https://wodolei.ru/catalog/vanni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Если продать не смогут, туфли придется растянуть на колодке. Просит сообщить, за сколько смогут продать. Она надевала их всего один раз. Если не продадут, пусть ей растянут, но растянуть надо значительно.
Репнина не привлекали сальные анекдоты, похабные рассказы, не любил он и грубых слов, но, прочитав последнюю фразу, сразу же представил себе и будто услышал — как над этим письмом станут острословить Робинзон и итальянец. Робинзон передаст письмо и туфли итальянцу и скажет ему серьезным и безучастным тоном — будто пастор с кафедры английской церкви: «Синьор Зуки, растяните, пожалуйста, этой даме, но растяжку надо сделать значительную». Итальянец, якобы поразмыслив, ответит: «Да, да! Я вручу ей эти туфельки лично». Но больше всего поразили Репнина не глупые шуточки в подвале, а адрес, по которому следовало отправлять ответ: Кремль.
Такого в Лондоне он никак не ожидал.
Он вспомнил слова своего предшественника по службе в подвале о том, что отменные дамы ВЕЧНО на что-нибудь жалуются. Что новые туфли жмут, например. А иногда им достаточно просто как следует натянуть чулок, и ведь будет в порядке.
Следующая заказчица весьма раздосадована. Вынуждена возвратить туфли — тесны. Ей придется носить те, что сшила три года назад. Счет за новые, из черного крокодила, оплачивать отказывается.
Вот еще одна. Лето проводит в Корнуолле. Она вполне удовлетворена, и письмо хорошее. На следующем счете рукой его предшественника написано: «Заказчица уехала в Китай. Возвращается в ближайшее время». Вполне прилично и следующее. Бургундские изумительны. Просит и вторую пару сделать так же. Однако с черными, из крокодила, дело обстоит хуже: правая неудобна при ходьбе. Каблук подгибается. Левая подошва по-прежнему скользит, и обе тяжеловаты. Что же делать? Что делать? Просит ей позвонить: № 67021. Робинзон на этом письме коротко пометил: позвонить, лично. (Почерк Робинзона напоминает почерк Деникина.)
Сложнее то, что пишут в следующем письме. Кто- то — вероятно дочь Робинзона, пока Репнин был в больнице,— допустил ошибку. Счет послан на адрес другой дамы — у обеих дам одна и та же фамилия. Речь идет о супруге некоего лорда! Может, и о разводе? Заказчица проем пощадить ее наконец от счетов, прибывающих по этому адресу на ее имя. Она уже не живет в этом замке! (Репнин испуганно откладывает письмо в сторонку. За такие штучки Леон Клод может вышвырнуть на улицу.)
«Меня там уже нет»,— пишет дама. И все-таки не оставил его ангел-хранитель, в которого он верил с детских лет,— в следующем письме следующая дама рассыпает комплименты по поводу черных крокодиловых туфель, посланных ей в Никозию на Кипре. Они, говорит, имеют ее мерку в Брюсселе — просит послать еще две пары! Платит через свой парижский банк. «О, мадам Валери,— я слышу, как кто-то бормочет по-русски, — о, мадам Валери. Вы там на Кипре, а я здесь в Лондоне. Перемещенное лицо, да, да. Слава богу. Перемещенных ботинок нет. Перемещенных лиц, да, да. Ох, мадам Валери».
И словно событиями в подвале начинает дирижировать сам Нечестивый, далее одно за другим следуют письма от тех которые в восторге от черного крокодила. Не посылает крупный чек. Репнин прикладывает к чеку расписку. И адрес: 55 Ноизе. В пяти следующих письмах тоже вложены чеки. И комплименты о новой модели из черного крокодила. К сожалению, это продолжается недолго. Неожиданности поджидают его, как Гулливера, на каждом шагу. Супруга некоего лорда угрожает, приедет,
мол, рассчитываться лично. Испортил ей кожу, на три пары. Говорит, ее кожу. (Нег ошп зкт.) Приедет в мастерскую 20 ноября, во вторник. Репнин заносит это в календарь, но недоумевает. У них двадцатого закрыто, и двадцатое не вторник. И спрашивает: о какой коже речь? Что за кожу она дала. Пишет: «ее».
Потом в переписке с дамами наступает сущая путаница, какой-то круговорот имен, несколько имен, а лицо одно и то же, если же смотреть по счетам, лица разные. Мгз. Вискпеи например, прежде по книгам числилась как Мгз. Огитопй, затем Мгз. Раупе, и в счетах Робинзона полная неразбериха. Графиня Сан Элиа фигурировала раньше в открытом счете — Мгз. Нойит, а до этого Мгз. Маез, а до этого Ма Аате УШепеиие, а еще раньше Марате Ргетозе, а до этого — У. А его предшественник Перно все это перепутал. (Может быть, речь идет о нескольких замужествах? О разных браках? Может, и в обратном порядке? Репнин совсем запутался в счетах. Отчаявшись, хватается за голову.)
Как все это заносить в книги? Разве для того князь Репнин приехал в Лондон, для того погибла царская Россия, чтобы он, сидя в полутемном подвале, регистрировал всю эту белиберду? Разве для того были войны, столько людей убито, чтобы все кончилось и он остался в подвале с этими счетами?
По какому праву вмешивают они своих черных крокодилов в семейную жизнь, в этих женщин, да еще так безалаберно? А где же мужья этих дам? Где они? Может, их уже скосила смерть? Они умерли? Смерть? Неумолимая смерть?— Я снова слышу, как бормочет кто-то одинокий в Лондоне по-русски.
Репнин проглядывает еще два-три письма, а остальные отодвигает в сторону. Баронессе надо лишь поправить каблучки. На счете изысканной госпожи собственноручно пометил: «обождать». Развод. Сент. 3-го 1947. Откуда он узнал? На счете госпожи написано: «оставить». (Туфли у нее украли в гостинице.) Тата тап пишет, что последняя пара была безнадежной. Она пишет из отеля «ВИ». Совсем рядом. Таня, Таня, как многое на свете именно безнадежно!
Репнин полагает, что на сегодня хватит. Вынимает из коробочки то, что жена положила на обед. Яйца. Сыр. Мед. Гренки. Впрочем, это слишком много. Он уже отвык от еды. Ему все кажется бессмысленным. Все что с ним происходит, лишено смысла, глупо. Что привело его в этот подвал? Судьба? Деникин? Революция? Бог? Барлов был прав, такая жизнь не стоит ломаного гроша. Кому и какая от него польза? Лондону?
Вскоре слышит: кто-то наверху, с улицы открывает дверь в лавку. Кто-то вернулся первым. Знакомая легкая поступь. Видит ее на лестнице, будто в катакомбах, сквозняк вздымает плиссированную юбчонку. Она ему нравится. Это отнюдь не значит, что он смотрит на нее с вожделением. Что с удовольствием бы с ней сошелся. Секс в подвале его не привлекает, даже если бы она начала первой. Сейчас из его жизни это вообще исключено. Несколько удивляет лишь то, что она так ласково на него смотрит сегодня. Раньше была холодна, и только. А сейчас идет прямо к нему, глаза широко раскрыты. Смотрит в упор. Подходит близко, придерживая юбку на коленях. Говорит: «Что с вами? Вы бледны и печальны».
Он отвечает ей сухо — и даже не подымается со своего треногого табурета,— она останавливается за его спиной, кладет несколько бумажек на стол перед ним, а делает все это так, будто хочет его обнять, обвить за шею. На правом плече почувствовал снова, словно теплые голуби, ее груди.
Спрашивает себя, что бы это могло значить? Спрашивает ее, что ей надо?
Тогда она наклоняется, облокотившись на стол рядом с ним, совсем близко. Указывает пальцем на бумажки и говорит вкрадчиво: «Отметьте, пожалуйста, то, что я продала». (Им с Сандрой начали платить по фунту за каждую лично проданную пару черных крокодиловых туфель. Якобы проданных именно благодаря им!)
В лавке кроме них никого не было. В окно с уличного асфальта падал какой-то пыльный, мутный, зеленый свет.
ПО ДРУГУЮ СТОРОНУ ТЕМЗЫ
В тот год, в начале октября Репнина пригласил к себе доктор Крылов. Он позвал его приехать в больницу по ту сторону Темзы, чтобы снять с ноги гипс.
Доктор, с которым он познакомился в Корнуолле, работал в больнице, расположенной невдалеке от лондонской площади или, вернее, перекрестка, известного под
именем «Е» («Слон и Ладья»), что, вероятно, было связано с игрой в шахматы, поскольку английское слово Сазне обозначает и укрепленный замокли шахматную ладью. У Крылова, которого в Лондоне сокращенно называли мистер Крилл, был собственный дом,— точнее, дом принадлежал его жене, англичанке,— поблизости от больницы, где он работал.
В тот день вечером Репнин прямо из лавки отправился за Темзу — под Темзой — на метро. Моросил мелкий дождь. Невзирая на просьбу жены хотя бы на этот раз, для визита к врачу, взять такси, Репнин пошел пешком до ближайшей станции подземки. Ему стыдно было тратить деньги, которые жена сейчас получала из Америки от ее тетки, Марии Петровны, младшей из княжон Мирских. Он ковылял, опираясь на палку, а металлическая скоба, охватывающая под гипсом пятку его левой ноги, скользила. Кое-кто из прохожих на мгновенье останавливался и смотрел на него удивленно.
У входа на станцию — страшная толчея, длинный хвост, ждут терпеливо, ждет и он. Дожди, лондонские, которые вначале он ненавидел, теперь ему, можно сказать, даже приятны. По лицу скользят капли, будто холодные жемчужины. В солнечный день — а они здесь редки — он спускается в свой подвал с грустью, скорбит о солнце. А в дождь даже прохожие кажутся ему ближе. Идти трудно лишь при переходе через улицу.
В те первые, мирные, послевоенные годы Лондон пытался хоть как-то упорядочить свой ужасный транспорт, организовать его разумней. Тем не менее на станции метро в предвечерние часы стекались огромные массы мужчин и женщин, и сообщение становилось хаотичным. На станциях время от времени железные двери опускаются, словно решетки в клетках для зверей, а здоровенные полицейские стараются удержать и распределить людской поток, который надвигается, как океанские волны. Родители поднимают детей на плечи. Внизу, под землей, автоматические двери вагонов закрываются с трудом, так как всякий раз приходится втиснуть внутрь хоть еще одну спину, еще одну туфлю, еще одну ногу, мужчину, женщину.
Загипсованная нога превратила этого русского в мрачного и хмурого человека, которого раздражают толпы возвращающихся с работы людей. Эти люди кажутся ему безумцами. И такое повторяется дважды в
день: Лондон утром жадно заглатывает людей, а вечером их изрыгает.
Нет никакой связи между огромным чужим городом и его внутренним миром, его мыслями, страданиями. Он видит ясно все вокруг, но воспринимает, как сон, умозрительно.
Лондон расчертил улицы, они полосатые, будто африканские зебры, а толпы людей, которые возвращаются с работы домой спать, напоминают ему отступление генерала Куропаткина или прорыв Брусилова, но и от этих сравнений не становится легче. Может, будь он сейчас в России, он ощутил бы смысл своих движений, чувств, мыслей, а здесь он этого не ощущает, потому что в здешней действительности все кажется ему ненастоящим — и то, что сам намеревается сделать, что делает, куда идет. Букашка в каком-то отвратительном сне. Калека. Он не знает, что с ним будет, когда снимут гипс. Он знает лишь, что у Крылова он должен быть ровно в семь.
У входов в лондонское метро сейчас сотня, две, восемьсот, кто знает, сколько тысяч мужчин и женщин, и все ждут, как и он, ждут терпеливо — на такое способны лишь англичане. Вероятно, чтобы томящейся толпе было полегче, перед станциями подземки, возле кинотеатров всегда оказывается какой-нибудь уличный певец, который хрипло дребезжит, словно дервиш. А бывает, забредет и старый, вероятно бывший, циркач-гимнаст и стоит посреди тротуара на голове. Рядом на асфальте шляпа, и туда бросают пенни.
Репнин смотрит на стоящего вверх ногами человека, улыбается и приходит к выводу, что и он в конце концов мог бы таким образом зарабатывать свой хлеб насущный.
Но ощущение, что все это просто сон, продолжает его мучить.
Через час-другой такой Лондон перестанет существовать, и все успокоится. Исчезнут под землей огромные толпы людей, они рассеются по домам, и только на центральных улицах в темноте потечет река светящихся автомобильных фар. Боковые улочки и переулки наполнятся любовным воем кошек, а ночные сторожа начнут обходить двери и витрины магазинов, освещать фонариками замки, и, если окажется все в порядке, подобные призракам, они продолжат свои ночные прогулки, охраняя собственность. (Лондонскую святыню.)
Не заснет лишь Нельсон, как в Париже Наполеон. Человек, любивший сотню женщин и водивший на смерть сотни тысяч французов, оравших во все горло.
Памятник погибшим в Крымской войне, как и Нельсон на высоком постаменте, раздражал Репнина всякий раз, когда он проходил мимо, выйдя из лавки и направляясь к дому, и всякий раз он молча проклинал французского императора. Почему? Сам не знал. При мысли о царе Николае он ускорял шаг, словно спешил убежать от воспоминания о его гибели, но к Наполеону милости у него не было. Он смеялся над ним. Презирал его. Женщины, женщины, женщины. Памятники в Лондоне его злили. Из-за этих великих людей он вынужден ежедневно обходить их памятники и вместе с ним множество других людей, тех, что спускаются в подземку.
Ему потребовалось добрых пятнадцать минут, чтобы оказаться внизу, в вагоне, и еще пятнадцать, чтобы прибыть на станцию со странным названием «Слон и Ладья». И пока он ехал под Темзой, которая текла над ним по земле, ему удалось отделаться от безумных мыслей, каждый раз лезших в голову при виде памятника Крымской войне. Эти мысли почему-то всегда приходили к нему возле лавчонки, что находилась невдалеке от их подвала. Отсюда посылали Наполеону нюхательный табак — даже когда он жил, словно закованный Прометей, пленником на острове Святой Елены.
Англичане разрешили экспортировать табак — для императора?
Слон и Ладья? Эскалаторы на этой станции тяжеловесные, металлические. Устаревшие очень, и движутся медленно, будто в нерешительности. Люди поднимаются молча, разговоров не слышно. Расходятся, поднявшись наверх, без единого слова.
Это бедный, рабочий район.
За Темзой, в Лондоне, совсем иной мир.
Как две стороны медали, непохожи в столицах европейских городов районы, расположенные на разных берегах реки. На одном берегу живут всегда бедней, тяжелей, но зато душевней. Мужчина, у которого он спрашивает, как побыстрей добраться до дома врача (говорит ему адрес), улыбается.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я