https://wodolei.ru/catalog/mebel/zerkala-s-polkoy/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

..
Это производит впечатление на Ертая.
— Тогда пойдем... Только сначала нужно подготовиться. Надо собрать еду, чтобы хватило на дорогу до Алма-Аты...
И оба собирали, копили потихоньку — баурсаки, курт, иримшик... И не оставалось ничего такого, что могло бы теперь их задержать.
Как и сговорились, оба встали еще затемно, чтобы не попасться кому-нибудь на глаза... Правда, в последний момент Ертай вдруг заколебался. Жалко ему было навсегда расставаться с теми, кого уже привык он здесь называть матерью и отцом... А что ему мог сказать на это Нартай? Ведь и для него было горько покинуть добрых людей, которым был он вместо не то сына, не то внука...
— В Алма-Ату приедем — письмо пришлем, —' сказал он брату. — И летом сюда вернемся —в каникулы. А пока сделаем, как решили.
Больше они не стали медлить. Санный путь, мни-
баясь, уводил их вперед, по сторонам смутно белела в предрассветных сумерках неоглядная степь. Если все идти и идти, дойдешь до колхоза "Кзыл ту", это им было известно. А пойдешь дальше — будет колхоз "Азат". Пойдешь по дороге, никуда не сворачивая, — будет станция Жанакала. А там и поезд, который отвезет их в Алма-Ату...
Когда братья выходили из аула, было тепло, безветренно, улежавшийся наст весело поскрипывал под ногами, придавая бодрость. Но затем внезапно похолодало, в воздухе закружились крупные хлопья. Нартай шагал впереди; ветер ударил ему в лицо, залепил глаза снегом... Он заслонился рукавицей от ветра, огляделся и подождал, пока его нагонит приотставший Ертай, У того пар валил изо рта и ноздрей, щеки были красные-красные, а брови белые, мохнатые...
— Давай вернемся, — сказал Нартай. — Еще заблудимся.
— Не заблудимся, — Ертай поглубже на лоб надвинул шапку. — Пойдем по дороге - и не заблудимся.
— Давай вернемся, — повторил Нартай.
— Все равно на уроки опоздали... Что учителю скажем?
— Давай вернемся, — уговаривал Нартай. — Смотри, как метет... Не дойдем, замерзнем!
— Не замерзнем, — упрямо твердил Ертай. — Тут скоро молочная ферма, до нее дойдем...
— Не дойдем.
— До аула теперь дальше, чем до фермы.
— Нам ветер в спину дуть будет, подгонять... Давай вернемся...
— Ты сам, — сказал Ертай, — сам возвращайся. А я пошел. Ты и апу видел, и куке видел, а я никого не видел. Я тоже хочу увидеть. Я сам найду дом, про который ты рассказывал.
Он отбросил руку Нартая, который пытался удержать его, и, весь облепленный снегом, двинулся вперед по дороге. Нартай постоял немного, растерянно озираясь по сторонам. Что было делать?.. Он последовал за братом.
Снег повалил гуще, ветер швырял его в лицо пригоршнями. Мороз усиливался. Плотная белесая мгла простерлась над степью.
Их отыскали только на девятые сутки — после того, как утих буран. Видимо, первым упал Нартай. По одну руку от него лежал малахай, по другую — ваиенок. Шуба на груди была расстегнута. Похоже, когда его совсем доконал мороз, он стал сбрасывать с себя одежду и раскидывать куда попало. В конце концов он упал и растянулся во всю длину, подогнув под себя обутую в валенок ногу. Ертай застыл рядом с ним, стоя на коленях и глядя в небо. Руки его, обнимавшие непокрытую голову брата, примерзли к ней намертво. Наверное, дети потеряли направление и сбились с пути, когда пытались укрыться от бурана в защищенной от ветра лощине. До молочной фермы им оставалось одолеть каких-нибудь триста метров.
ПРИТОК ТРЕТИЙ. ЯКОВ-ЖАКЫП
Он и сам не знал, кто он по национальности. Вначале, когда он сюда приехал, говорили, что он русский Удивляться этому не приходилось: казахи всех людей, не схожих с ними обликом, в особенности же голубоглазых и светловолосых, относили обычно к русским. Когда он сделался старше, на вопрос, кто он, Яков отвечал: "Русский", а про себя думал, что с таким же основанием мог назвать себя украинцем или белорусом. Или поляком. Или евреем. Тем не менее сам себя он по-прежнему считал русским, да и не слишком много придавал этому значения. Русский так русский, и точка! Ну, а в ауле постепенно как-то забылось даже и то, что он русский. Жакып... Жакып Кобегенов... Между собой аульчане назьшали его "тот Жакып", а если надо было выделить среди других Жакыпов, то говорили: "Жакып Кобегена". Вот он и начал тогда соображать: "А может быть, я и в самом деле казах?" Ведь и правда: мог же какой-нибудь казах, уехав из родных краев, жениться где-нибудь на русской женщине, или на польке, или на еврейке?.. Но сколько ни думал и ни вспоминал он, а отца все же припомнить не мог. Известно ему было только, что был он человеком военным, носил форму защитного цвета, широкий темно-коричневый ремень и тяжелый револьвер в кожаной кобуре. Остальное — лицо, имя, фамилию — он забыл. Забыд начисто.
Помнилось только, как глубокой осенью — деревья стояли уже голые, черные — они с мамой (только где?., в каком городе?..) .сели в поезд. Множество людей, давка, плач, ругань, лица—- растерянные, злобные, залитые слезами; в вагоне — теснота, на полу все вповалку — дети, женщины, вещи, какие-то мешки, чвхмоданы, узлы... Но все, что он видел, ему казалось увлекательным приключением, захватывало необычностью, новизной. Эшелон еле тащился по забитым путям, застревал в тупиках, на полустанках. Поезд начинал двигаться — люди мало-помалу затихали, успокаивались. Поезд останавливался — всех охватывала тревога... А ему было интересно наблюдать, как мимо в обратную сторону, где на машинах, где пешим строем двигались бойцы в серых шинелях, с винтовками за плечами, уходящими вверх своими длинными, тонкими штыками. Встречались машины, которые тянули за собой пушки, повернутые задом наперед. Встречались танки. Они ползли в затылок один другому, как толстые неуклюжие жуки. И было жаль, что ползли они навстречу составу, а не рядом с ним, не в том же направлении, — так было бы куда удобней и дольше за ними наблюдать. И еще обиднее — не было видно самолетов, а ему так хотелось на них посмотреть! Вот он и приставал все к маме — когда они прилетят?.. Наконец миновало двое или трое суток — они прилетели... С рассвета эшелон стоял на какой-тр маленькой станции. Самолеты, которых он дожидался с таким нетерпением, появились после полудня. Летели они тремя рядами, ровно, красиво летели. И было их много — почти столько же, сколько пальцев у него на обеих руках... Но люди, вместо того чтобы любоваться таким редкостным зрелищем, ударились в панику. И мама, не дав ему как следует сосчитать самолеты, схватила его за руки, и они вместе со всеми побежали куда-то за насыпь, в поле; дальше была какая-то яма — яма или ров, добраться они не успели, мама упала на землю ничком и подмяла его под себя. Только тогда, в тот именно миг, ему сделалось страшно. Он едва не задохнулся, заплакал...
Что было после, он помнил совсем смутно. Помнил, как от страшного грохота качнулось небо, задрожала земля. Помнил клубы дыма — синие, белые, и пламя — красное, слепящее... Был момент, когда земля ушла у него из-под ног, встала дыбом, и почудилось, что спина у него треснула, переломилась пополам. И навсегда пронзило память, как мама, навалясь на него, придавив к земле всей тяжестью своего тела, вдруг странно, едва слышно охнула и грузно отвалилась вбок.
Он открыл глаза, когда звенящая тишина — страшнее любого грохота — ударила в уши. Он увидел мать —правой рукой она царапала землю, а правая нога отбивала частую дробь и все подпрыгивала, словно стремясь отделиться от тела. Алая кровь хлестала из левой руки, перебитой в локте, и из левой ноги, разорванной от колена до бедра. Из ломтей кроваво-красного мяса торчала острым обрубком белая кость... Дальше он не помнил.
Еще одно звено в распавшейся цепочке: пахнущая лекарствами комната, светлые стены, потолок, женщины в белых халатах. Не слышно, как они ходят, разговаривают, хотя видно, что губы у них шевелятся. Вообще не слышно ни звука, как будто весь мир онемел. Странно... Через два-три дня, когда у него отлегло в одном ухе — словно вынули вату, правда, не вскрой понял, что не мир, а сам он сделался немым. Теперь его пугал каждый звук или слово, слабо, как бы издалека доносившееся до него. И он по-прежнему не понимал, что за люди лежат на соседних койках и откуда эти женщины, и как он сам оказался здесь, и где был раньше. Все вокруг представлялось ему незнакомым, вызывало тягостное удивление. И снился ему по ночам один и тот же сон. Как он сжимает ладошкой руку матери, *и они бегут, бегут — все быстрее, быстрее... Уже задыхаются, уже ноги слабеют в суставах... А они все бегут, спасаются от какого-то злобного чудовища, которое следует за ними по пятам, неотступно. И вот им уже не под силу бежать, они падают иЪолзут. Лишь теперь отваживается он оглянуться. И видит самолет. Вместо пропеллера — голова с загнутым книзу железным клювом. Длинные когти достают до самой земли. Вот-вот они настигнут его и схватят... Но что это?.. Чудище, похожее на самолет, или самолет, похожий на сказочное чудище, крылом отбрасывает его в сторону и, подхватив мать, уносит с собой. Она не бьется, не вырьшается. Она летит, машет ему рукой и смеется. Он в испуге кидается за ней, кричит, зовет ее... И кто-то обнимает его, поднимает с земли. Прижимает к груди, успокаивает. А он кричит, изнемогая от страха и слез. Женщины в белых халатах окружают его, по очереди берут на руки. Кто-то гладит, кто-то целует. А он плачет все громче и горше.
Он плачет, вспоминая мать, ее искалеченное тело, бедро с выпирающей из раны белой костью, вспоминая широкий отцовский ремень и тяжелый револьвер в кожаной кобуре. Он только никак не может вспомнить, понять, что целых три месяца, лишенный слуха и речи, он был между жизнью и смертью, что совсем недавно, несколько дней назад, у него стало слышать одно ухо, а заговорил только сегодня, сейчас...
Женщины наконец добились общими усилиями, что он перестал кричать и плакать. Ему принесли кусочек рафинада, какую-то игрушку со свистулькой. Пробовали расспросить о чем-нибудь, затеять разговор. Но у него болела голова, поташнивало, да и многие из слов, обращенных к нему, он попросту не расслышал. А те, что расслышал, не совсем понял. А на слова, которые понял, не смог ответить. И лишь когда особенно настойчиво приступили к нему с расспросами, он произнес в ответ одно-единственное слово:
—А... а... а-кып!
— Яков! — догадалась одна из женщин, и все они расплакались.
Они были хорошие, эти женщины в белых халатах. И больница — она Якову нравилась. Не понравилось ему в детском доме. Несколько раз он убегал, садился в поезд и ехал куда глаза глядят, чтобы в конце концов снова угодить в детский дом. Но всюду повторялось одно и то же. Двадцать — тридцать детей в группе, и где там уследить за ними одному воспитателю? Мальчишки постарше — забияки, сорвиголовы, младшие — ненамного лучше. И все дразнятся, насмешничают — над ним, над его запинающейся корявой речью. За два года он превратился в замкнутого, дичащегося всех ребенка. Он знал, что жил раньше где-то далеко, там и земля, и люди — все другое. Знал — и потому чувствовал себя не только сиротой, но и чужаком. Хотя большинство детдомовцев и обликом, и языком похожи были на него.
Предчувствие неожиданных, радостных перемен... Оно никогда его не покидало. И вот однажды воспитательницы отобрали в младшей группе человек десять, примерно одного возраста, и сказали, что они поедут в аул, где их ждут не дождутся папы и мамы. Дети шумно возликовали, обрадовался и Яков. Но не стал бегать и прыгать подобно прочим, ошалев от веселья. Он давно был уверен, что рано или поздно его разыщут.
В аулы увозили не только их, а многих детей. В большинстве они были повзрослев, лет четырнадцати-пятнадцати. Держались они свободно, независимо. Руки в карманах, цигарка в зубах, ходят себе и поплевывают через губу — не подступишься... И тех, кто приехал за ними, не очень-то замечали, не очень слушались. Всю дорогу соскакивали с телег, затевали потасовки, а то и кровавые драки. Сопровождавшие их лишились терпения и покоя.
Караван из пяти-шести телег, запряженных волами, долго, с ночевками, добирался до районного центра. Дорога была тяжелой, в особенности последний день. На волов уже не действовали ни камча, ни уговоры, и они ступали медленно, истекая слюной и покачи-рогами. В колесах высохла смазка, они натужно
илели, с трудом поворачиваясь и кренясь то в одну,
то в другую сторону. Дети устали. Если прежде они радостно вскрикивали при виде каждого зайца, перебегавшего дорогу, или дрофы, настороженно вытягивающей шею на отдаленном склоне, то теперь никто даже головы не поворачивал в их сторону. Самые заядлые озорники — и те притихли. Когда остановились на обеденный привал, оказалось, что и перебродившее кислое молоко в сабе1 кончилось. Вечером въехали в село, где было много домов непривычного вида, с плоскими крышами, то рассыпанных без всякого порядка по косогору, то сбившихся в кучу. Не веселила глаз и главная улица, где за каждой телегой столбом вздымалась рыжая пыль... Но все были рады и этому селу, и концу пути.
Наутро пришли незнакомые люди. Все они, как один, были с обветренными загорелыми лицами, черноглазые, черноусые, чернобородые, в чапанах и невиданных треухих шапках — тымаках. "Это мои дети", — говорил каждый и уводил с собой по нескольку человек. Вскоре из пятидесяти или шестидесяти ребят, проведших ночь в конторе райисполкома, осталось десять — пятнадцать самых маленьких. Их накормили супом, напоили шалапом2, и они снова заночевали в конторе.
Детей разбудили затемно, и опять ждала их тряская арба. Многие не успели как следует выспаться, к тому же пронизывало утренним холодком и хотелось есть... Но старый казах с редкими усами на широком лице, ехавший на коне рядом с подводой, сказал, что скоро каждый будет жцть у себя дома, со своими родителями, и тут даже у самых маленьких высохли слезы. Он брал к себе в седло ребятишек, рассказывал им что-то занятное. Лоб у него был в жестких морщинах, а глаза улыбчивые, добрые... Яков очень внимательно его слушал, но так ничего и не понял. Выяснилось, что он почти не говорит по-русски. Теперь Яков уже с некоторым сомнением начал поглядывать и на этого старика, который был, конечно, хорошим человеком, только по-русски не разговаривал;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я