смеситель елочка цена 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Да, было между нами что-то хорошее, чистое, к чему не следовало прикасаться. А теперь...
— Что теперь?
— Теперь только секс.
— Может, ты думаешь, что я каждую неделю меняю партнеров?
— А мне это безразлично.
— Гм... Ты действительно можешь довести до слез любую.
— Из-за меня плакать не стоит.
— Обидно за твое неуважение к самому себе. Зарыть в землю талант из жалости к какой-то рядовой бабенке?
— А есть он у меня, этот талант?
— У тебя есть полная свобода.
— Свобода бездельничать? Свобода временного гостя? Скажи, Даниэле, правду скажи, неужели не противна тебе вот этакая наша жизнь?
— Надеюсь дождаться лучших времен.
— И скоро? — прищурился Таурас.
Даниэле критически осмотрела просторную, не очень уютную гостиную, подошла к нему поближе.
— Вчера отец намекнул о втором этаже. Собирается заканчивать его отделку.
— Это что же? Для нас?
Даниэле снисходительно, даже несколько презрительно усмехнулась, и Таурас понял, каким жалким притворством показался ей его вопрос. Следовало как-то отреагировать: обрадоваться, согласиться, поблагодарить... или, прихватив свою электробритву, навсегда покинуть этот дом, где прожил почти два месяца. Согласиться и одобрить не мог, внутри что-то ныло, протестовало, артачилось, словно охваченный смертельным страхом зверек. Нет, невозможно! Согласиться — духовная гибель, не для него эти люди, эта обстановка. Однако взять и плюнуть на все тоже не получается: не здесь ли нашел он пристанище, когда некуда было деваться.
И вдруг Таурасу показалось, что у него есть выход из создавшегося положения. Не слишком ли последовательно, без видимых усилий добивается Даниэле осуществления тех, сказанных еще зимой, слов: «Все равно я тебя никому не отдам». Если так, значит, он сам, своей беспринципностью, которой она якобы не замечает, рассчитывая, вероятно, затянуть гайки позже, помогает воплотить в жизнь намеченный план. Тогда еще не поздно...
— Иду в ванную,— с наигранной бодростью сказал он.— О своем решении сообщу после бритья.
До последней минуты Гудинису казалось, что никакой Банюлис за ними не приедет, что все эти речи Марии о необходимости покинуть Литву — какая-то навязчивая идея, бред перепуганной женщины, поэтому все утро он избегал ее. Мария возилась с укладкой вещей, с ребенком и, казалось, даже радовалась, что он ее не трогает. Впрочем, нет! Скорее, предоставила ему последнюю возможность хорошенько все обдумать и теперь терпеливо ждала согласия. Мария умела это делать, знала, сколько можно выиграть, проявив чуть больше терпения.
Прежде чем пойти обедать, Гудинис зашел взглянуть на своего шестимесячного сына. Странно, но никаких особых сантиментов к этой малявке, копошащейся в белой деревянной кроватке, он пока не испытывал А ведь, по идее, должен был любить его! Младенец внимательно посмотрел на отца круглыми глазами, гукнул и стал бить себя ручками по животу. Потом ухватился за деревянные прутики и постучал попкой по матрасику.
— Ишь, разошелся,— тихо сказал Гудинис.
Он осторожно потрогал головку сына и нащупал
пальцами бугорок на затылке. Нежно дунул на светлый пушок и ясно увидел покрасневшую кожу.
Садясь за стол, Гудинис бросил Марии:
— Мне кажется, нарыв сильно вырос.
Мария испуганно подняла глаза:
— Но малыш спокоен? Приедет Банюлис, скажет, что и как...
Она ждала и боялась. Гудинис больше не заговаривал, он словно вообще не видел ни Марии, ни ее матери, сидящей рядом; автоматически, не чувствуя вкуса, хлебал свой суп и поглядывал за окно, на узкую песчаную дорожку, бежавшую вдоль опушки леса.
До городка шесть километров, дорога отвратительная, пока доберешься, полные башмаки песка наберешь...
Но тут нить его еще не оформившейся, неясной мысли оборвалась — из-за поворота, как раздувшийся майский жук, неуклюже выполз на дорогу черный «опель» и, увязая в песке, стал карабкаться на плоский холм. Лоб и щеки Гудиниса покрылись бисеринками холодного пота. Склонившись над тарелкой, он поспешно дохлебывал суп, будто испугавшись, как бы не пришлось делиться им с вновь прибывшим.
— Приехал?— спросила Мария, хотя и сама это видела, щеки у нее вдруг ввалились, лицо словно вытянулось и сделалось этаким трагически благородным.
— Гм,— поднял голову Гудинис, скользкие фасолины никак не попадали на зубы.— Приехал. Прикатил. Примчался. Прибыл.
Сказал, по-детски подбадривая себя, потому что сердце сковал холод.
Банюлис поставил автомобиль около сарая, не спеша вылез, захлопнул дверцу, одернул пиджак, здороваясь поцеловал руку подбежавшей Марии. Профессор все делал степенно, каждое движение было обдуманным, однако подошедшему Гудинису показалось, ведет себя гость, словно к родне на поминки приехал, потому что Банюлис пожал ему руку молча и со значением, как человеку, которого постигло горе. Потом вопросительно сверкнул очками в сторону Марии, но та отвела взгляд, и все пошли в дом.
— Пока ничего страшного,— сказал Банюлис, ощупав головку ребенка.— Если начнет нарывать...
— Мне кажется, уже нарывает,— перебил его Гудинис.
— Вам так кажется? — Лохматые брови Банюлиса поднялись над стальной оправой очков.— А я считаю, пока ничего делать нельзя.
Усевшись за стол, все трое долго молчали, наконец Банюлис не выдержал:
— Не волнуйтесь вы из-за ребенка. Ну... а все остальное?
На Гудиниса он даже не посмотрел, лишь вопросительно взглянул на свою сотрудницу — Мария считалась лучшей сестрой его клиники.
— Спросите его, профессор,— она едва заметно и, как показалось Гудинису, несколько небрежно кивнула в его сторону.
— Это становится занятным, очень занятным...— Банюлис крепко потер ладонью о ладонь и сцепил пальцы, словно подавляя нетерпение.— Так что же вы скажете?
— Не нахожу убедительных мотивов для такого шага,— как провинившийся гимназист, пробормотал Гудинис.
— Вы не находите, а мы, мы оба лечили немцев. Русские нам этого не простят.
— Вы же медики, это ваш долг,— не сразу ответил Гудинис.— За это не наказывают.
— А за что же, скажи на милость, за что наказали в сороковом моего отца? — В глазах Марии загорелась ярость. Такой Гудинис еще никогда не видел жену.— Мы жили куда беднее, чем другие, а их не тронули. Чем помешал кому-то больной органист? Может, не понравилось, что опрятно одевается и не пьет? Или то, что по вечерам играет на своем старом пианино прелюды и каноны? Скоро вернусь, сказал, но больше мы его не видели и никаких вестей не дождались.
— Может, жив еще,— глухо проговорил Гудинис.
— Со своими-то дырявыми легкими? После вторичного кровотечения?
— Все равно неэтично хоронить человека, тем более своего отца, ничего о нем достоверно не зная.— Банюлис откинулся на спинку стула, прямой как доска, и укоризненно посмотрел на Марию.
— А что я стану делать, если уеду с вами? Вы говорите только о своих бедах,— Гудинис с трудом сдерживался, чтобы не повысить голос, но вторая рюмка настойки обожгла нервы,— и забываете о том, что существует еще некий Антанас Гудинис, вольнослушатель Каунасского университета, жалкий учителишка литовского, языка бывший директор советской гимназии и...
— Поэт,— спокойно закончил Банюлис.
Мария иронически улыбнулась, но тут же поспешила скрыть улыбку, поднеся к губам чашку.
— Да! — Гудинис резко отодвинул рюмку: еще подумают, что расхрабрился лишь от настойки, что она придает ему решимость и уверенность, помогает не отводить стыдливо глаза, когда, как подачку, бросают ему слово «поэт», означающее и сочувствие, и пренебрежение, ведь поэт — практически не приспособленный к жизни человек.— Да. К сожалению, да... Поэтому не соизволите ли поставить диагноз: какие у него перспективы на будущее? Что этот поэт будет делать там?
— Где там? — переспросил Банюлис.— Конкретнее.
— Та м,— Антанас Гудинис махнул рукой, словно отгоняя комара.— Где-то. Черт знает где, да и не все ли равно?
— Там тоже есть литовцы, и немало,— с подчеркнутой твердостью возразил Банюлис.— А литовцы литовцам в этой кровавой неразберихе должны помогать и помогают. Есть там и литовские типографии, и общества, и газеты. Такие люди, как вы, нужны эмиграции, их все уважают.
— Жуткое слово,— глухо проговорил Гудинис.
— Какое? — резко обернулась к нему Мария.
— Эмигрант.
Все трое тяжело помолчали.
— Это временная историческая необходимость,— мрачно резюмировал Банюлис.— Мы обязаны мужественно встретить ее.
— Но моя родина, моя Литва здесь.— Гудинис застучал ногтем по столу так сердито и горячо, словно вгонял в столешницу гвозди.
— Здесь лишь измученная земля наших предков! Пойми же ты наконец! — Глаза Марии наполнились слезами, одна быстро-быстро скатилась вниз и повисла на дрожащем нежном подбородке.— Не хочу, чтобы
моего ребенка, нашего сына, лишили родного языка, чтобы он рос, послушно подчиняясь чужим законам. Ну, скажи, Антанас, неужели ты хочешь этого? Нет! Пусть нищета, пусть нужда, но он должен расти свободной личностью!..
— Вот именно,— Банюлис благодарно взглянул на Марию,— вы не хотите думать о своем сыне, о его будущем.
— Сын будет есть тот же хлеб, что и родители.
— Вы страшный ортодокс и эгоист,— криво усмехнулся Банюлис.— Как только мальчик начнет воспринимать окружающее, он станет презирать вас за то, что вы струсили и остались.
Гудинис насмешливо покачал головой:
— Это нонсенс, доктор, авантюра. Я изрядно моложе вас, но не склонен к подобным вещам. Говорят, что страх придает решимость. Однако мне нечего бояться. Наконец, какая бы судьба ни ждала мою родину, я разделю ее со своими соотечественниками, ибо считаю, что не заслуживаю большего, чем другие.
— Говорите, авантюра? А ведь и вам это не должно быть чуждо. Насколько знаю от Марии, ваш уважаемый батюшка не вернулся к семье после войны, остался в Петрограде, сложил голову под красными знаменами.
— У него, по крайней мере, была идея. И я его не осуждаю. А какую идею предлагаете мне вы?
— Идею? — горячо вмешалась Мария.— Нормальный человек должен думать и о личном счастье. Наконец, ты не один.— Мария подошла к двери, за которой спал сын, и прислушалась. Потом продолжала более спокойно: — Народ и то, что о нем пишут в книгах, не одно и то же. Что дал тебе этот твой народ?
— Хватит, Мария. Мой народ дал мне язык, историю, какой бы мучительной она ни была, и родителей. Я не вправе его презирать.
— Оставим народ в покое,— вмешался Банюлис.— Однако надеюсь, что жену с ребенком вы не бросите?
— Пусть будет как будет,— ответила вместо Гудиниса Мария.— Мы едем.
Мы. Да как убежденно! Фанатичка. Такая нигде не пропадет. Мы!
Гудинис молча встал, вышел из дома. Закурил.
Почувствовал, что из окна за ним наблюдают две
пары глаз, и завернул за угол сарая, демонстративно расстегивая ширинку. Нечего глазеть!
Вытащил топор из колоды и уселся на нее. Солнце клонилось к закату, из темного ельничка повеяло сладковатой сыростью, но топорище все еще оставалось теплым. Последним теплом дня дышали серые бревна сарая, к ним жались скромные белые головки тысячелистника, остро пахла смолой подсыхающая поленница сосновых дров.
Извечное спокойствие природы. Все остальное — выдумка. На него медленно надвигались деревья темнеющего леса, словно желая о чем-то спросить, и тут же пугливо отступали, едва он поворачивался в их сторону; нежно-розовой акварелью заливало землю закатное зарево. У ног посверкивало лезвие брошенного топора. Лежи и ни с места, дурацкая штука! Не предлагай мне себя. Ты уже ничем не поможешь.
Возвращаясь в дом, Гудинис остановился в сенях, усмехаясь оглядел груду узлов и чемоданов, наваленных у стены.
— Твои вещи я сложила отдельно,— то ли оправдываясь, то ли стараясь найти путь к примирению, затараторила Мария.— Завтра оденешься по-человечески...— Она заботливо разгладила лацканы пиджака, повешенного на спинку стула, обернулась, однако подойти не решилась.— Ну чего ты все время молчишь? — выдавила шепотом, снова готовая расплакаться, и тут же села на первый попавшийся узел.— Думаешь, что я...— и закрыла лицо ладонями.— Ничегошеньки ты не понимаешь!
— А мать тебе оставлять не жалко? — сдержанно осведомился Гудинис.
— Жду не дождусь, когда ты за это уцепишься! — фыркнула, но открывая лица, Мария.— Спит и видит, чтобы мы поскорее убрались! Ведь давно живет с этим вдовцом Нормантасом, ну, который нам молоко носит. Сама все укладывать помогала...
Гудинис бочком подошел к своей одежде. За каким чертом ему черный галстук? Привычным движением похлопал по внутреннему карману пиджака, ничего не нащупав, сунул туда руку.
— Документы у меня,— всхлипнула Мария.
Плачет, а все видит!
— Вот как? — иронически удивился Гудинис. Схватил в охапку одежду, швырнул на пол.— А юбку на меня напялит Банюлис?!
— Не кричи, Антанас.— Она потянулась за сумочкой, щелкнула замком.— Возьми. Тут все. И твои, и мои. И метрика Таураса.
Гудинис не двинулся с места. Тогда Мария осторожно положила пачечку документов на вязаную скатерть и покорно стала собирать с пола его одежду.
— Значит, завтра? — спросил Гудинис.
— На рассвете,— подтвердила Мария, с надеждой глядя на него.— А ты, Антанас?..
— Завтра и скажу,— отрезал он.
Хотя еще не совсем стемнело, он разделся и лег. У него не было никаких планов, все, о чем он думал, было проблематично и нереально. Твердо знал лишь одно: то, что должно произойти завтра, невозможно. Дико. Уже по одному тому, что он в это не верил и совершенно к этому не готовился. Однако и приговоренный к смерти до последнего мгновения не верит в то, что это возможно, мелькнула у него мысль, перед тем как он заснул. Кому дано право решать мою судьбу?..
Проснулся оттого, что Мария теребила его плечо. Тихо, но упорно. Обернулся к ней, обнял.
— Сегодня не надо, хорошо? — шепнула она.— Завтра такой трудный день, неизвестно еще, что нас ждет. Не сердись! Потом будем без сил... Ведь ты же разумный человек.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22


А-П

П-Я