Покупал тут Водолей ру 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Он и сам не знал, какое объяснение он надеется таким образом найти. Иногда ему казалось, будто он пытается обнаружить в этих однообразных от усталости и налета пыли лицах сходство с шагавшими со станции Псков бойцами свежей дивизии. Неужто эхо и впрямь были те же люди? Какая сила изменила их до такой неузнаваемости? Что должны были увидеть за прошедшие дни эти глаза, чтобы взгляд их стал таким безжизненным и бесконечно усталым? Ведь с той, предыдущей встречи прошли считанные часы — всего несколько суток.
Отступающие, не вдаваясь в объяснения, проходили мимо, все мимо, ни один из них не задерживался и не давал Эрвину возможности как следует рассмотреть себя.
Эрвин промыл бак и залил его свежим бензином. Как раз когда он насухо вытер ветошью руки и собирался идти в штаб, налетели самолеты. Три бомбардировщика «Хейнкель-111», на средней высоте, как всегда, наглые, уверенные в пол'ной безнаказанности. Видимо, летчики заметили движение в редколесье, где бойцы в это время сновали около полевых кухонь, тут же ухнули первые бомбы, и они вовсе не упали, как обычно, возле дороги, а поодаль — там, где на лесных полянах располагались кухни, штаб и обозы, которые было проще завернуть с дороги в лес, нежели тяжелые боевые машины, с пушками на прицепе.
Эрвин бросился наземь в кювет. В нос ему ударил острый запах бензина — именно сюда он выплеснул содержимое ведра. Он постарался отодвинуться подальше. Следующая серия бомб упала уже гораздо ближе, земля сотрясалась и дергалась под ним. Где-то поблизости звонко звякнул металл, и Эрвин отметил про себя, что определенно это осколок бомбы угодил в пушку или стеганул по раме машины. Как уже стало привычным во время налетов, из расположения обоза донеслись храп и ржание испуганных лошадей и крики ездовых. Новые взрывы бомб разодрали это звуковое полотно на куски, в клочья. Каждый взрыв закладывал уши, за грохотом наступила тишина, плотная как овечья шерсть, и лишь постепенно в нее опять начинали вкрапливаться далекие голоса.
Дорога мгновенно опустела, будто ее вымели. Все, кто имел ноги, метнулись с этой хорошо просматриваемой опасной полоски земли прочь, кто направо — в лес, кто налево — в рожь.
Лес ни единым выстрелом не ответил бомбардировщикам. Стрельба по самолетам из винтовок уже после первых воздушных налетов и сопутствовавшего им отчаянного ружейного огня была решительно запрещена. Одни говорили, будто причиной тому служило стремление избежать демаскировки войск. Другие, махнув на подобные доводы, говорили, мол, сверху ты все равно как букашка на лопухе, а стрелять не следует потому, что ничего ты ему пулей не сделаешь, брюхо у него бронированное, да и патронов кот наплакал. Прибереги лучше на худой конец, когда фриц попрет на тебя собственной персоной. По мнению Эрвина, и это было не совсем верно. Установленным на турель «максимом» можно было бы иногда слегка попортить немецкие самолеты или хотя бы загнать их повыше. И патроны бы для этого нашлись. Но приказ есть приказ, и Эрвин знал по опыту многолетней службы лучше, чем кто другой, что возражать против него бессмысленно.
Запрет этот был придуман словно затем, чтобы заставить их до дна испить чашу юречи. Нет ничего тягостнее, чем беспомощное бездействие в минуты опасности. Даже самое пустяковое задание могло обрести в этот момент очевидный смысл — пусть это будет хотя бы подсчет разрывов!
Бомбардировщики сделали еще один круг, опустились пониже, сбросили несколько бомб уже и вовсе в опасной близости от дороги, затем все же повернули на юго-запад и скрылись. Эрвин поднялся, стряхнул с обмундирования песок и направился к штабной палатке. В ногах ощущалась удивительная легкость, будто им не терпелось пуститься в путь после долгого бездействия.
Когда он подошел к штабной палатке, там собралось множество людей. Бойцы и офицеры столпились возле палатки. Зеленый -брезент висел клочьями вокруг осколочных пробоин. Одна бомба упала метрах в пятидесяти, у свежей песчаной воронки валялись несколько вывернутых с корнями молоденьких сосенок. Но внимание людей было приковано вовсе не к воронке, они стояли к ней спиной.
Возле палатки лежал скрюченный сержант Куслапуу. Осмотревший его фельдшер застыл около неподвижного сержанта и оторопело отводил взгляд в сторону, будто это была его вина, что Куслапуу лежит в полной неподвижности. Два санитара взялись за носилки, на которых лежал раненый часовой. Боец тихо стонал, голова и левая рука его были перевязаны, и сквозь белую марлю все гуще проступали ярко-красные пятна крови.
Лишь спустя мгновение до сознания Эрвина дошло, что Куслапуу мертв. Поэтому он и остался лежать на земле, и фельдшер не перевязывает его, несмотря на то что левый бок мундира сержанта прямо-таки потемнел от крови. Куслапуу — и мертвый? Это не укладывалось
в голове, это было столь же противоестественно, как если бы солнце повернуло вспять и пошло с запаса на восток. И все же там лежал сержант, безмолвный и совершенно отстраненный от всего, беспомощный и непонятный в своем оцепенении.
Куслапуу исполнял обязанности начальника караула. Это и решило все. У караула даже во время воздушного налета нет возможности подыскать себе более безопасное место, часовой должен оставаться на посту. Это требовало выдержки. До сего времени на лривалах в караул назначали старослужащих, они не теряли головы под бомбежкой и не забывали своих обязанностей.
Не теряли головы, думал Эрвин. Конечно, не теряли, они просто клали ее.
Теперь к погибшему подошел комиссар. Он подал знак все еще остолбенелому фельдшеру, и они перевернули Куслапуу на спину. Комиссар на какое-то время склонился н,ад убитым, он уложил руки сержанта вдоль тела. Куслапуу словно бы пребывал по стойке «смирно». Лишь левая размозженная рука не удержалась в приданном ей положении и откинулась, вывернув вверх ладонь.
Это был первый убитый в дивизионе. Раненых они отправили в госпиталь уже несколько человек, и это тоже оставляло привкус горечи, ибо сами они за это время не смогли оказать врагу и малейшего сопротивления либо причинить ущерба, они только передвигались неведомыми путями. И все же ранение рано или поздно становилось преходящей бедой, в ней не было роковой необратимости. Смерть представляла собой нечто иное, у смерти не было никакого завтра, это было нечто безжалостное и окончательное. После смерти оставались только песок и тьма,— собственно, за нею не было вообще ничего, она была в тысячу раз ужаснее, чем просто темнота или просто покой.
Бойцы и офицеры стояли вокруг погибшего сержанта, не зная, в сущности, как вести себя возле мертвого. В мирное время на похоронах люди выражали сочувствие близким покойного, зажигали свечи, возлагали венки и цветы. Здесь не было цветов, свеч или близких, вернее, близкими были они все. Это было гораздо проще и страшнее. Отяжелевший от крови френч, окаменевшее лицо, повернутая кверху ладонью рука, которая еще не успела даже подернуться восковой желтизной. Ничего больше не осталось от человека, который всего лишь четверть часа тому назад был как все они, энергично вышагивал между палатками и отдавал громким го юсом приказания подчиненным.
Сказать присутствующим было нечего.
Наконец подошел Эрвин, его молча пропустили. Люди думали, что, может быть, он предпримет что-либо разумное. Эрвин опустился на колени возле мертвого. Тут уже хлопотал писарь, который незаметно появился и вынимал из карманов сержанта документы. Эрвин пристально всматривался в лицо старого друга, на которое внезапная смерть не успела еще опустить ничего, кроме легкой печати изумления. Эрвину вдруг стало ясно, что Куслапуу до самого смертного часа так и не успел увидеть того, что должны были видеть эти шедшие в одиночку и группами с передовой молодые бойцы, чьи странные горькие взгляды все дни преследовали Эрвина. Возможно, в этом смысле смерть сержанта южно было считать легкой
Г| Эрвин наскреб возле колена смешанную с хвоей пригоршню земли и насыпал ее Куслапуу в пустой нагрудный карман его френча. В дивизионе оставались считанные сослуживцы из тех, с кем Эрвин служил вместе с тридцать восьмого года. Теперь не стало и Куслапуу. К тому же Куслапуу ушел навсегда и не было надежды еще когда-нибудь, хотя бы случайно, встретиться с ним, чтобы вспомнить о давно минувших днях, что по-своему способно примирить человека с бегом времени и собственным старением.
Эрвин вновь ощутил в себе наплыв того смутного и тревожного чувства, которое порождали в нем колонны отступающих. Старый солдат, каким он был в глазах многих бойцов, особенно из призванных в армию резервистов, он все яснее сознавал, что ничего не понимает в войне. Вся его военная служба в мирное время была не чем иным, как обычным хождением на работу со строго определенными рабочими часами, со своими начальниками и подчиненными, со своим отдыхом и неприятностями. Он получал положенную ему зарплату, ходил на дежурство, иногда зубрил уставы, но ни в одном уставе или инструкции ничего не было сказано о том, что на войне просто раньше времени и вопреки рассудку умирают и что это невыносимо страшно. Однако если бы подобное дополнение и было записано в уставе, то и эти слова остались бы просто словами. Да только нет и не может быть на свете такой армии, которая бы в своих уставах сулила Солдату смерть. Солдату сулят поощрение и наказание, службу и увольнения, но смерти ему не сулят. Смерть приходит сама собой, приходит, не спрашивая на то разрешения и не предупреждая заранее, приходит как стихийное бедствие — и тогда-то ведь генералы не виноваты в этом.
В эти последние жаркие до удушья дни, среди бесконечных, все время сбивающихся колонн пропотевших, обросших, изнуренных, растерянных и раздраженных людей, которые наперебой, зачастую в толкотне и давке, крича и ругаясь, куда-то спешили, Эрвин начал ощущать приближение чего-то огромного и неотвратимого. Думать о смерти в свои двадцать восемь лет и при своем отменном здоровье он еще никак не мог. Однако, стоя на коленях возле Куслапуу, он ощутил затылком и всем телом, что это большое и неотвратимое встало тут же, у него за спиной.
После прощания с сержантом, которого наконец положили на брезент, подняли и унесли, Эрвин направился к комиссару. Потапенко позвал его в палатку и усадил напротив себя на ящик. Комиссар молчал. Он понимал состояние Эрвина, к тому же знал, что тому надо дать время отойти, даже небольшое волнение связывает его скудный запас русских слов таким мертвым узлом, что распутать уже совершенно немыслимо.
Медленно и при помощи жестов Эрвин объяснил комиссару, что обнаружил в бензиновом баке сахар.
— Сахар? — удивился комиссар.— Но с чего ты взял, что это сахар? Разве в бак не мог попасть песок? Мелкий песок выглядит точно так же.
Эрвин ткнул пальцем в ладошку и выразительно приложил палец к языку.
Потапенко задумался. Его взгляд блуждал по испещренному солнечными бликами брезенту, избегая пробоин от осколков. Наконец он придвинулся вплотную к Эрвину и положил свою широкую ладонь на колено старшего сержанта.
— Знаешь,— медленно проговорил он,— пусть это останется между нами. Что тут расследовать? Согласен? Того, кто это сделал, все равно уже с нами нет. Ты же знаешь, сколько человек у нас сбежали по дороге. Так что ловить некого. А значит, нет смысла шум поднимать. Между прочим, у меня тут кое-кто и так уже твердит, что эстонцам доверять нельзя, все они, мол, фашисты и в лес глядят...
Комиссар серьезно посмотрел на Эрвина.
— А как же машины? — требовательно спросил Эрвин.
— Дай ребятам приказ промыть баки. Тебе никто не велит объяснять, почему ты это делаешь. Знаешь, в армии, по крайней мере, одно хорошо: командир не обязан обосновывать свой приказ.
Эрвин пошел и разыскал шоферов. Вскоре они уже возились с баками. Кое-кто из них, правда, ворчал, мол, старший сержант, будто придира боцман на старом паруснике, видеть не может, если матрос слегка покемарит, но порядок есть порядок, и приказ выполнили все. Особый ропот среди шоферов, у которых в баках оставалось много горючего, вызвало распоряжение вылить остаток бензина на землю. Кое-кто канючил у старшего сержанта, а нельзя ли все же процедить бензин через сито из медной проволоки, чтобы уловить все до последней соринки, и слить горючее обратно в бак. Эрвин был непреклонен, он не стал ничего объяснять, сказал только, что сыт по горло засоренными карбюраторами, которые то и дело вынуждают их останавливаться.
— Если так дальше пойдет, то скоро немцы подберут нас со всеми потрохами, вместе с пушками,— сказал он.
Тем временем, пока шоферы автомашин зенитно-артиллерийского дивизиона промывали бензобаки и с сожалением выливали на землю остатки горючего, по другую сторону дороги изо ржи вышла группа красноармейцев. Они несли на плащ-палатке убитого. На краю ржаного поля красноармейцы остановились, опустили мертвого наземь, посоветовались между собой и принялись рыть на небольшом взгорке могилу.
У красноармейцев было всего две саперные лопатки. Они копали по очереди, это заняло много времени. Те из них, кто был свободен от работы, пристально следили за машинами зенитного дивизиона и действиями шоферов. По жестам можно было понять, что бойцы возбуждены и возбуждение это словно бы связано с дивизионом. Мрачные взгляды летели вновь и вновь в сторону машин. Эрвин ломал голову, но никакой связи не находил. Может, бойцы думали, что колонна дивизиона привлекла сюда немецкие самолеты? Однако времени рассуждать у него не было, дел хватало и со своей командой. Приходилось следить, чтобы искушение сберечь бензин не толкнуло кого-нибудь все же нарушить приказ.
Когда находившиеся через дорогу бойцы засыпали могилу и установили на ней столбик, Эрвину на мгновение представилось, будто они собираются на них напасть. Взмахи рук и выпады с винтовками выглядели угрожающими. В какой-то момент один из бойцов даже вскинул винтовку и прицелился. Эрвину показалось, что прямо ему в грудь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62


А-П

П-Я