https://wodolei.ru/catalog/stoleshnicy-dlya-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Уакас дополз уже до самого края луга, и стоило ему продвинуться еще хоть на шаг — огарь его заметит, он очень осторожен, теперь — уж ясно -— близко не подпустит, хотя их разделяли с полсотни метров, не более.
Уакас перезарядил ружье и, сняв туфли, надежно облепленные глиной и густой тиной, соорудил из них упор для винтовки. На этот раз пуля, стукнувшись в один из валунов, под которым сел огарь, отскочила рикошетом, прожужжала и пропала. Куда попала другая пуля, он и сам не понял. "Позор! Унижение!" — убивался Уакас.
Он вспомнил, как писал очерк об университетском студенте, мастере спорта, чемпионе республики по стрельбе из мелкокалиберной винтовки. Когда, отыскав его в общежитии, он спросил: "Как вы добились такого результата?" — студент ответил: "Да не знаю! Помаленьку как-то". Но Уакас не отставал, и тогда студент сказал: "Приходите в тир. Может, тренер скажет".
Когда Уакас явился в тир, чемпион стрелял с колена. Рядом прилип к биноклю, вмонтированному в треножник, белоголовый, узкоплечий старик. Руки по-обезьяньи длинные и прехудущие,. словно мускулов на них и вовсе нет. Когда Уакас сунулся к нему с разговором, тот отмахнулся и вдруг завизжал: "Куда взял?.. Опять восьмерка... Все время — разброс. Как с колена— так поперечный. Стоишь —так долевой". И, не отлипая от бинокля, отмахнулся от Уакаса, который снова сунулся к нему с вопросом. "Ну, куда опять? Кошмар!" Уакасу так понравился тренер, что тренировка лучше всего и получилась в очерке. И в душе он унес сомнение: так ли уж и хорош молодой чемпион. А выходит, попасть в восьмерку с пятидесяти метров — все равно что на этом же расстоянии снять баурсак с верхушки камыша. Ведь сейчас перед ним не баурсак, который сам с мизинец, а крупная птица — не с гору, конечно, а что с хороший казан она будет, когда его вверх дном опрокинешь, — это уж точно. Стоит, не улетает, будто уговаривает: попади, убей! Да стреляй наконец! И правда, с чего это второй-то кружит и кружит над ним? Только сейчас Уакас сообразил, что эта пара — с выводком. Тот, что кружит в безопасной вышине, — отец. А та, что прилипла к месту, — мать. В трех шагах от канавы, в которую плюхнулся Уакас, остались желторотые птенцы. Куда ей от них? Уакас опустил винтовку. Слава аллаху, от самки с ягнятами его тоже отвело.
Теперь уже нечего было прятаться, и он поднялся. Золотисто-снежная самка захлопала крыльями и понеслась совсем низко, едва не касаясь земли. "Огарь — это падшая, она обратилась в птицу, и стрелять в нее грех, а мясо ее погано", —- вспомнил он. Холодная капля скользнула по лицу Уакаса. Дрожь пробежала по спине, и ему показалось — он леденеет. Он коснулся щеки — она была влажная. Уакас обернулся — дождь, сеявшийся из черной, в светлых разводах тучи, окрасил вершину горы в голубоватый цвет. И тут же послышался шум тяжелых капель, упавших на луг в низине. Хотя капли падали редко, трудно было надеяться, что дождь кончится скоро. Тяжелые черные тучи слились в одно зловещее месиво, и неведомой силой их волокло вперед. Ветер волной пробежал над склонившимся тростником, и тростник зашумел. Уакас не знал, куда бежать. Под тополями не укроешься — кроны их сильно поредели. А дождь уже бил по лицу, и он бросился к темной скале рядом с тем местом, где только что сидел огарь.
Он не успел добежать до нее, когда дождь обрушился на него всей массой. Перемешанный с градом, он хлестал и стегал, а крупные бледные горошины жгли спину и голову. Вспышка ослепительной голубизны озарила все вокруг, и небо словно разломилось надвое. Дождь вроде бы и утих, но раскатам грома не под силу было унять себя разом, и они долго гуляли в вышине, пока не умолкли где-то вдали. Раздавленный страхом, Уакас распластался на земле. Когда грохот стих, он обернулся и увидел, что один из двух тополей перерезан чуть ниже середины ствола, а из расселины вьется сизый дымок. Уакас заставил себя подняться и побежать. Спотыкаясь и падая, он добрался наконец до скалы, но со всех сторон скала плавно сбегала к земле, ни навесов и выступов — укрыться негде. Хотя град иссяк, но молния словно отбросила край темного полога, затянувшего небо, и оттуда ринулись на землю новые потоки дождя.
У подножия другой скалы, круто вздымавшейся, ему почудилось что-то темное. Может, пещера? Но это была не пещера, а выбитое ветром углубление в породе размером в трехкрылую юрту. Дождь бил прямо сюда, и лишь в самой глубине оставалась сухая выбоина, в которой можно было укрыться, вжавшись в стенку. Вода, стекавшая ручьями с Уакаса, тут же намочила и это убежище.
Мокрые пряди облепили лицо, и, когда пальцы коснулись волос, он нащупал на лбу, на висках, на макушке, на затылке взбухшие, с кукурузное зерно, шишки. Небесный подарочек. Спасибо, у аллаха голова на плечах еще есть, — хоть молния в него не угодила. Но это не утешило. Его бил озноб, и прямо в грудь ударяли холодные порывы ветра. "Теперь уж свалюсь наверняка. Вот и конец", — подумал он. Он закрыл глаза и вжался в свою нору. Неведомо откуда выплыли имена святых, наверное, из тех времен, когда он пас овец.
Вновь сверкнула молния, и вслед убегающим раскатам грома понеслись по лугу ликующие крики. На соседнем склоне, почти вровень с кустарником у края лощины, вихрем носилось пятеро всадников. Уакас узнал парней своего аула, косивших сено в предгорье. Видно, ребята устроили кокпар. В руке одного — на темном коне он вырвался вперед — была зажата чья-то шапка. В той же руке он держал камчу, подняв ее высоко над головой. Парень оглянулся. Зычный вопль — и лошадь под бритоголовым, мчавшимся посреди цепи, — видно, это его была шапка, — споткнулась и кубарем покатилась вниз. Перелетев через голову коня, всадник рухнул на землю. Конец! Но парень поднялся и, отряхиваясь, приблизился к коню, который тоже уже стоял на своих четырех. Передние джигиты, придерживая поводья, повернули назад, задние и вовсе стали. Все сгрудились вокруг бритоголового, но, убедившись, что он цел и невредим, опять хлестнули коней. Быстро поправив сползшее седло, бритоголовый мигом взлетел на коня и с торжествующим криком припустил за друзьями.
Уакас долго следил за ними, пока, обогнув склон, они и вовсе не скрылись из глаз. Он покинул свое убежище. Холодный дождь бил по лицу — но он не замечал этого.
1969
НЕПРЕДВИДЕННАЯ ВСТРЕЧА
I
Набитый уставшими за день, издерганными людьми, как бочка сельдью, трамвай, в давке которого ни у кого не было даже возможности вытащить из кармана деньги, чтобы приобрести билет, и иные, стиснутые соседями, были словно подвешены в воздухе, лишь едва касаясь пола ногами, — по мере того как удалялся от центра, стал понемногу пустеть. Покрывшиеся от людского дыхания сероватым налетом инея, сделавшиеся словно вязкими, с великим трудом раскрывающиеся двустворчатые красные двери все-таки распахиваются, и на каждой остановке люди сходят целыми группами, а вновь садящихся — единицы. Сколько человек входит, сколько выходит — трамваю все равно, равномерно раскачиваясь, грохоча, точно старая телега, набитая сухим хворостом для растопки, он все тянет и тянет вперед в своем отлаженном, размеренном темпе. Однако каждый сходящий человек как бы уносит с собою частицу трамвайного тепла, и чем меньше становится людей, тем студенее делается в трамвае. Пока я стоял, то не ощущал этой закономерности со всею суровостью, но, когда сел на одно из освободившихся мест, мороз, пробравшись под одежду, обосновался там совершенно по-хозяйски, — тетю так и заломило от холода, я задрожал. Особенно холодно стало ногам. Считающиеся в Алма-Ате "зимними" чешские полуботинки сделались мне будто малы — жали ноги и леденили. Подняв воротник пальто, пристукивая ногами одна о другую, я попытался согреться, но все тщетно, теплее не становилось. Потом я заметил — многие были примерно в моем состоянии. М сидящая рядом хрупкая, еще не утратившая привлекательности, средних лет женщина в теплом пальто с лисьим воротником и в лисьей шапке — тоже. Вздернутый ее носик покраснел, пудра на щеках лежала окаменелой пылью, все лицо сжалось словно бы в горсть, посинело, губы едва шевелились. Но тем не менее, глядя доверительно снизу вверх на стоящего над нею хорошо сложенного, высокого, огромного, как верблюд-самец, мужчину, она говорила без умолку.
— Петр Иваныч, — говорила она, — Петр Иваныч!.. Письмо за письмом писали, уговорили-таки нас с Дамиром... Солнечный город... А ведь холоднее даже нашего Тамбова...
Из-за грохота трамвая одни слова были мне слышны, другие нет.
— Семь лет здесь живу, такого в Алма-Ате еще не было, Лариса Петровна, — отвечал Петр Иваныч.
— ...идцать пять — сорок градусов... — говорила Лариса Петровна. — До костей пронимает. — Но говорила она все это с приятной для слуха интонацией, голосом, полным довольства, словно хотела сказать совсем другое: "Ах, как славно, что день студеный!" Соответственно этой ее интонации и пар, вырывающийся у нее изо рта, поднимался кверху струящейся изящной ленточкой, точно из узкого носика чайника.
— Не-е... не-ет, — отвечал Петр Иваныч, и при этом пар у него изо рта валил целыми клубами. Рядом с маленькой Ларисой Петровной он был похож на окутавшийся дымом паровоз. — Не больше двадцати восьми — тридцати градусов.
— Сомневаюсь, — говорила Лариса Петровна, пытаясь переливчато засмеяться. Сморщив носик, она потянула им в себя воздух, словно хотела таким образом высказать спутнику свое расположение. Но тут же она сняла варежку, достала из сумочки носовой платок и изящным движением вытерла ноздри и рот. — Сомневаюсь, — повторила она через некоторое время.
Только что по радио я слушал сообщение синоптиков: двадцать четыре градуса. Но тем не менее для Алма-Аты — это все равно что сорок градусов для Сибири. Вмешиваться в разговор незнакомых людей — неприлично, и я промолчал, уставившись в окно, затянутое толстым слоем льда. Улицы не видно. Прямо на уровне моих глаз кто-то вытопил дыханием крохотную прогалинку, но она уже тоже подернулась ледком. Рядом с согбенной старушкой, сидящей, опершись на палку, напротив меня, нарисован морозом лик Мефистофеля, а под ним — профиль Пушкина.
Когда трамвай, качнув всех вперед, затормозил перед остановкой, я уловил, что Лариса Петровна, все так же продолжавшая свой спор об Алма-Ате и вообще Казахстане, начала уже понемножку, но уверенно брать перевес над моим старым земляком Петром Иванычем.
— В вашей Алма-Ате яблок, оказывается, нет. На зеленом базаре килограмм — три рубля! Да и тех мало.
— Ну уж это... маловато нынче яблок уродилось, — не сдавался все-таки патриот своего города Петр Иваныч. — А то каждый год...
— Каждый год, говорят, так, — с удовлетворением произнесла Лариса Петровна, почувствовав замешательство Петра Иваныча.
— Правда, яблок мало, зато всяких продуктов полно! — рубя слова, вмешался чей-то чужой голос.
Участники короткой трамвайной сценки: беседующие Петр Иваныч и Лариса Петровна, а также я, герой без слов, — все строем обернулись к новому персонажу. Это был темнолицый рябой парень с вытянутым лицом, острыми выступающими скулами, курносый, с серыми глазами. Бороду и усы он, видимо, давно уже не приводил в порядок и зарос до невозможности. На нем была стеганая нейлоновая куртка, на голове — старая ондатровая шапка с изрядно свалявшимся и облезшим там и сям мехом.
— Это верно, — сказала Лариса Петровна, вежливо улыбаясь.— В газетах все правильно пишут: Казахстан-край изобилия.
— У нас есть пословица: "Не плюй в колодец, из которого пьешь".
— Здесь у вас никто не спрашивал про пословицу, — сказал Петр Иваныч.
Парень хотел было что-то ответить, но Лариса Петровна помешала ему.
— Садитесь, — сказала она, поднимаясь, — простите...
Я только теперь увидел, что парень — инвалид. Правой ноги ниже колена у него не было, а вместо нее — деревянный, похожий на бутылку горлышком вниз протез. Я тоже вскочил:
— Садитесь!
Парень не обратил внимания на нашу вежливость. Ни за что не придерживаясь, твердо впечатывая деревяшку в пол, он пошел по направлению к двери. Мне было уже недалеко до моей остановки, и я пошел вслед за ним.
— Что ни говори, но Алма-Ата испортилась, — сказал парень, качая головой и прицокивая языком, когда я встал рядом.
Я промолчал и тем самым как бы согласился с ним. Из большого, широкого, не тронутого инеем окна кабины, перед которым сидел вагоновожатый, был виден тускло поблескивающий в слабом уличном свете трамвайный путь. Точно туго натянутые серебряные струны домбры, готовые, кажется, вот-вот лопнуть от сковавшего их мороза.
Парень, снова зацокав языком, усмехнулся, ни к кому не обращаясь:
— Холодно!
Но по нему не было видно, что он замерз. Таким жалким, как я, он не выглядел. Неожиданно этот сероглазый курносый парень с морщинистым лбом показался мне знакомым. Причем хорошо знакомым, с которым в прошлом я общался довольно близко. Но вспомнить, кто это, я как ни силился, не смог.
— Холодно, — сказал он и после того, как мы оба на одной остановке сошли с трамвая. — Как вы смотрите, чтобы зайти в этот магазинчик и немного согреться? Не сочтите за грех.
Какой тут грех? Мой дом от остановки далековато. Авось не околею, но чем бежать съежившись, лучше, конечно, зайти, отогреться немного.
В небольшом продовольственном магазине, квадратном, с низкими потолками, с одной наружной стеной сплошь из стекла, тепло-тепло. И гулкий гам беспорядочных голосов.
Стройные девушки в белых халатах по ту сторону прилавка звучно поцокивают каблучками, упруги и стремительны в движениях; полные приземистые женщины двигаются неторопливо и плавно, словно серебристые сазаны в тихом омуте.
Консервы в жестяных и стеклянных банках, витые круглые калачи, белый, черный, серый хлеб, что-то завернутое в лохматую желтую бумагу, обычно там или масло, или колбаса, — необходимые для жизни вещи, называемые продуктами, — все это в сплошной сутолоке и гаме наталкивается, набивается в сетки и сумки, туго распирая их бока, и уносится из магазина женщинами, мужчинами, молодыми, пожилыми...
Стоять внутри этой круговерти было неудобно, и, оглядевшись, я направился в угол.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57


А-П

П-Я