джакузи размеры и цены фото угловые 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Смерть? Как это прекрасно звучит!
Не рассказал он жене и о том, что там, в министерской приемной, ему почудился ее голос, и этот голос шептал: «Не оставляй меня одну. Ты обещал мне не делать этого без меня. А слово надо держать, ты сам говоришь». Не рассказал он жене и другое: вместе с ее шепотом до него долетел еще один голос и внятно сказал: «Ты испугался, князь!» Это был голос адмирала, с которым они некоторое время жили по соседству в отеле «Park Len». Тот самый, который, спускаясь в подвал при бомбежке, оправдывался: мол, делает это ради жены.
Спасаясь от укоризненного голоса, герой нашего романа с головой погрузился в списки вакансий в надежде найти себе какое-нибудь место. И видит — парикмахерской в Бирмингеме требуется мастер. Только представить себе — зима, а у них тепло. У них есть уголь. Они болтают обо всем на свете и при этом сыты. Благоухают мылом. Аккуратно вносят плату за квартиру. Это была бы сказка — стать парикмахером в Бирмингеме. Вот необыкновенная метаморфоза — доносится до нас чей-то голос.
В округе Рединг есть место трубочиста, а в Бенбери — ветеринара. Как было бы замечательно стать ветеринаром, посещать коров, у этих мирных Животных такие умные глаза. Лечить собак, преданных друзей человека. Был бы он ветеринаром, он мог бы иметь работу где-нибудь в колонии. А в Рединге есть нужда в трубочисте. Это было бы просто чудесно пойти в трубочисты. Но теперь, когда ему перевалило за пятьдесят, это ему уже не по силам. Сами трубочисты не приняли бы его в свою артель. Да они бы подняли его на смех; он явственно слышит тех трубочистов, которых он видел в детстве. А здорово было бы стоять над крышами Рединга вознесенным на трубе над людским муравейником, над узкими закоулками, над домами. Однако он должен отречься от этой мечты.
Почему-то этот Рединг особенно запал в его сознание. Название города давно ему знакомо. Ему вспоминается детство, уроки английского языка, который он изучал по желанию отца, члена Думы. Его отец был англоманом, как и многие русские в ту пору. Отец привел сыну английскую гувернантку. Гувернантка сидела в кресле с ногами, покрытыми пледом — разумеется, шотландским. Дважды в неделю гувернантка устраивала мальчику экзамен. Он должен был произносить за ней английские слова. Самое поразительное — это были стихи, смысла которых он не понимал. Лишь много лет спустя узнал, что повторял за гувернанткой строки баллады.
В отрочестве он заучивал наизусть стихи о том, как в редингской темнице мыли пол, о том, как грянул гимн Британии и как повесили молодого ирландского гвардейца за убийство той, которую он любил. И теперь, когда перед ним маршировали красные гвардейцы, он смотрел на них, как на старых знакомых. Красные ирландские мундиры.
Где теперь его школьные друзья, юнкера, где учительница, которая и показала им красную униформу ирландской гвардии на картинке? Пурпурная гвардейская униформа вместе с названием города Рединг навечно остались в его памяти. Значит, они пришли за ним еще в детстве, просто он не ведал об этом? Его давнее прошлое и настоящее, выходит, как-то таинственно связаны? Вот сейчас он всерьез размышлял о месте трубочиста в городе Рединге. Как странно сблизилось давным-давно миновавшее в его жизни с тем, что происходит с ним сейчас. А возможно, и с тем, что произойдет с ним когда-то в будущем? Как ужасны эти внезапные перемены в человеческой жизни!
Их невозможно предугадать, как и подготовиться сменив, например, род своей деятельности.
Нет больше ни того Петербурга, где в детстве учил он английский, ни той гувернантки. Все ушло. Все меняется, только сам он не в состоянии измениться хотя бы настолько, чтобы редингские трубочисты приняли его в артель.
К чему тогда листать пухлые черные тома, где он и перемещенные поляки, которые увлекли его в Лондон за собой, пытаются найти себе работу? Не лучше ли сразу вернуться в занесенный снегом домик в Милл-Хилле и ждать там смерти, в этот убогий дом, где осталась его любимая жена и друзья по одиночеству — книвд, которые он таскает за собой по всему свету. (Книги эти свидетельствуют, что умирать не так уж тяжело.)
И пока он закрывает тома с перечислением вакантных мест, всех этих парикмахеров, ветеринаров и трубочистов, в ушах у него продолжает звучать голос Нади, но сквозь него Репнин улавливает какой-то благостный старческий тенорок. Собираясь покинуть приемную, он вслушивается в этот ласковый и чистый голос. В последнее время он часто его утешал. Голос не спрашивает его, почему армия Врангеля не пролила еще больше крови, почему русские вообще не захотели дальше проливать свою кровь. Этот голос, пронесшись над кровлями, возвещает в открытое окно: «Люди, афиняне, настало время нам разойтись в разные стороны! Вы должны вернуться в Афины, я иду отсюда на смерть! Но не известно еще, кого из нас следует считать счастливее...»
И пока он лежит, безмолвный, погруженный в прострацию подле своей жены, эти древние греческие слова пробиваются в его сознание. Он не рассказал жене что они звучали в его ушах, когда он проходил мимо, под которым внизу бурлило городское движение и блестел асфальт. Возле этого окна, вознесенного над городом, он явственно улавливал и другие голоса, клокочущими пенистыми водопадами они сливались с речами Сократа. Из могилы доносится до него голос отца, книги предостерегают его. Кто-то громко окликнул Репнина: «Prince, vous etes Roi et vous pleurez?» l Все это происходило в присутствии уборщицы, она вошла с вед-
1 Князь, вы царь, и вы плачете? (фр.)
К НИМ, ром, щетками и веником и обескуражено посматривала на него, пока он громко разговаривал сам с собой. Старая и беззубая, это была одна из тех уборщиц, что за два-три фунта в неделю убирает канцелярии и моет полы. Она с недоумением разглядывала незнакомца у окна, а потом проговорила полуукоризненно, полуео-чувственно: «Обеденное время, сэр...» «It's lunch time, sir...» Пожилая женщина со своими нелепыми вениками и тряпками вернула его к действительности из забытья. Еще раз бросив взгляд на окно, он поспешно вышел из приемной, извиняясь на ходу.
Уборщица немного постояла, провожая его взглядом, а после, нагнувшись, стала посыпать пол специально предназначенным для этого порошком и опустилась на колени, принимаясь за работу.
Репнин не рассказал жене и того, что было с ним потом, когда он совсем было собрался возвратиться в Милл-Хилл. Как он спрашивал себя, направившись к ближайшей станций подземки: чего он, собственно говоря, избежал, оторвавшись от окна в верхнем этаже? Смерти? Можно подумать, через какой-то месяц ему предстоял лучший исход в том пригороде, где он сейчас живет. Теперь он совершенно убежден — никакой работы им не приходится ждать. И он подумал, оказавшись на улице перед министерством: куда же теперь? И ответил себе: да не все ли равно! Он шагал, занятый своими мыслями, со всех сторон обтекаемый потоками прохожих, состоящих в это время дня из чиновников, рабочих, женщин и мужчин, вываливших на улицу, чтобы насладиться полдневным перерывом и что-нибудь перекусить вместо обеда. Они не слишком утомлялись. Работа начинается в девять. В десять тридцать чаепитие. С двенадцати тридцати до часу тридцати перерыв, в три тридцать снова чаепитие, а в пять работа заканчивается. Для него это не было бы утомительным. Бог весть в который раз избежав самоубийства в приемной высотного здания, он чувствовал себя совершенно разбитым и ощущал необходимость где-нибудь присесть и передохнуть. Он буквально выбился из сил, точно опять таскал свои баки с водой с железнодорожной станции в Милл-Хил-ле, где водопровод и канализация из-за замерзших труб были по сю пору отключены. На секунду он, как лондонский нищий, прислонился к стене.
Но затем, собравшись с духом, снова двинулся дальше, проходя сквозь кухонные благоухания, вырывавшиеся из закусочных, чайных и баров, вплотную лепившихся друг к другу по дороге к станции подземки. Нечто странное происходило с ним, он никогда не переставал этому удивляться. Прохожие останавливали его и спрашивали, который час. Почему именно к нему обращаются с этим вопросом на улице? Сконфуженный, он замедлял шаг.
Потом вдруг обнаружил, что стоит перед театром под вывеской «Stoll». Реклама у входа пестрела снимками актеров и актрис, занятых в спектакле. Вскоре начиналось первое представление. Он увидел на снимках балерин, они скользили по льду. Он рассеянно разглядывал их не из желания подражать англичанам, кичащимся своим флегматизмом, а просто потому, что отдавал себе отчет — отныне для него заказаны театры. Репнин рассматривал снимки, подобно бродяге, который разглядывает брошенные на скамье газеты, или безработному, прилипшему к витрине ювелирной лавки. Конечно, он знает — он не имеет права и мечтать о том, чтобы войти и купить билет. Даже самый дешевый, на галерею.
Никто, однако, не может ему запретить досыта наглядеться на этих скользящих по льду балерин. Реклама объявляет название сегодняшнего дневного спектакля: «Умирающий лебедь». Это написано было крупными буквами. А за углом, на другом плакате изображалась чемпионка по фигурному катанию — Cecily Coolidge.
На мгновение он окаменел.
Да он же знает эту красивую девушку! Вернее, он однажды стоял в толпе ее поклонников в Париже, в толпе знакомых, окруживших ее перед выходом на ледяную арену. Каждый из них — в том числе и он — старались сказать ей какое-нибудь слово, ободрить. Это было лет десять назад. Поляки окружили Сесиль плотной толпой. Она ответила ему несколькими любезными словами и очаровательной улыбкой. Он помнит до сих пор ее лицо, глаза, ее потрясающие ноги, тогда, за секунду до того, как она должна была выбежать на лед. И вот теперь он топчется перед театром, не смея еще раз увидеть ее на льду.
Он оглянулся на станцию подземки — «Holborn»,— до нее было рукой подать, и шагнул было к ней, собираясь ехать домой. Что-то сдавило его горло, не давало ходу, тащило обратно. Хотелось во что бы то ни стало купить билет. Увидеть ее еще раз. Не то, чтобы она сама была ему нужна. Ему нужно было еще раз увидеть ее незабываемое искусство. Кроме нескольких любезных слов, которыми они тогда обменялись, ничто не связывало его с этой чемпионкой мира. Надя тоже сказала ей два-три слова.
Он перебирает мелочь в кармане и подходит к кассе, надеясь, что билет на дневной спектакль будет стоить дешевле. Но вынужден отдать за одно место на галерее все свои наличные деньги. Потом он ждет в длинной очереди мужчин и женщин, устало взбирается на галерею, откуда ему предстоит любоваться фигуристкой, точно свесившись с потолка вниз головой.
Наконец в театре наступает полумрак, поднимается занавес, и балерины, плавно скользя, выезжают на ледяные подмостки. Сцена белоснежная, гладкая, как стекло, балерины в перьях, с белыми лебедиными крыльями. Но вот под всплеск оваций на сцене появляется чемпионка. Она вылетает на лед и кружится. (Изображает Анну Павлову.) Публика онемела, и лишь изумленные детские голоса время от времени раздаются в зале. Непонятливые дети требуют от взрослых объяснений. Матери шикают иа них. И снова тишина. Потом все хлопают.
Поначалу исполнение «Умирающего лебедя» на льду кажется ему смешным и утрированным. Но чем дальше, тем больше захватывает его трепетный лебединый танец на сцене. Восхищенный, следит он за каждым движением чемпионки. Отсюда, с галереи, она представляется ему еще моложе, чем была десять лет назад, полной неиссякаемых сил. Занавес падает, и гром аплодисментов возвещает о ее триумфе.
Затем Cecily Coolidge появляется в новой роли.
Она изображает на льду танец античной вакханки. Кажется, это сошла с античной вазы, которую он видел в Афинах, одна из украшавших ее фигур. Дешевая публика приходит в полный восторг и бешено хлопает. Он тоже аплодирует. И, точно околдованный, шепчет себе, не глядя на продолжение программы: ее не стоит и смотреть. Истощенный голодом, он потрясен веем увиденным. Оцепеневший, словно бы он испустил дух в этом театре, сидит Репнин в своем кресле с закрытыми глазами, погруженный в то блаженное состояние, которое ему пришлось испытать. «Как хорошо, что я пошел в этот театр, а ведь набрел на него совершенна случайно. Еще раз перед концом неожиданно сподобился увидеть что-то прекрасное. Словно бы вернулся в свое прошлое. То-то удивится Надя! А эта балерина никогда не узнает — в этот вечер она танцевала для меня. Какой смысл исполнять «Умирающего лебедя» для этой публики, когда никто из них не видел Анну Павлову? Но для меня она танцевала не напрасно. Я видел Анну Павлову в молодости, это незабываемое зрелище. Это та Европа, которую довелось мне увидеть и которой больше никогда не будет, а может быть, это и к лучшему. Она населена мертвецами, моими современниками, там осталась, Надя, наша любовь, Керчь, война, наш позор, мы свою лебединую песню пропели задолго до смерти. Я ее уже слышал. Мне удалось увидеть эту Европу. Я ее прошел насквозь от Архангельска до Кадиеа. Но больше никто не* может вернуться в нее. Да и напрасным было бы это возвращение: Европа никого больше не осенит своими крыльями, ибо она мертва, вот она распростерлась на льду. Со сломанным крылом. Все, что я видел, исчезло. Все ушло ».
Посреди печального монолога, явившегося как-то внезапно, он поднялся, так как объявили антракт. Он почувствовал, что было бы оскорблением памяти мертвых остаться в этом театре и смотреть продолжение тривиальной программы. Он решил покинуть театр; сквозь толпу веселой публики, жующих женщин и детей стал пробираться к выходу. Все поднялись со своих мест прогуляться в фойе.
Пока он спускался по лестнице, в нем, помимо его воли, возобновился прерванный монолог. Красивая танцовщица и завтра выйдет на подмостки исполнять свою программу. Выйдет и через месяц, и через два, выйдет и тогда, когда он и Надя будут лежать мертвыми в своем домишке в Милл-Хилле. Так ему и надо — говорит он себе. Разгромленная армия ничего другого не заслуживает. Но никто не может им запретить оплакивать свою судьбу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97


А-П

П-Я