинда.
То, что она вытворяла, было, в сущности, просто скандалом. Даже зрители, сидевшие ближе к веранде, задирали к ней головы. Вообще по тому, как расположилась на веранде клубная элита, можно было понять, что Тинда занимает особое положение в этом обществе, признанной королевой коего она некогда слыла. Но если так было до сих пор, то теперь стало явно, что — за исключением барышни Фафровой — весь дамский эскадрон ее покинул, или она сама его покинула, или была изгнана — не грубой силой, конечно, но куда более действенными светскими средствами, впрочем, еще далекими от настоящего бойкота.
Все патрицианские дамы сидели кучкой на левой стороне веранды. Тинда со своей неразлучной Мальвой занимала место на крайнем правом крыле. Поскольку же мужчины почти исключительно держались этих двух дам — или, по крайней мере, к ним тяготели,— то на одной стороне веранды было светло от дамских нарядов, на другой — темно от костюмов мужчин, и лишь два ярких пятна разнообразили эту картину — платья Тинды Улликовой и Тончи Фафровой. Тинда была прямо-таки в вызывающе открытом наряде. Что еще можно было заметить издали, так это демонстративную тишину на дамском крыле и чуть ли не столь же демонстративное оживление на Тиндином. Чем веселее тут, тем холоднее там; этим, пожалуй, оправдывается укор, в последнее время часто обращаемый к Тинде: в какой бы компании она ни оказалась, от нее одной больше шуму, чем от всех остальных вместе взятых. Положим, укор сей не совсем справедлив: шум-то производили мужчины — вот как и теперь.
Ибо барышня Улликова пользовалась всеми привилегиями модной дамы в обоих смыслах слова, то есть не только как дама, задающая тон в модах, но и как дама, сама находящаяся в моде. После своего выступления на празднестве у Моура она одевалась только в туалеты из Парижа, а кто эти туалеты оплачивал, было, как говорится, секретом полишинеля. Удивительно, однако, что возмущение этим обстоятельством было почти незаметно, вернее, оно не вело к последствиям, в силу которых барышню следовало бы отлучить от общества; этому препятствовало положение всесильного Моура. Но, с другой стороны, барышне не совсем и прощалось. Вообще проблема подобного рода встала перед пражским обществом впервые. И решена она была вот как.
Нел и мы упомянули о былом господстве Тинды над дамами северо-восточной Праги, то для более точного определения ее теперешнего положения следует добавить, что то была королева, которой дамы хотя и не отказывали в надлежащих почестях,— в этом смысле господство Тинды распространилось даже на всю Прагу,— но которая впала в немилость у дамского двора; причем немилость эту не выказывали явно, она была понятна.только ей самой и дамам, да еще глазам, не страдающим куриной слепотой.
О, не будь мистер Моур признанным королем всего региона, о котором речь, все было бы иначе! А так борьба велась средствами тихими со стороны дамства, шумными со стороны Тинды, вот как сейчас; ее оживленная беседа с «патрициями», почти совсем покинувшими кружок «патрицианок», воспринималась ими как победа Тинды, о которой нельзя было определенно сказать — невеста ли она, любовница ли Моура или же будущая оперная дива, протежируемая всемогущим Моуром. То есть всем было известно, что Тинда не любовница его, это знали даже барышни Колчовы, хотя и не допускали этого; того же мнения, то есть, что это не исключено, придерживалось и большинство дам.
Одним словом, положение в обществе Тинды Улли-ковой было неопределенным, и если в свое время, в семейном кругу, тетушка Рези говаривала, что презрительная грубость, сказанная кем-либо о других,— надежнейший признак его собственного уровня, то что бы она сказала теперь, когда прозвище «Турбина», изобретенное для Тинды девицами Колчовыми, сделалось общераспространенным? Теперь только и слышишь «Турбина» да «Турбина», особенно с тех пор, как в газетах стали появляться рекламные объявления акционерного общества «Турбина», занимающие полполосы!
«Вон она, Турбина!» — можно было услышать, или еще так: «Кто эти две дамы в левой ложе у самой сцены?» — «Да вы что, с луны свалились? Это же Тин-да с Тончей, а господин позади них — чешско-американский миллионер Моур, известный финансист и меценат!»
Мужчины решили сложную проблему Тинды куда проще и естественней. Они поняли и приняли ее особое положение как положение начинающей актрисы, а так как им было яснее ясного, что это положение со временем может смениться положением невесты мистера Моура, то в массе своей мужчины из общества сделались придворными льстецами Тинды в самом изысканном и галантном смысле, где бы она ни появлялась.
Это было заметно особенно сегодня, когда самый популярный и в делах общества весьма осведомленный журналист опубликовал к завтрашнему выступлению барышни Улликовой на сцене Национального театра одну из самых своих остроумных «бесед», в которой очень деликатно, но и весьма прозрачно намекнул на уговор между мистером Моуром и юной дебютанткой, сняв тем самым запрет с разглашения этого, как он выразился, «самого современного и наиболее драматического романа новейшего времени,— чье преимущество перед написанным и состоит в том, что он разыгрывается у нас на глазах».
Как это было пикантно, и для автора, и для читателей «Беседы» — иметь возможность и право приблизиться к обоим героям, к этому «гениальному чешскому изобретателю и финансовому гению, этому удивительному и поистине грандиозному воплощению «американского дядюшки» чешского народа, который вернулся из Нового Света на родину за... тетушкой»,— писал остроумный «собеседник», присовокупляя, что «завтрашний вечер решит нечто большее, чем судьбу артистических лавров самой очаровательной пражанки нашего века и счастия чешского Креза с золотым сердцем: решится еще и то, получит ли постоянное гражданство в Чехии, в Праге состояние, равное, по уверениям посвященных, по меньшей мере трети всех чешских капиталов в чешских кредитных учреждениях!»
За этим следовало еще несколько тонких намеков на благородство мистера Моура, который всеми силами, всем своим влиянием старается воплотить этот замысел в жизнь, а также на импонирующий духовный облик молодой дамы, которая, «в конфликте долга (?) актрисы или супруги миллиардера (?) принимает не такое решение, какое приняли бы тысячи завидующих ей (?) девиц 1, но предоставляет решение самой судьбе». Завтрашний приговор судьбы станет, несомненно, событием, равное которому вряд ли случалось или случится за целые десятилетия существования пражского общества».
«Собеседник» этот, хоть и был признанным любимцем дам, не завоевал для Тинды сердца не то что тысяч, но даже и тех трех десятков «завидующих ей девиц», которые сидели неподалеку от нее на веранде спортивного клуба «Патриций» во время финального матча на Кубок благотворительности, презентованный мистером Моуром.
Ничто не указывало на то, что Тинда замечает это, или что это как-то ее затрагивает, или что она сознает героическую роль, отведенную ей в сем литературном. Весело, не экономя драгоценный металл своего голоса — в упомянутой «беседе» металл этот, в изящной антитезе, противопоставлялся драгоценному металлу, коим обладает Моур,— она отвечала молодым и старым «патрициям», заключавшим пари с мистером Моуром об исходе завтрашнего вечера, причем американец предлагал невероятно высокие ставки против себя самого, что и молодым, и старым «патрициям» казалось необыкновенно «американиш» (тоже словечко и сегодняшней «Беседы»).
Тем временем на поле решалась судьба матча.
Словно общей грудью, общей глоткой публика ахнула так, что дрогнула ограда стадиона: первый мяч затрепетал в сетке ворот «Патриция»; невероятно, но вратарь «захлопнул свои ласты», когда мяч уже пролетел мимо.
После этого общего вопля наступила глубокая тишина, попытки зааплодировать со стороны болельщиков противника не были поддержаны; необъяснимая случайность этого начального успеха «Рапида» слишком била в глаза.
— Куда зенки подевал? — прошипел, пробегая мимо Вены, хавбек «Патриция».— Проворонить такой гол! Ты словно нарочно, ей-богу!
Раздался хорошо слышный обрывок высокого смеха Тинды — тогда в Праге входил в моду «высокий смех»,— и Вену охватило морозом. Он скрипнул зубами и решил собрать все свои силы и умение.
Но в первом тайме он пропустил еще два гола, во втором — еще один, а всего четыре; то есть ровно столько, сколько раз противник бил по его воротам.
Как это случилось? Как это могло случиться?
Так вопрошал себя Вена, лежа навзничь на дне лодки, медленно скользившей по ленивому в этих местах течению.
Ответом были только две большие слезы, скатившиеся у него по лицу,— у него, который, кроме как от давних отеческих, правда, чуть не сворачивавших голову, подзатыльников, в жизни не плакал ни от чего, а тем более от причин, так сказать, чисто моральных.
Тут-то Вена и понял, до чего плохо его дело, и рассудил, что ничего иного ему не остается, кроме — камень на шею, да в омут, и поделом! Как собаке — а он сегодня играл хуже собаки и сорвал верную победу в матче на Кубок благотворительности. Нет, он обязан так поступить, чтоб не видеть завтрашних газет со злорадствующими спортивными рубриками...
Но сделает он это не раньше, чем еще раз повидает Тинду и не выскажет ей в глаза, что в его гибели виновата она одна.
Да, одна она, хотя Вена и не мог объяснить, почему; чтобы найти ответ, он должен был сесть.
Потому что смеялась над ним; при каждом голе так страшно смеялась, а когда он взглянул на веранду, сделала вид, будто и понятия не имеет о том, что идет игра на Кубок Моуровой благотворительности; или потому, что она совсем не смотрела на него, а в этом он должен был признаться себе, если хотел быть честным. Прежде глаз с него не спускала, хотя бы битва за мяч шла далеко от него, на половине соперника, а он горел нетерпением, чтобы борьба перекинулась сюда, к нему, чтобы он мог еще и еще раз доказать неприкосновенность своих ворот и слышать ее громкое, перекрывающее весь шум «Отлично, Вена!».
Если б он был честен сам с собой, если б умел понять себя, признал бы, что в моменты самого страшного своего унижения и глубочайшего позора его охватила страстная тоска по ней, именно тогда, когда она навеки исчезла в неоглядных далях, когда он, изгой, отверженный^ утратил под ногами даже ту пядь земли в воротах «Патриция», стоя на которой как бы приближен был к ее касте.
Теперь все кончено; он не может даже вернуться к мистеру Моуру, к обязанностям его личного секретаря; конец урокам английского языка, который он так усердно изучал по приказу американца, чтобы последовать за ним в Америку, как тот ему обещал, и быть постоянно вблизи от Тинды, если б она стала женой Моура. Всему конец, и собственно — к чему еще медлить на земле! В самом деле, не остается ничего иного...
Вена встрепенулся, схватил шест, повернул плоскодонку и поспешно поплыл обратно, уже в полной темноте, защитой высоких берегов острова.
Позади него, на базилике в Карлине, прозвонили исчерню; Вена повернул лодку направо, в лагуны, проплыл но самой узкой протоке, над омутом, который будет местом его упокоения. Он уже так примирился с этой мыслью, что даже не почувствовал озноба. Здесь он будет хорошо укрыт, вряд ли его найдут, даже если им придет в голову искать его здесь, и пускай спортивные обозреватели пишут завтра, что хотят.
Когда он выбрался из протоки на реку, пришлось выждать немного, прежде чем плыть дальше. Облака над Страговом поредели, сквозь них пробилось еще столько бледного света, что его отразили все окна на фасаде Града, в то время как склоны холмов на противоположной стороне уже совсем утонули в ночном мраке.
Отсюда, с простора реки, более светлой, чем сам источник света на западе, еще четко различались все окружающие детали, от плотины, словно прочертившей тушью линию поперек реки, до кустиков травы на высоком берегу «Папирки». Но длилось это недолго — запад ослабел, угас, фасад Града, только что окинутый светом, потемнел и исчез из виду, и наступила такая темнота, глубже которой не могла бы пожелать себе и полночь.
Но тренированному глазу Вены хватило последних мгновений света, чтобы заметить единственное живое существо на всем видимом пространстве: то был его собственный родитель, сидевший в укрытии под берегом, там, где должен был причалить Вена, если не хотел, чтоб его видел кто-либо из обитателей «Папирки». Отец поджидал его.
В данном случае лучше было Вене продолжать плыть, будто никакого старика там и нету, и изобразить крайнее удивление при встрече.
Однако старый Незмара не дал ему для этого времени. Не успел Вена приблизиться на расстояние окрика, как уже расслышал тихую брань родителя. Первыми словами, которые он четко разобрал, были:
— Эй ты, слива зеленая! Думаешь, не видел я, как ты по течению ползешь? Да в мешке у меня сигарки и сахарин, потому и не мог я тебя окликнуть, а как шел восьмой час, то пришлось мне вернуться на Коронную, влезть в воду и перейти вброд, чтоб вовремя на работу явиться. Ну, чего не причаливаешь, голова?
Вена действительно колебался и подплывал к берегу как можно медленнее, едва старик дотянулся до носа лодки и в руках у него звякнул обрывок цепи, как тотчас прогремело его зловещее: «Мор те в глотку» — самое страшное из его проклятий, к какому он прибегал лишь в самые критические моменты.
Он так резко дернул лодку, что наполовину вытащил ее на песок, и готов был уже накинуться на сына, да вдруг подумал — если парень отколол какую-нибудь мерзкую шутку с контрабандой и сознательно поставил отца под угрозу опоздания, значит, есть у него серьезная причина для такого образа действий.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54


А-П

П-Я