https://wodolei.ru/catalog/dushevie_poddony/glybokie/80x80cm/akrilovye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но Ольга Степановна олицетворяла для меня в ту минуту недоброкачественность и
забитость русской жизни, нашу притерпелость к нищете и особое умение делать
эту нищету по-своему уютной: недокрасить пол под комодом, недоклеить обоями
стену за сервантом - ведь не видно! - зато накрыть то и другое кружевными скатерками. Все
уловки этого прозябания в лачугах из бревен и соломы, по выражению Чаадаева,
я хорошо помнил из детских еще наблюдений за жизнью тетки. (Не знаю, почему
так вышло, что вина легла на бедную Ольгу Степановну, ибо сама она являла
полную противоположность когда-то нарисованному Чаадаевым нашему национальному портрету:
немота лиц, беспечность жизни, равнодушие к
добру и злу... Лицо имела выразительное; временами на нем проступали, может
быть, даже чересчур жесткие черты, говорящие о непреклонном характере. И
разве только слепой и глухой мог упрекнуть ее в беспечности и равнодушии.) В
общем-то, я воевал с самим собой, с теми вялостью и равнодушием, что гнездились и
в моей душе. Мне не нужна была в Солигаличе просто какая-никакая крыша
над головой; крыша-то, по правде говоря, мне здесь была совсем не нужна
(я не мог представить себе, чем буду в этом заштатном городке заниматься, не
мыслил постоянной жизни и работы вне столиц). Мне требовалось создать нечто совершенное, своего
рода храм, чтобы доказать себе и другим, что эта страна еще на что-то годится.
Почему и не здесь, раз уж выпал такой билет?

- Раковину вы хорошо отчистили, прямо горит вся, -
невозмутимо похвалила меня Ольга Степановна. - А вот кольцо на калитке могло
подождать. Лучше бы в комнатах прибрались, теперь придется на ночь пыль поднимать...

Ее правота меня уничтожала.

Не успел я после ухода Ольги Степановны взять
в руки веник, как услышал в сенях шаги: это снова была она. В руках - огромный узел:
шерстяное одеяло и подушка (новые, будто прямо из магазина), вата для оконных щелей,
банка варенья, банка соленых огурцов, буханка хлеба в чистом пакете и отдельно, в
промасленной бумаге, - большой кусок пирога...

- Решили, значит, с фундамента начать, - говорила она,
будто не слыша моих благодарных протестов. - Крышу посмотрите, где-то крыша течет!
Очень уж балка худая.
И
опять:
- А я бы на вашем
месте вначале побелила, обоями светленькими оклеила... Повеселее будет.
Пол надо красить. У меня с прошлого года краска осталась - может, принести? Ну,
дело ваше...
Выйдя проводить
Ольгу Степановну до реки (русло взбухло и потемнело, но по льду еще ходили),
я мимоходом нарочно клацнул несколько раз кольцом о медяшку на калитке.
В морозном апрельском воздухе звуки разнеслись звонко и внушительно. На
едва различимом в темноте строгом лице Ольги Степановны мне почудилась улыбка...

За моим домом над островерхой черной елью горела
яркая звезда. Я вспомнил печальное прощание с ночным небом над шпилями и
башенками Оксфорда - и весело поприветствовал эту звезду как старую знакомую.


Не знаю, может ли такое ощущение полноты и
цельности жизни, внезапно настигающее каждого из нас в самых разных обстоятельствах, оправдать то,
о чем я вам уже рассказал, и то еще более страшное, о чем мне только предстоит поведать.
Наверное, память об этих минутах иногда удерживает человека на краю от
последнего гибельного шага. Оно еще вернется, ради этого стоит
терпеть, - думает он и остается жить даже тогда, когда боль достигает запредельной силы
и никакой надежды на облегчение впереди нет. Но сейчас, вспоминая тот вечер,
когда я с глупой улыбкой на лице возвращался, по щиколотку проваливаясь в
ледяную крупу, к недоубранной куче мусора, к холодному чаю с дареным пирогом,
к остывшей печке, к пыльному полосатому матрацу на кроватной сетке, - осмысливая это
по прошествии времени, мне хочется кричать: нет, не стоят эти блаженные минуты
такой жизни! Они суть ловушка, всегдашний наш самообман. Их можно сравнить с
грезами утопающего. Человеку кажется, будто он говорит с Богом, а на самом
деле это вода врывается в рот и в дыхательное горло, которым он, устав
бороться, позволил на миг расслабиться. Он идет ко дну и счастлив. Он забывает, где
находится и что с ним на самом деле происходит. Он утрачивает спасительную ярость
сопротивления. Эти бедные радости, это вялое созерцание, эта утешительная философия... Нет,
нет, нет!!!

Иногда в
плохом настроении я думал: заграница для нас, русских, как вредное лекарство, как
наркотик. Она временно оживляет лживыми посулами, создает иллюзии новых возможностей, а
впоследствии безжалостно разочаровывает. Благое ли это дело - извлекать нас
из нашего мира ущербных и ущемленных, как вывозите вы на прогулку своих
инвалидов?
В Солигаличе у
меня было время поразмышлять о последствиях моего путешествия в Англию.
А поскольку и на необитаемом ocтрове-то своем я оказался во
многом благодаря именно этой поездке, то принялся, подобно Робинзону Крузо,
составлять таблицу положительных и отрицательных (на мой взгляд) результатов знакомства с
вашей страной, мысленно заполняя столбики Блага и Зла.

Итак, на первом месте в графе Благо стояло,
конечно, чудесное исцеление от болезни, которая на всю оставшуюся жизнь
обрекала меня на полубольничное существование. В России эту болезнь лечить не
умели, здесь больного оперировали и в большинстве случаев оставляли инвалидом. Всякий
раз, когда мне приходилось поднимать камни, бревна или тяжелые ведра с
раствором (а такой работы в Солигаличе было много, об этом я скажу в своем
месте), я со страхом думал: что, если все вернется? - и молился на долговязого английского кудесника, который
дал мне возможность жить по-прежнему и даже заниматься тяжелым физическим трудом.
(В Англии сразу после процедуры, если вы помните, я осыпал его проклятиями и
считал чуть ли не убийцей; но и настрадался же я тогда!) Болезнь не возвращалась.

В перечне зол по этому поводу было лишь одно
соображение: мое недомогание необычайно обострилось именно в Англии. Этот
пункт я оставлял только для формы, чтобы никто не мог обвинить меня в недобросовестности, про
себя же отметал его как неосновательный. Во-первых, болезнь тлела во мне давно
и шла своими, одному Богу ведомыми путями. Во-вторых, условия моей жизни
в Англии были все-таки комфортнее, чем дома, где я разболелся бы еще хуже.

Идем дальше. В Оксфорде я написал большую работу
о Чаадаеве, каковую, сразу честно признаюсь, взялся бы писать и в России: источников здесь
было теперь предостаточно. Ho: не побывав в Англии, я бы никогда не узнал,
что на caмом деле видел Чаадаев и что он на caмом деле имел в
виду в своих письмах и заметках, и статья моя получилась бы, конечно, неполной,
куда более бедной, а то и вовсе не о том.
В
Англии я приобрел новых друзей (или, выражаясь более сдержанно, знакомых, которых
мне хотелось бы называть своими друзьями). Кроме чисто человеческого интереса
к ним и удовольствия от общения, для меня, как, думаю, почти для каждого русского,
в самом факте зарубежных знакомств заключался и некий внутренний, для самоуважения, престиж,
и даже определенная страховка на случай непредвиденных бед. Российская власть,
от Ивана Грозного до наших дней предпочитающая террор любым другим методам управления, вынуждена принимать в
расчет зарубежные контакты подданных, хотя и смотрит на это дело довольно-таки угрюмо.
Самим же подданным такие контакты дают надежду на огласку и иную помощь в
случае беззаконных притеснений со стороны властей. Нечасто такая надежда оправдывалась (ибо
общность корпоративных интересов бюрократии разных стран обыкновенно пересиливает даже
острые политические противоречия между ними, и скоро, боюсь, можно будет говорить
о заговоре мировой бюрократии против народов), но речь не о том. Я просто пытаюсь
объяснить себе и вам, как сложилось, что русский обыватель до сих пор смотрит на
какого-нибудь заезжего скотовода с робостью и восхищением, как на высшее существо, и
откуда во мне самом, когда я вспоминаю симпатичных английских знакомых и
дружеские беседы с ними, появляются и душевный подъем, и стыдливое чувство
некой избранности, которой я вроде бы и не заслужил ничем, и смешная вера,
что мне теперь не дадут пропасть, как будто наблюдать за
этим обязался сам Господь.
Зло
- какое же может быть у этого во всех отношениях приятного факта зло? Ведь
нынче, скажете вы, в России уже не хватают человека только за то, что он показал
встречному иностранцу дорогу к метро, и не сажают в психушку за дружескую переписку?.. А
вот какое.
Поговорим дл
начала о докторе Кларе Дженкинс. Помните ту высокомерную девушку, специалиста по
русской феминистической прозе, об одной стычке с которой я уже упоминал? Был
и другой эпизод. Дело в том, что девушка эта, несмотря на всю свою академическую спесь,
была, в сущности, доброй. Кроме того, ее как слависта интересовали литературные связи
с Россией, и я сумел подсказать ей несколько имен и адресов. В благодарность за
это Клара свела меня однажды с одним издателем в Лондоне, занимавшимся переводами с
русского. Со мной была рукопись, о передаче которой этому издателю мы с
Кларой договорились заранее.
Издатель пригласил нас
на ланч в маленький ресторанчик. Это случилось через два дня после моего визита
в клинику. Я еще чувствовал себя плохо и вынужден был отказаться за столом даже
от пива. Мне хотелось как можно скорее покончить с делами и вернуться в
Оксфорд. Однако ланч, как назло, затянулся. Молодой худощавый издатель,
потягивая вино, расспрашивал меня о впечатлениях от Англии и обменивался с
мисс Дженкинс дежурными шутками. Несколько раз я пытался повернуть разговор
ближе к делу, но Клара начинала ерзать и делала отчужденно-каменное лицо.
Решив, что деловая часть намечена на потом, я перестал волноваться и терпеливо ждал.

Наконец издатель отложил салфетку. При выходе
из ресторана он протянул мне широкую сухую ладонь, дружески кивнул Кларе
и сел в свою машину.
- Постойте! -
ошарашенно сказал я, невольно придержав рукой дверцу, которую он собирался уже
захлопнуть. Клара Дженкинс настороженно застыла поодаль на крыльце.

- Вас подвезти? - спросил с вежливой улыбкой
издатель, бросив нетерпеливый взгляд на часы.

- Нет, но... моя рукопись? - В ресторане папка с рукописью неудобно
лежала у меня за спиной в кресле, теперь я держал ее в руках.

- Рукопись? - повторил издатель и беспокойно перевел
глаза на Клару.
- Да, -
спохватилась мисс Дженкинс, подскакивая и чуть не вырывая у меня из рук папку.
- Наш русский гость обещал мне показать свое новое произведение... Я думаю,
это может быть интересно. Я обязательно прочту и после скажу вам о своем
впечатлении.
Но она это
уже читала и одобрила!
С
готовностью приняв невнятное объяснение, издатель тут же укатил. А я остался на
крыльце ресторана под испепеляющим взглядом Клары.

- Мне за вас стыдно, - прошипела она.

- Но разве не вы сами предложили показать ему мою
рукопись?
- А вы будто не
видите, что человек торопится и не может сейчас вами заниматься!

Это был неожиданный поворот. В ресторане мне
не показалось, что он торопится. Ничего не понимая, измученный болью (мисс Дженкинс
о моей болезни и визите в клинику, конечно, не подозревала), я тоже начал злиться:

- Если бы я знал, что дело пойдет только о
закуске, я едва ли пустился бы в дальний путь из Оксфорда.

- Ничего, дорогу вы оправдали, ланч тоже чего-то стоит,
- дерзко возразила она. - Прощайте, мне нужно в уборную!

Она разговаривала со мной по-русски и нарочно
сказала уборная, а не туалет, желая, видимо, посильнее мен
уязвить. А вечером, знаю с ваших слов, гневно жаловалась за преподавательским столом
на неблагодарность мою и всех русских, и вы, как умели, мен
выгораживали. Но что вы могли сказать, не зная сути дела? Что-нибудь о
разных ментальностях, о несовместимости культурных традиций?..

Простите, я опять злюсь. Уж вы-то, милая, тут
ни в чем не виноваты.
После той
ужасной истории я несколько дней ненавидел каждого встречного англичанина просто
за то, что он англичанин. Мне стало трудно в чужой стране. И в то же время мозг
сверлила мысль: значит, они не хотят признавать нас за равных; значит,
мы нелюди.
У нас есть
одна несчастная черта: мимолетный взгляд, случайное суждение человека, мнением
которого мы дорожим (а граждане развитых стран практически без исключений к
таковым относятся), тут же становятся на какое-то время нашим самоощущением. Скажи
нам, что мы ленивые и неспособные, - и мы уже боимся браться за самые простые дела;
скажи, что мы грязнули, - и мы с опаской прячем руки под стол, даже если
только что тщательно их вымыли. Мы слишком впечатлительны и чересчур легко
поддаемся внушению, но тотчас начинаем отчаянно бороться (инстинкт самосохранения!) с
внушенными нам негативными оценками. Нас поражает прозорливость остроумных иностранцев вроде
маркиза де Кюстина, мы не можем оторваться от злых карикатур на нас, но
не можем и не вскипать при этом ответной злостью. На самом деле секрет
прозорливости прост: все тонкое и проницательное во взгляде на Россию у того
же Кюстина (если не говорить про обычную ругань) можно отнести к любому
народу в любую эпоху. Здесь срабатывает тот же эффект ложной самоидентификации, что
и при чтении ловко составленных астрологических прогнозов: каждый из них подойдет
вам и всем другим в равной мере, но вы заранее знаете свой знак и читаете только
про себя...
Так
что, когда зарубежные друзья начинают думать про нас плохо (а такое может случиться со
всякими друзьями), это сущая беда.
Тут
мне снова припоминается лукавый вопрос профессора Макмерри о самоуничижении. Русское
отношение к загранице и есть пресловутое самоуничижение, из которого растут
внутри нас горькие самолюбивые обиды.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25


А-П

П-Я