https://wodolei.ru/catalog/sushiteli/elektricheskiye/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Из твоих посланий было трудно понять.
— Никакой связи с Матерболом, просто я завис в том бойскаутском лагере еще ненадолго после его ареста. Думал, последнее место, где будут искать засвеченных. И кстати, единственный кусок пустыни без клинексов и пивных банок. Было, конечно, подозрение, что скауты чем-то повязаны: медальки за своевременный донос и все такое, но в целом оказалось — нормальная крыша. Пока не принесло пачуко. — На этот раз он нарисовал на стекле букву П. — Пригнали на двух «пакардах» — они залипают по большим белым машинам, — двенадцать, может, тринадцать чуков. Гибридные физиономии, поросячьи глазки, мешанина кровей, не выше пяти с половиной футов, взбитые начесы, у каждого возле большого пальца татуированый ребус: три маленьких точки. Зло в чистом виде, понимаешь.
Гноссос замолчал и поерзал на сиденье: теперь он смотрел в никуда, органы чувств воспринимали только басовитый вой мотора, подкладку его истории.
— Кто может знать, что у них на уме, Калвин? Они появились в лагере бухие, но бухие по-плохому: этиловый спирт с сотерном «Галло» и текилой, говно типа того, — пригнали так, точно неделю не видели спальных мешков, понимаешь? Сидят и точат стилетами ногти. Да, и еще трясутся под музыку, как бы в такт. Радио в «пакардах» орет — на одной и той же станции, там Бадди Холли. «Пегги Сью», кажется. Обступили одного бойскаута — белобрысого такого, на нем еще была навешана куча всякой дряни: почетные значки, нашивки звеньевого. Они на него даже не смотрели, просто стояли, пока не доиграла песня. А трое — нет, двое приперлись к моей палатке и говорят что-то вроде: «не рыпайся, мать твою, ухо отрежем».
— Только к тебе.
— Только ко мне, из всех, индивидуально, вот так. Потом вернулись в кольцо вокруг этого скаута. Который, ясен пень, только подливал масла в огонь. И когда музыка пошла в масть, они стащили с него одежду, со звеньевого, по самые яйца, старик, просто ободрали. И как же он дерьмово перепугался, не кричал, только тихо скулил. Они прикололи его к земле, понимаешь, колышками от палаток, а потом стали тыкать бычками. Даже в эту штуку.
Блэкнесс резко прикрыл глаза, но выражение его лица не изменилось. Гноссос не заметил.
— И все время эта хрень «Пегги Сью» по радио. Один, самый старательный, все время бубнил, вроде как утешал. Так бабы разговаривают с собаками, знаешь? Повторял, что все будет хорошо, что он хороший мальчик, даже погладил его по голове, а другой рукой запихал последний окурок в ухо.
— Господи, Гноссос.
— Звеньевого наконец вырвало. Чуть не задохнулся. — Паппадопулис привирает, добавляя остроты. Говори только правду — и рассказ тебя затянет. Блэкнесс хмыкает, будто собираясь что-то сказать, и оглядывается на Гноссоса, затем, притормозив, сворачивает с главной дороги к своему дому. Дождь все сильнее стучит по крыше машины, и в резко наступившей темноте зеленый огонек приборной доски красит их лица в совсем другой цвет. Разгорается и гаснет в неком дополнительном среднечастотном диапазоне.
Гноссос отвернулся и посмотрел через боковое стекло на знакомые холмы и низины, потом откинул с лица прядь волос и коснулся рукой носа; секунду таращился на него, скосив глаза, затем снова перевел взгляд в окно.
— После этого я отключился. То есть натурально слетел с катушек. Ищешь чего-то простого, а находишь в одном месте все язвы своей страны. Понимаешь, даже на этот проклятый закат я не могу смотреть просто так — он мне что вывеска на мотеле «Жар-птица». Которая, между прочим, во-первых, больше, и во-вторых, черт бы драл, дольше горит.
— Ты хотя бы пытался.
— Клянусь твоей задницей, пытался, но меня все равно забрали. За бродяжничество — самая идиотская статья. Легавые, старик, если они хотят кого-то загрести, то загребут, неважно за что, — это просто легавый синдром. Самодовольные наглые ублюдки, сцапали, когда я уходил из города, ползли сзади на первой скорости, дожидаясь, когда оглянусь. Естественно, я улыбнулся, как только показался проклятый знак, и это все решило. Если человек улыбается или смеется — значит, над легавым: например, что у того пузырятся штаны или пуговиц не хватает. Уже перед самой городской чертой обогнали меня и говорят: «Сколько у тебя денег, пацан?» Я смотрю на него — понимаешь как, да? Снял рюкзак, прислонился к столбу и смотрю прямо ему на нос. — Гноссос издал звук, будто его рвет: — Блуааааа!
— Дальше.
— Черт, старик, я не просек, что они со мной играют. Влез к ним в машину и сказал, чтоб попробовали на меня что-нибудь повесить. Это их добило. Они озверели. Если бы я был темнее на рожу, они отбили бы мне почки. Если б я был Хеффалампом, остался бы с поломанными ребрами. Так потом и вышло: в три часа ночи они сцапали одного пачуко и со всей дури измолотили его пряжками. Но мужик был крут, должен тебе сказать, — как-то тяжело и очень злобно. Даже когда полились слезы, это все равно получилось круто. Вот так, а я вполз обратно в свой Иммунитет: ни валентности, ничего вообще. Старая добрая инертность, без нее никак. К такой срани, как там, даже близко подходить нельзя.
— А бороться?
Гноссос принялся непроизвольно теребить волосы и откидывать их назад.
— Мало греческого, старик. Слишком много коптского. — Со стекла снова потекло, капли теперь срывались часто и падали ему на штаны. — Наутро меня выставили из города; шериф косил под Джона Уэйна, пальцы за ремнем, сказал, чтобы я валил покорять запад. Но я по пустыне обошел город и после полудня вернулся обратно — солнце в это время жарит, легавые спят, поэтому я прикинул, что можно найти пуэбло, узнать, чего там делают индейцы, когда Матербол пропал. Но это не пуэбло, старик. Только дурацкий викторианский особняк торчит среди полыни. Покрашен киноварью. Во всех комнатах в силках болтаются дохлые сороки, мебель красного бархата, кермановские ковры, мягкие алжирские оттоманки, портреты деятелей англо-бурской войны. И запах, скажу я тебе, — так может вонять только смерть. Я все это видел через окно, кстати говоря, — и не подумал лезть внутрь. Я рассчитывал на что-то более божественное.
— А не дьявольское?
Догадливый, скотина.
— Может быть, не знаю. На почтовом ящике — полустертое имя, что-то вроде Мо-жо, толком не разобрал. Сон еще приснился, как раз той ночью, когда по пути в Вегас меня подобрала цаца из Рэдклиффа, муза, можно сказать. Тот пачуко, о котором я тебе рассказывал, — у него слезы превратились в перья и теперь липли к щекам. И что-то там с матерью: она отнимала его от груди, потому что еще целая очередь стояла на кормежку. Потом ее сосок превратился в кусок хирургической трубки, и она повесила ребенка на крючок в викторианском доме.
— Где ты сам был в этом сне?
— В очереди, старик, последним. Где ж еще?
По заваленному листьями проезду они добрались до мрачного, обшитого вагонкой дома Калвина. Две тени по обе стороны входа — что-то вроде живой изгороди — придавали ему некую анонимность; дождь размывал снежные отвалы. Кое-где на деревьях покачивались лакированные маски и хитро поглядывали по сторонам. После первой же оттепели из хляби покажутся разукрашенные пни с желтовато-розовыми или фиолетовыми дуплами. В глубине двора на крыльце, к которому вела дорожка из каменных плит с выложенным мозаичным тигром, стояли жена и дочка Калвина. Об их ноги, урча, терлись полдюжины котов с ремешками на шеях.
Уже открывая дверцу, чтобы выйти и поздороваться, Гноссос почувствовал, что его касается рука. Губы Блэкнесса вновь сложились в подобие улыбки, а темное лицо замерло напряженно и сочувственно.
— Послушай, Гноссос, сегодня не нужно стараться… — Пауза. — Ты меня понимаешь?
— Еще бы.
— То есть, будет время и получше, да?
— Да ладно, старик.
— Может лучше просто поговорить… — Неуверенно. — Расскажешь еще что-нибудь…
— Эй, ну правда, ты же знаешь, какой я маньяк по части шаны. Начнут мерещиться пауки, усыпишь меня каплей ниацина. — Последнее слово, означавшее близкое знакомство с добропорядочностью и здоровым образом жизни, он произнес, высвобождаясь из «сааба», когда все его внимание уже поглотили люди на крыльце. Старые друзья, с виду немного изменились.
Бет вышла вперед, в восточном изяществе ее манер почти полностью растворилось наследие среднеатлантических штатов. Сдвинув с бедра складку сари, она произнесла:
— Гноссос. — Из желтого шелка высвобождается украшенная браслетами рука, глаза сияют. — Как здорово, что ты вернулся.
— Ну, привет, Бет… Ким.
Девочка покраснела — цвет ее кожи менялся, вторя отцовской смуглости, словно мягкое эхо, неспокойные руки сцеплены за спиной. Одиннадцать лет, может — двенадцать. Смотри, как обрадовалась.
— На ужин сегодня карри, — прошептала она быстро, — и мамины рисовые пирожки.
— Шутишь. — Касаясь пальцем кончика ее носа.
— Заходи, Гноссос. — Калвин у него за спиной стряхивает с обуви снег.
— В гостиной, если тебе не терпится.
Кому, мне? Поговори с дамами:
— Идите в дом, девушки, а то простудитесь в этих своих пеньюарах.
Дом — такой, каким он его помнил: полно зверья, привитые вьюны и лозы, дикие тюльпаны, зонтичные магнолии, ирландский мох. Около сложенных в лежанку апельсиновых и шафранных подушек несколько росянок оплетают живот перевернутой медной сороконожки, маленькие когтистые стручки тянутся в воздух, готовые спружинить под любым присевшим на них созданием. Стены от пола до потолка покрыты картинами. Бесчисленные образы, текучие метафоры окунаются в нейтральные глубины и плоскости и снова угрожающе выпячиваются над поверхностями холстов. Вот эта, похожая на гобелен, — отсечение головы. Надо как-нибудь забрать себе.
— Хочешь сакэ? — В руках Бет керамический поднос с дымящимся напитком, седина в длинных волосах не подходит телу молодой танцовщицы. Кисея и шелк взлетают при каждом ее шаге.
— Что за спешка, старушка, может поговорим немного?
— Ты же не уходишь, Гноссос, еще успеем. Такое занудство — эти любезности. Как слайды после отпуска. — Она достала вырезанного из кипариса лягушонка, и, нажав потайную кнопку, открыла крышечку у него в голове. — Вот. — Капсула лежала в крохотном отделении. Привет, дружок.
— Ну, раз ты настаиваешь. Хотел побыть вежливым.
— Историю хорошо узнавать по частям. Как головоломку, знаешь?
— Складывать самой?
— Именно. — Пауза. — Особенно в твоем случае. Бери, лучше всего глотать сразу.
— Я, пожалуй, перемешаю.
— У тебя пустой желудок?
— Гммм. — Гноссос осторожно разделил капсулу и высыпал белый порошок в сакэ, где тот сначала сбился в комки и упал на дно, однако скоро растворился. Гноссос поболтал в чашке мизинцем и опрокинул в рот, как бурбон. — И все же, как вы тут?
Бет поискала глазами Ким и Калвина, потом взяла в руки лягушонка и керамический поднос.
— Слегка запутались, раз уж ты спрашиваешь. Но разговоры подождут. Ты полежи, а я посмотрю, как там карри. Ким будет рядом, если тебе вдруг станет плохо. — Улыбается, другой рукой гладит кота, пару секунд смотрит прямо в глаза, словно на фотографию, потом уходит на кухню. Куда лечь? На эти подушки. В дверях Ким, поговори с ней.
— Досталось тебе за последние дни, а, малявка?
— Не знаю. Что досталось?
— Ну, хоть что-нибудь. Снеговик, запоздавшие подарки к Рождеству?
— Ты все такой же глупый.
— Глупый-тупый, ты же меня понимаешь.
— И имя у тебя смешное.
— У тебя тоже.
— Ким — красивое имя.
— Почему ж ты тогда такая тощая?
— Я не тощая.
— Костлявые коленки и косички торчком.
— Мама!
Хе-хе. Бет кричит из кухни:
— Что, Ким?
— Мама, Гноссос обзывается.
— Пусть, не обращай внимания.
— Подумаешь, обзывалки. — Он дотронулся сквозь сари до ее коленки. — Чего ты так волнуешься?
— Опять дразнишься?
— Ты посмотри на свои коленки.
— Я тебя больше не люблю. Даже если ты опять уедешь.
— Нет, ты посмотри.
— Зачем?
— Увидешь, что они костлявые.
— Маам…
— Шшш, — остановил ее Гноссос. — Не надо. Они у всех костлявые, только это секрет.
— У тебя тоже?
— Смотри. — Задирая вельветовые штанины.
— У тебя волосатые.
— Когда вырастешь, у тебя, может, тоже будут волосатые коленки.
— Нет, не будут, волосатые бывают только у мужчин, так что вот.
— Может у тебя и усы вырастут, как тебе это? Ага! — Неожиданно первые признаки оцепенения сковали конечности. Кончики пальцев. Обязательно нужно их потереть друг о друга. Нос, виски. Виски.
— У девочек вообще не бывает усов, им не положено, это все знают.
Смутная тошнота, может, опустить голову?
— Я знаю одну такую в Чикаго.
— Врешь.
— А может, в Сент-Луисе.
— Как дела? — окликнула Бет. — Все в порядке?
— Кумар, сестрица.
— Чего? — Ким смотрит прямо на него.
— Кумар — это такой снеговик. Ты за эту зиму хоть одного снеговика слепила?
— Я не люблю зиму.
Уставилась на меня, как лампа. Дети всегда включены, всегда на взводе. Дети и котята.
— Почему?
— Холодно. И нельзя разговаривать с грибами.
Вууууууу. Ей нельзя разговаривать с грибами.
— А еще?
— Еще из-за черепахи у ручья Гарпий, я тебе когда-то рассказывала. Кажется. Большая и хватается.
— Что ты ей говоришь?
— Я не разговариваю с черепахой, глупый.
Еще бы.
— Мне хочется ее убить.
Вууу-хууу.
— Зачем?
— Не знаю.
Дзиииньг. Цвет у этих подушек. Даже боковым зрением. Почему так холодно? Мерзкая тошнота. Держись, только не сблевни. О чем мы говорили? Черепахи.
— Не знаешь почему?
— Не-а. Проткну ее копьем. Когда снег растает.
Клещи и кислота. Рыболовные крюки. Сколько в этом пульмане? В большом пятьсот, тут — примерно треть, если половина, то двести пятьдесят, отнимаем немного, ну, скажем, сто восемьдесят миллиграмм. Часа два, может, три.
— Три часа.
— А?
— Ничего, ничего, это я твоему отцу.
— Глупый, папа сейчас думает. В рисовальной комнате.
Медитация. Сама по себе — бесполезна, он говорит. Если соединить с дисциплиной, тогда. Соединить. Единить. Единственный. Единый. Единица.
Что это мокрое? Мой лоб, да, Бет.
— Бет?
— Все в порядке. — За ее спиной Калвин — смотрит сверху вниз. Боже, какой он длинный. Я опять на полу. Охх-хо-хоооо, осторожно, сынок, ты летииииишь…
Голос Калвина:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39


А-П

П-Я