Отзывчивый Wodolei.ru 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

— Он склонился к ней и крепко поцеловал.— А может, ты умеешь записывать правду жизни и познание мира?
Словно удар хлыста, обожгла Юле ирония, так неожиданно прозвучавшая в словах Таураса сразу же после прилива нежности.
— Что с тобой происходит, милый?
Таурас отстранился от ее руки, потянувшейся, чтобы погладить его волосы, и сполз с постели.
— Плохое происходит,— ответил, глядя в окно.
— Может я что-то не так делаю?..— Юле сидела на кровати, прижав руки к груди. Боже, как колет сердце...
— Ты все делаешь прекрасно, успокойся.— Таурас вернулся, присел на край кровати и потрепал Юле по плечу.— Во всем виноват я один. Ты создала себе миф, якобы меня надо воскресить из мертвых и что именно ты обязана своей самоотверженной жизнью подвигнуть меня на творчество и тем самым сделать осмысленным наше с тобой совместное существование. Прости, но такой миф противен мне, хочется разнести его в щепки.
— Что же плохого в том, что я искренне хочу как можно больше помочь тебе? Скажи, Таурас...
Она почувствовала себя прибитой, вяло сняла руку Таураса со своего плеча, залезла под одеяло и свернулась калачиком, словно ожидая последнего удара.
— Ну, скажи...
— Выдуманная тобою для себя миссия по существу негуманна.
— Почему? А если я от нее счастлива?
— Потому, что нельзя зачеркивать себя во имя другого человека.
— Я стала тебе неинтересна?
— Ничего ты не поняла, Юле.
— Хорошо, я буду другой. А теперь кончим этот ночной разговор. Он меня дико измучил. Не знаю, как буду работать завтра.
— Хорошо, Юле. Я ничего не говорил.
— Давай спать, милый!
-— Давай.
Через неделю Таурас исчез. Юле позвонила Гудинису, но отец сказал, что ничего толком о сыне не знает.
Кто-то из ее сослуживцев сообщил, будто видел Таураса в Паланге.
Еще через неделю Юле поняла, что беременна.
Ветра не было, но с верхушек сосен вдруг соскальзывало легонькое облачко сухого снега, и едва различимые кристаллики, отражая солнце, кружились в прозрачном воздухе, мерцали, как паутинка, перед глазами, поблескивали на меховой шапочке и воротнике Руты.
Гудинис поскрипывал снегом, сложив руки за спиной и шагая чуть позади нее. Ему было приятно чувствовать рядом с собой молодую элегантную женщину, которой он когда-то читал зарубежную литературу в университете. Теперь судьба свела их в одном санатории. По правде сказать, Гудинис не узнал ее, когда Рута обратилась к нему в столовой: «Приятного аппетита, профессор!» Он просто не мог поверить, что эта высокая женщина с несколько уже увядшим лицом была в свое время его студенткой. В воспоминаниях она не присутствовала, о ней не напоминала ни одна деталь, ухватившись за которую он мог бы вытащить на свет божий известный им обоим эпизод. Гудинис не решался спросить, почему она вдруг среди зимы очутилась в санатории, но она сама во время первой их прогулки откровенно, без всякого смущения рассказала, что в Друскининкай приехала лечиться от болезни, мешающей ей иметь детей. Гудинис отвык от женского общества, поэтому вначале слегка сторонился Руты, даже вздыхал с облегчением, оставаясь наедине с книгой. Но потом, поняв, что эта женщина втайне страдает от панического страха одиночества, невольно принял на себя обязанности какого-то доброго духа, толкователя внешнего мира, охраняющего легкоранимую, хрупкую натуру. Рута бесконечно доверяла его эрудиции, вкусу, опыту, и Гудинис неожиданно ощутил, что это доверие льстит ему, удивился, что кто-то, в данном случае молодая женщина, еще хочет и может откровенно делиться с ним своими сомнениями и предчувствиями. По ее смелым, оригинальным суждениям Гудинис понял, что Рута отнюдь не боится жизни, скорее даже склонна исследовать ее, и поэтому все его сентенции подчас казались ему серыми, какими-то бесчувственными.
Гуляя в сосновом бору или сидя за «тайной» чашечкой кофе в скромной кондитерской, они чаще всего беседовали по-французски. Им казалось, что французский язык помогает точнее формулировать какие-то представления о жизни, позволяет откровенно говорить обо всем на свете, .не стесняясь друг друга. Рута бывала безжалостна и к себе, и к нему, часто употребляя выражения: мы не умеем... мы не ценим... мы не хотим понять... А как-то раз неожиданно спросила у Гудиниса:
— Может ли человек, не уяснивший себе такого множества «почему», считать себя сформировавшейся личностью? Мне ведь уже тридцать четыре.
— Жизнь человека слишком коротка...— начал было Гудинис, но глубоко вздохнул и признался: — Не знаю. И вообще, что может сказать вам такая старая развалина? Свои «почему» я давно похоронил, даже не помню когда. Вернее, постепенно отказывался от них, не находя ответов...— Он медленно, ложечка за ложечкой пил кофе, не поднимая глаз на Руту.— Видите, вы заставляете меня быть самокритичным.
Однако в конце концов Гудинис разговорился, рассказал, как десять лет назад поднял было крылья, то есть он, «молчальник» Антанас Гудинис, написал пьесу об участии литовцев в гражданской войне, доказывая тем самым, что его молчание в послевоенные годы было отнюдь не принципиального свойства, и получил вторую премию на республиканском конкурсе. Пьесу начали репетировать в шяуляйском театре. Когда до премьеры оставалось несколько дней, члены художественного совета неожиданно признали ее на просмотре идейно незрелой, и премьера не состоялась. Председателем худсовета был тогда некий Дабрила, ныне окончательно скомпрометировавший себя субъект.
— Не понимаю, как это один сумел убедить всех,— удивилась Рута.
— Тогда еще крепко давал знать о себе догматизм. Да и страх,— вздохнул Гудинис.— Дабрила, этот вечно полупьяный шантажист, определенными намеками запугал худсовет, а главное, режиссера, и пьеса была
похоронена навсегда.— Жалко улыбаясь, он глянул на Руту.
— Почему же навсегда? — неожиданно рассердилась она.— Простите, я слишком близко принимаю к сердцу...
— Потому что время той пьесы прошло, безвозвратно прошло, как и мое собственное... Такова театральная жизнь...
Рута какое-то время смотрела на Гудиниса с откровенным презрением.
— Меня бесит, когда вы жалеете себя, занимаетесь самоуничижением, точно Мармеладов у Достоевского,— по-французски сказала она.
— Что ж, вы правы,— помолчав, согласился Гудинис.— Но так легче ждать смерти. Вновь стать таким, каким вы меня помните, было бы настоящей трагедией, Рута. Ибо мой изношенный организм уже не в состоянии выполнять велений души.
— Вы и в самом деле неисправимо агИз^ие1. Что ж... у вас есть сын, от которого ждут многого.
— Только от сына? Вчера вечером я написал вам стихи. Хотите, прочту?
— С удовольствием.
— Только, может, не здесь? Пойдемте в парк.
— Вам что, люди мешают?
— Нет. Кухонный чад.
Гудинис слышит, как за Таурасом захлопывается наружная дверь, несколько мгновений стоит неподвижно, а потом затягивает на боках шнуровку старомодной жилетки — она снова стала слишком свободной.
Странно, но сегодня его не тянет на свидание с Рутой. И не ремонт дивана утомил, гнетет какая-то апатия, тоскливое, хорошо знакомое состояние прострации, которому с каждым разом все труднее сопротивляться.
Гудинис собирается присесть, отдохнуть хоть две- три минутки, но неожиданно раздается звонок, и он, не понимая, кто бы это мог пожаловать в такое время, идет открывать дверь.
На лестничной площадке топчется Беньяминас. Увидев Гудиниса в парадном виде, машет на него рукой, будто гонит от себя привидение; потасканная похотливая физиономия угодливо улыбается всеми своими морщинками (прости, что не вовремя, что помешал); Гудинис тянется за сигаретами (ясно, зачем ты явился), однако на нем лишь жилетка, пиджак остался в кабинете, поэтому он неприязненно кидает:
— Подожди, сейчас принесу,— и направляется к себе.
Беньяминас неслышно плетется следом, бормоча под нос:
— Не сердись, Антанас, только на пару слов, Антанас.
Не обращая на него внимания, Гудинис выдвигает верхний ящик письменного стола, который тесно набит пачками сигарет, вытаскивает одну из них и протягивает Беньяминасу.
— Надеюсь, теперь надолго хватит? — спрашивает он подчеркнуто вежливо.
— Ты же знаешь, что я не курю, Антанас...
— Еще бы не знать,— в голосе Гудиниса ирония.— Почти каждый вечер клянчишь.
— Скоро перестану,— печально вздыхает Шаль- тис.— Сочтены мои денечки, выписали из больницы помирать.
Долго же косая тебя не берет, хотел было бросить Гудинис, но сдерживается и смотрит на часы. Еще двадцать пять минут.
— Я не притворяюсь, нет! — выкрикивает вдруг Беньяминас, и Гудинис видит, что по серым щекам непрошеного гостя сползают две крупные слезы.— Может, завтра уже с постели не встану. Разве что по нужде... Вот и хочу сказать тебе пару слов, чтобы потом спокойно ждать своего часа.
Теперь Беньяминас и впрямь вызывает сочувствие: из-под летнего плаща торчат полосатые пижамные штаны, обхватил себя за плечи, словно его лихорадка трясет.
— Ничего не желаю я от тебя слышать.— Гудинис настойчиво сует ему пачку сигарет, однако Беньяминас сцепил руки и не берет, даже слез не вытирает.
— Это я виноват, Антанас, что тогда твоя пьеса... Я Дабрилу натравил. Были еще у меня тогда кое-какие связи...
Гудинис срывает пиджак со спинки стула и быстрым движением набрасывает на плечи.
— А за каким чертом мне это теперь нужно знать? Что было, быльем поросло, не воскресишь. Тебе пора ложиться, а мне уходить.
— Прости, присяду.— Беньяминас придвигает стул и тяжело опускается на него, не обращая внимания на протестующий жест Гудиниса.— Все-таки я обязан сказать тебе, почему натравил.
Гудинис с удовольствием выставил бы вон эту развалину, но язык не поворачивается, хотя он чувствует, что и на этот раз обязательно услышит какую-нибудь гадость.
— Только, пожалуйста, покороче. Мне некогда.
В глазах Беньяминаса вспыхивают огоньки застарелой ненависти.
— Могу и коротко: виноваты во всем твои отношения с Марией Жигелите.
Гудинис внезапно оборачивается к Беньяминасу и повелительно стучит костяшками пальцев по столу:
— Не смей касаться мертвых! И... и вообще... пошел вон!
Однако Беньяминас, не меняя позы, продолжает поглаживать свои плечи, отрицательно качая головой:
— Мертвых? Мария твоя до сих пор жива-здорова. В Вене она.
Шальтис вяло поднимается со стула, но тут уже Гудинис мертво вцепляется ему в плечо:
— Всю жизнь лгал, подонок! Так я тебе и поверил!
— Лгал, потому что хотел козырь против тебя иметь. Все выжидал момента, когда можно будет побольнее ударить по твоему самомнению, по твоей незапятнанной репутации, за все разом сквитаться. Я ведь тебя всю жизнь ненавидел, да и теперь тоже... А тогда как раз и настало такое время — ты было снова вынырнул, премию получил, пьесу твою в Шяуляе приняли...
— Но ведь никто никогда не попрекал меня Марией!— Гудинис отпускает его плечо и брезгливо осматривает пальцы.— Обвинения были совсем другого рода.— Он нервно смеется.— Все это твои выдумки, старый скорпион. Собираясь на тот свет, мечтаешь ужалить, хоть самому себе сколько-нибудь значительной личностью показаться? Считаешь, что мог повредить
мне? Чепуха! Ничего ты не мог сделать! Просто прошло мое время.
— Думай что хочешь, но фактик проверили в соответствующих инстанциях, и, сам знаешь, в те времена это вызвало определенный резонанс.
— Почему же до меня этот резонанс не дошел? Ха-ха. Пустой номер, Беньяминас! Твоя карта бита. Иди-ка ты прочь!
— Тебя оставили в покое, потому что ты ничего не знал, верил в гибель Марии и растил сына. А мне было строго-настрого запрещено сообщать правду. Тебе не надо было этого знать.
— Мне и теперь не надо.
Гудинис гневно распахивает дверь кабинета. Беньяминас, низко опустив голову, шаркает через полутемную прихожую.
— Прощай, Антанас. А все-таки перо у тебя из рук выбил я!
Он останавливается в дверях, оборачивается, словно провоцируя своего давнего недруга на какой-нибудь необдуманный поступок. Злая улыбка кривит бескровные губы.
Гудинис меряет Шальтиса взглядом — седые клочья волос, летний плащ в пятнах, торчащие из-под него мятые пижамные штаны, пальцы ног вылезают из старых рваных шлепанцев — и негромко смеется:
— И не мечтай, Беньяминас. Ты тут ни при чем!
— Я, Антанас, я.— Беньяминас хихикает ему в тон.
— Нет, подонок ты мой дражайший, не ты,— мотает головой Гудинис, слезы смеха застилают ему глаза.— Не заносись!
Беньяминас трясется от хохота.
— Я, Антанас, я, и никто другой!
— Что ж, тогда тебе положена медаль, Беньяминас! — Гудинис подталкивает его на лестничную площадку.— Хотя бы... самим тобой придуманная— «За подлость». Ха!.. Носи на здоровье. Но... запомни... мне ты... ничего...
— Я, Антанас, я!.. Хи-хи!..
Гудинис медленно прикрывает за ним дверь и бессильно прислоняется к стене.
Неправда. Мария умерла.
Вот и конец уроков, Вайдас поглядывает на часы, слишком быстро пролетело сегодня время, уж лучше бы тянулось помедленнее — можно было бы в тысячный раз все как следует обмозговать и взвесить. Впрочем, разве есть время на раздумья у прыгуна, уже взобравшегося на трамплин?
— Чего это ты сегодня странный какой-то? — спрашивает Нериюс, когда они в шумной толпе спускаются по школьной лестнице.— Пойдем, что ли, кофе выпьем?
Вайдас отрицательно мотает головой. Нет, ему еще надо забежать домой. С озабоченным видом сует он Нериюсу руку, чтобы скорее остаться одному и принять окончательное решение.
Вероятно, Нериюс о чем-то догадывается, он весело хлопает его по плечу и сверкает золотыми зубами:
— Что ж, удача сопутствует смелым!
Вайдас недовольно передергивает плечами и, оставив Нериюса с его мудрыми фразами, торопливо шагает прочь.
До начала смены почти целый час, но домой заходить он и не собирается. Наскоро перекусит сосисками с кофе в ближней забегаловке, и можно будет немного побродить по улицам, чтобы утихло грызущее сердце беспокойство.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я