https://wodolei.ru/catalog/mebel/rakoviny_s_tumboy/podvesnaya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Оставалась Аликс, дикий, засохший цветок, оторванный от скал Тасоса и заполняющий пустоту, образовавшуюся в душе Костова, когда все стало рушиться. И вот сноб и раб моды опять увидел эту девочку в оправе своего гибнущего мира, снова представил себе, как Аликс в бледно-желтом вечернем платье входит в «Унион». Он не сознавал, что, выхаживая этот дикий цветок, хотел создать человека по своему образу и подобию.
Резкий скрежет железа прервал его мысли. На повороте машина задела крылом скалу или дерево. Эксперт почувствовал, что с его правой рукой что-то неладно. Она казалась ему протезом, прикрепленным к плечу, каким-то чужеродным телом, которое не сразу подчиняется его воле. Он вспомнил о своем прогрессирующем атеросклерозе. «Удар, – подумал он. – Должно быть, со мной случился небольшой удар после всех треволнений прошлой ночи». Какая-то маленькая артерия лопнула в его мозгу, и пролившаяся кровь давила на моторный центр, управляющий движением руки. Он подумал, что вести машину в таком состоянии опасно, и остановил ее.
– Замените меня, пожалуйста! – сказал он Ирине. – С моей правой рукой что-то произошло.
– Да, я заметила, – отозвалась она.
Они поменялись местами, даже не взглянув в сторону заднего сиденья, и ни слова не вымолвили, потому что все, о чем сейчас можно было думать или говорить, одинаково угнетало обоих.
Ирина села за руль и повела машину медленно и осторожно, так как мотор был очень мощный и она боялась, что не сумеет с ним справиться. Взошло солнце, и она с досадой подумала, что они приедут в Каваллу как раз в то время, когда приморская улица особенно оживленна и все бездельники отправляются на пляж. Но еще неприятнее было думать о том, что придется делать скорбное лицо и скрывать раздражение, когда табачные шакалы соберутся у трупа умершего льва. Она ожидала соболезнований, не подозревая, что уже два дня в Кавалле царит паника и табачные шакалы сбежали первыми, а за ними бежали их слуги, увозя на казенных грузовиках свои семьи, домашний скарб и все, что они успели прикарманить в дни своего хозяйничанья.
Сейчас Ирине хотелось, чтобы ее оставили в покое, хотелось ни о чем не думать и ничего не делать, потому что ужасы прошлой ночи превратили ее в почти такой же окоченевший труп, как тот, что она везла в машине. Сейчас ей хотелось уединиться в тиши сосновых рощ Чамкории, под небом с холодными звездами и равнодушно ждать, что будет дальше. Что бы ни случилось, ее это не коснется. Распад старого мира ее не трогал, а новый мир не пугал. Она владела вкладами за границей, которых никто не мог у нее отнять, а в прошлую ночь убедилась, что женщинам коммунисты не мстят. Но она чувствовала, что ей не спастись от чего-то другого, более страшного, чем потеря богатства или месть голодных, – не спастись от собственного внутреннего разрушения. Все в ней обратилось в пепел – и то, что ей пришлось пережить до сих пор, и ужасы прошлой ночи; осталось только мрачное равнодушие ко всему на свете. Она больше не думала ни о сердце, переставшем биться под ее рукой, ни о возмездии, которое обрушилось на фон Гайера, ни о бесполезной миске с риванолом, ни о раненых партизанах, которых она перевязывала тряпками и которых, вероятно, уже добили немцы. Сейчас она была конченым, холодным, безжизненным человеком.
И потому она вела машину механически и постепенно увеличивала скорость, так как перестала бояться, что не справится с рулем. А тюк на заднем сиденье беспомощно покачивался и медленно клонился в сторону. Наконец он опрокинулся, глухо стукнулся о дверцу машины и остался лежать. Теперь он походил на узел с тряпьем. Но Ирина и Костов этого не заметили.
Они приехали в Каваллу около десяти часов утра и вдруг увидели что-то жестокое в этом городе с белыми домами, что-то мертвенное в этих улицах без зелени, что-то леденящее душу в синеве этого неба и свете солнца, под которым люди сгорали в гибельной страсти к обогащению и в голодном отчаянии.
На главной улице толпились греки, которые, несмотря на жару, суетились и возбужденно разговаривали, словно обсуждая какое-то событие, нарушившее обычное течение их безнадежно будничной жизни.
Германский папиросный концерн, «Никотиана» и прочие табачные фирмы, так или иначе работавшие на концерн, неожиданно заперли свои склады, выбросив на улицу тысячи полуголодных, истощенных трудом людей. Но хоть и лишенные своего жалкого заработка, эти люди сейчас казались радостными и оживленными. Из уст в уста передавались слухи, вселявшие в них смутную надежду. И то, что волновало их, был не вульгарный шовинизм завсегдатаев кофеен, спекулянтов и служащих греческих табачных фирм, которые ждали десанта и после каждой победы англо-американцев наряжались в праздничную одежду, а нечто другое, несравненно более значительное и касавшееся лишь людей, раздавленных нищетой. Это были надежда, радость и упование, рожденные успешным продвижением огромной, могучей армии, которая шла с севера.
И потому эти люди сейчас пренебрежительно смотрели не только на машину главного эксперта «Никотианы», но и на главного эксперта фирмы Кондояниса, который, войдя в парикмахерскую, с неслыханной дерзостью обозвал болгар скотами. Сказал он это в присутствии двух болгарских моряков, которые сидели перед зеркалами с пистолетами на поясе и намыленными лицами. Но, не понимая по-гречески, моряки лишь окинули грека презрительным взглядом, раздраженные его громким голосом.
Ирина нервно сигналила, злясь на толпу, которая слишком медленно расступалась перед машиной. А рабочие-табачники считали, что теперь хозяевам не мешало бы стать терпеливее. Люди громко смеялись. Ну и вонь от этой машины!..
Костов услышал, как один из толпы сказал:
– Как видно, везут дохлую собаку.
– Собаку?… На что им везти ее в машине?
– Да ведь они держат своих собак, как людей, а мы Для них хуже собак, – сказал другой. – Лихтенфельд вызывает к своей собаке врача и кормит ее белым хлебом и мясом.
Когда эксперт и Виктор Ефимович вносили труп Бориса в дом, Ирина проговорила раздраженно и хмуро:
– Костов, вы уж позаботьтесь о похоронах, хорошо? Я не хочу никого видеть.
Эксперт, которому было очень не по себе от жары, ответил недовольным тоном:
– Позабочусь, когда закончу более важные дела. Я прежде всего должен повидать Аликс… Затем нужно сообщить в немецкую комендатуру насчет фон Гайера. Это очень неприятная история. Вероятно, нас будут допрашивать, а может быть, и задержат.
– Вот как?
Ирина равнодушно подумала, что труп не может лежать в доме.
– Тогда уладьте дело с Фришмутом! Попросите его, чтобы нас не беспокоили, и обратитесь в какое-нибудь похоронное бюро.
Костова злил ее властный тон – она по-прежнему приказывала и не сомневалась, что все еще может распоряжаться людьми, в том числе Фришмутом, как найдет нужным. Но и раздраженный ее эгоизмом, эксперт не огрызнулся, так как сгорал от нетерпения увидеть Аликс.
На лестнице второго этажа его встретила Кристалло – она увидела в окно подъехавшую машину. Гречанка крестилась и охала, расстроенная тем, что привезли покойника, которого Виктор Ефимович укладывал на диван в передней. Но в то же время она с кокетством былых времен поправляла локоны своей сложной прически.
– Как девочка?… – спросил Костов, тяжело дыша.
– Плоха! – ответила Кристалло. – Доктор говорит, нет никакой надежды. Господи, как мне вас жаль! У вас такое доброе сердце.
Гречанка всхлипнула, но без слез, хотя искренне сочувствовала Костову. Вертепы Пирея, где она прошла через все ступени унижения, отучили ее плакать. Она лила слезы, лишь когда у нее бывала истерика.
Сопровождаемый Кристалло, Костов направился в комнату Аликс. Девочка лежала в широком деревянном кресле с красивой резьбой. На ночной столик Кристалло поставила букетик гвоздик. Укрытая белыми, ослепительно чистыми покрывалами, Аликс казалась маленьким скелетом, завернутым в саван. За пять дней ее изнуренное тропической лихорадкой тельце совсем растаяло и осталась лишь желтоватая кожа, натянутая на кости. Ручонки ее были похожи на сухие ветки, а прозрачная синева глубоко запавших глаз потемнела. Костов коснулся рукой ее лба – горячего и сухого, как накаленный солнцем камень. Пристально глядя перед собой, Аликс дышала часто и тяжело. Взгляд у нее был бессмысленный, он выражал лишь страдание – безграничный ужас перед жестокой головной болью, перед огненными шипами, которые лихорадка вгоняла ей в мозг. Может быть, ее изводили кошмары. Может быть, морские звезды, которыми она играла на пляже, сейчас вырастали до гигантских размеров и сжимали ее своими конечностями, покрытыми острыми колючками. Может быть, ей чудились спруты и каракатицы, которые оплетали ее своими щупальцами. Но она не могла даже закричать от ужаса, потому что силы ее иссякли.
И Костов понял, что Аликс умрет. Понял, что напрасно он привез ее из лачуги Геракли в этот дом, напрасно ходил по магазинам в Салониках, искал для нее куклу, платьице и туфельки и что никогда ему не увидеть ее взрослой, в вечернем платье из бледно-желтого шелка, с красиво причесанными бронзово-рыжими волосами.
У кресла стоял доктор-грек, в старомодном пиджаке, длиннолицый, седой, в пенсне, прикрепленном черным шнурком к лацкану пиджака. Костов невольно бросил на него укоризненный и недовольный взгляд, как будто хотел сказать: «Ведь я щедро плачу тебе… Так почему же ты не можешь ее спасти?» А доктор, всю ночь просидевший у постели Аликс, словно почувствовал этот несправедливый упрек и ответил с достоинством:
– Я сделал все возможное, сударь! Переливание крови… Мои немецкие коллеги, которых я приглашал, одобрили это…
Эксперт молчал. Наступила тишина, которую нарушал только шум катера, совершавшего рейс между Тасосом и Каваллой. В открытое окно были видны улица и сад, под самым окном – олеандры, усыпанные розовыми цветами. Виктор Ефимович подогнал лимузин к гаражу и, потрясенный, осматривал его помятое крыло. А над всем этим сияло лучезарное голубое небо.
Врач сказал:
– Вот так умирают тысячи греческих детей.
Он произнес эти слова глухо, вполголоса, как протест, который тяготил его совесть и рвался наружу, но, высказанный, мог ему повредить. Глаза его беспокойно замигали. К его удивлению, Костов хрипло подтвердил:
– Да, немецкая оккупация принесла вам большие беды.
Этого было достаточно. Учтивый грек, вполне удовлетворенный этим замечанием, тихо добавил:
– Ведь правда, сударь?… Война – это страшное бедствие.
– Сколько ей осталось жить? – спросил эксперт.
– Доживет до вечера, а может, до следующего утра. Пока не начнет падать температура и не участится пульс.
– Останьтесь при ней, доктор… Прошу вас. – Костову показалось, что голос его звучит откуда-то издалека. – Эта женщина будет вам помогать… Можете питаться у нас. Сам я очень занят, мне о многом нужно позаботиться. Внизу покойник.
– Да, я видел, – отозвался грек. – Не беспокойтесь, сударь, я останусь.
– Благодарю вас.
Костов ушел, а доктор догадался, что мягкость этого болгарина объясняется не тем, что война приняла другой оборот, и не страхом перед местью греков, а чем-то другим, глубоким и безнадежным, что разрывает его изнутри. И старомодно одетый врач, тонкий и впечатлительный, понял, что это такое. Он спросил гречанку:
– У него есть семья?
– Пет, он одинокий, как кукушка, – ответила Кристалле – Он хотел удочерить и воспитать эту девочку.
Прежде всего надо было покончить с неприятным делом в немецкой комендатуре: эксперт знал, что там его ожидает долгий, подробный допрос об обстоятельствах, при которых погиб фон Гайер. Он позвонил по телефону в штаб дивизии, чтобы поговорить с Фришмутом, но там не ответили. Тогда он решил пойти в комендатуру, но туг же вспомнил, что Ирина считает организацию погребения мужским делом. Сейчас она была в ванной, из которой доносились шум. душа и плеск воды, а вымывшись, она, вероятно, собиралась отоспаться и хорошенько отдохнуть, так как привыкла постоянно заботиться о своей красоте и здоровье. Эксперт был до того возмущен ее поведением, что впервые назвал ее про себя таким именем, какого она, в сущности, не заслуживала. Не заслуживала потому, что, ведя себя подобным образом, она бессознательно мстила тому миру, который ее развратил и опустошил.
Трупный смрад наполнял весь долг, так что оттягивать похороны было невозможно. Виктор Ефимович расхаживал но комнатам с багровым лицом, неспособный делать что бы то ни было. В отсутствие Костова он с утра до вечера пил и теперь, одурманенный, одинаково равнодушно относился и к брани своего хозяина, и к любым опасностям, которые могли возникнуть в ближайшие двадцать четыре часа в результате продвижения Красной Армии, озлобления греков или солдатского бунта в болгарских казармах. До него доходили слухи обо всем этом, но обсуждать их он считал излишним. Если революция вдруг вспыхнет, ничто не сможет ее остановить. Никто не знал этого лучше Виктора Ефимовича, хорунжего врангелевской армии. Поэтому он смотрел на все происходящее, опираясь на опыт первой мировой войны и с невозмутимым равнодушием пьяницы, хоть и не имел понятия, как поступят большевики (или болгарские коммунисты – все едино) с русскими белоэмигрантами.
Костов ругался:
– Трутнем стал! Только и знаешь, что напиваться… Алло! – Эксперт безуспешно пытался связаться по телефону с городской управой. – Другой бы па твоем месте все уладил, а мне самому бегать приходится… Алло!
– Я багаж уложил, – пробормотал Виктор Ефимович в момент просветления.
– Какой багаж? Алло!
– Белье, костюмы, туфли ваши…
– Куда ехать-то собираешься, пьяный хрыч?
– В Софию… Все бегут… В городе ни одного торговца не осталось.
– Что?! Станция, что за безобразие! Дайте мне городскую управу!
– Там вы никого не найдете, – лениво сказал Виктор Ефимович. – Мэр и чиновники бежали вчера вечером.
У эксперта подкосились ноги.
– Не может быть! Кто тебе это сказал?
– Все говорят, – ответил Виктор Ефимович.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131


А-П

П-Я