https://wodolei.ru/catalog/vanni/
И тем самым обеспечить семейству Лахуров возможность даже среди зимы нюхать цветущую мимозу.
Что касается его, Николая Родионовича, то его завод, кажется, иссяк. Как бывает с часами, когда стрелки замирают на циферблате.
Он теперь так и будет, когда его снова заведут, корпеть в своем подвале из года в года за фунт в день, хотя даже Зуки, мастер по части сапожных набоек и дамских каблуков, получал больше, чем он. Так будет с ним по гроб жизни. Однако каждый отработанный год, растолковывал Зуки, может принести ему надбавку в десять шиллингов или фунт в неделю. Сейчас он имеет семь фунтов. Если он придется ко двору, через год он может рассчитывать на восемь фунтов. А потом дотянет до десяти. Уборщица, моющая лестницу, никогда не перевалит за два с половиной фунта. Лет этак через десять он сможет зарабатывать двенадцать фунтов, но больше этого никто из восседающих на трехногих табуретах с улицы Сент-Джеймса не получает. Это подтвердил и ван Мепел. Да ведь и то сказать — базы он никакой не имеет, не было у него практики в обувном деле, одном из древнейших человеческих ремесел, это тоже не засчитывается ему в плюс. А люди проработали в этом подвале по десять, двадцать и тридцать лет, ясно, у них есть преимущество перед ним. Они вправе ждать надбавки. А кто такой Репнин — чужак, случайный человек, залетная птица, со смехом констатирует Зуки. (Да он им как снег на голову свалился, в их подвал, набитый колодками.) И вообще нельзя понять, что он забыл здесь, что за неволя ему тут торчать, на этом трехногом троне. Кое-кто посмеивается у него за спиной. Ведь он поставлен блюсти интересы фамилии Лахуров, учитывать каждый пенс, заработанный мастерами тяжким трудом, уродующим их наружность и здоровье. Каждую пятницу он должен облагать налогом грошовый заработок мастеров и продавщиц.
Кроме того, рассуждает Зуки, да будет ему известно: не только семейство Лахуров — все владельцы модных магазинов в Лондоне отбирают для себя работников по внешнему виду. Тут один лишь померший итальянец был болезненного вида, с желтым лицом, в обшарпанной одежонке. Остальные все, даже негр Луциюс, такими разнаряженными в лавку являются, что хоть сейчас в «Травиате» петь. Да что говорить, это все молодые люди, они еще и приударить за дамами не прочь. А господин ван Мепел просто создан, чтобы играть адмирала на подмостках какого-нибудь континентального театра. Ну, а нашей Сандре и мисс Мун только в «Рице» и блистать. Вот Пэтси немного сдала, но недалек тот час, когда ее с дешевенькие подарком выставят за дверь.
В элегантных лавках все должны выглядеть красивыми и веселыми. Приятными на вид.
Перно в свое время советовал ему ни слова не говорить Лахурам о своем происхождении. Пусть лучше скажет, будто служил кассиром на тотализаторе. Зуки находил совет вполне разумным, однако и в эту сторону нельзя перегибать. Боже упаси, если станет известно, скажем, о болезни его жены, или о том, что ее поместили в больницу, или что вообще с ним приключилась какая-то беда. В Лондоне это скрывают, как змея скрывает ноги. Как только до хозяев дойдет слух о том, что в доме у кого-то есть больные или случилось несчастье в личной жизни — хотя о ней никто тут не спрашивает,— как его немедленно уволят. Не потому, что ван Мепел или сами Лахуры столь жестоки. Просто таковы нравы лондонского трудового подполья. Возьмите продавщиц из модных магазинов, ежеутренне спресованных в вагонах, как сардины, их доставляют в Лондон поезда подземки — но обратил ли он внимание на то, как они потрясающе одеты, с какой тщательностью уложены их прически? Известно ведь, сколько все это стоит, да только иначе им нельзя. Они обязаны быть красивыми. Женский обслуживающий персонал из модных магазинов такой, что хоть сейчас на конкурс красоты. Ордынский рассказывал: в молодые годы, до войны, будучи польским дипломатом, он выбирал себе по субботам какую-нибудь продавщицу из лондонского модного магазина, чтобы провести с ней воскресенье в Париже. И до того все они были хороши — ну прямо-таки принцессы из галереи Хемптон-Корт.
Ордынский — аморальная личность, прерывает его Надя, скверный, разложившийся тип, позор польской нации.
У него о нем другое мнение — возражает ее муж. Но главное, он хотел ей сказать — его возраст не позволяет ему рассчитывать надолго закрепиться на этой работе, найденной им с таким трудом. Пока это еще не критично, однако вскоре скажется. После тридцати лет верной службы в этих модных заведениях стариков, как правило*, увольняют. На прощание дарят какой-нибудь пустяк. Железнодорожники, отслужив сорок лет, получают в подарок часы и отправляются на пенсию. Иной раз пенсия не достигает двух фунтов в неделю. Все это объяснил ему Зуки. А ежели иному старику и удается зацепиться на работе, его обычно держат в подвале, в полутемном углу. Как символ бренности в этом прекрасном мире. Сами хозяева не решаются вытряхнуть старца вон, опасаясь, как бы профсоюзы не подняли вой, и потому всячески стараются сделать так, чтобы он ушел по собственной воле. Это всем известно, и все к этому готовятся. Припасают себе местечко в богадельне. Лишь незаменимым знатокам своего дела иной раз удается остаться в подвале на своем месте. (В каждом доме найдется такой треснувший ночной горшок, задвинутый подальше в угол — говорит Зуки.) И только в редком случае увидишь за прилавком в Лондоне кое-кого из этих полуглухих, беззубых стариков.
Она потрясена, подавлена его рассказом. Ну, а что они о женах рассказывают?
Зуки отправил свою жену к дочери — так он ему сказал. Он не в состоянии ее прокормить. Они ничего не сумели скопить, хотя и работали всю жизнь, сначала в Марселе, а после в Лондоне. Если он что-нибудь и подрабатывал, то на мандолине. Всех тех, кого упакованными в вагоны, подобно сардинам в банках, доставляют в Лондон поезда подземки, ждет такое же будущее. У них одна судьба. Все они трясутся от страха с приближением старости. Так устроена жизнь. Ты вскакиваешь, несешься на станцию, стоишь, тесно сдавленный другими телами, по прибытии в Лондон автоматически выходишь на поверхность. Безмолвно. Спешишь занять свое место в подвале, а вечером, после окончания рабочего дня, возвращаешься обратно, и так сорок лет подряд. Если кто-то замешкается или упадет, корчась в судорогах, как тот итальянец,— его быстро запихивают в землю или сжигают. Огромные лондонские крематории на кладбищах работают непрерывно. В их печах такая температура, которая за несколько секунд превращает труп в горсть мелкого пепла. (Семейству выдают этот пепел, насыпанный, как чай, в жестяную коробку.)
Жена его в ужасе кричит, чтобы он прекратил этот невозможный бред. Надо что-то делать, этого нельзя так оставить!
Действительно, человеческое существо восстает против такой жизни, соглашается ее муж. Он это понял в первые же недели работы. Все жаждут найти для себя какое-нибудь утешение. Хотя бы минутное. Теперь он понимает, почему рабочие в Шотландии и Лондоне столько пьют. Чтобы не слышать. Чтобы не видеть. Чтобы не смотреть. Чтобы отключиться от действительности. Он понимает теперь, почему так приветливо здоровается с ним каждый день поденщица, моющая лестницу перед входом в лавку. Вначале ему показалось, будто она заигрывает с ним. Но нет, это просто потребность сказать кому-то доброе слово. Вечером на станции, в толпе каждый стремится отыскать знакомого. Каждому хочется перемолвиться с кем-нибудь дву-мя-тремя словами. Обменяться незначительной фразой с дворником. Или с цветочницей перед входом на станцию. Все те, кто возвращается с работы домой, из года в год покупают газеты у одного и того же продавца. Хранят ему верность — такой верности не встретишь и в супружеской жизни. «Как жизнь, Джордж?» «George, how are you?»
В ужасающей беззащитности лондонской жизни, люди стремятся как-то связаться друг с другом, точно на плоту, увлекаемом бурной рекой. То ли с помощью какого-нибудь восклицания, добродушной улыбки или любезного слова. Тщетно пытаются они остановить эту реку, как не в силах задержать поезд те двое, что не выпускают друг друга из объятий, расставаясь на перроне. Вот и его какие-то незримые узы связывают теперь с молодой женщиной, которая каждое утро моет лестницу перед входом в лавку. За два с половиной фунта в неделю. «Nice day, Maryl» *t— говорит он ей, когда нет дождя. Когда идет дождь, она неизменно обращается к нему: «A good old English day, Mister Sheepinl» 2— и в голосе ее слышится желание сказать ему еще что-то приятное, хорошее, нежное. Его жена слушает мужа и невольно смеется.
ОБЕД В ЛОНДОНЕ
В полдень, точнее в половине первого, все работники лавки расходятся на обед, нисколько, впрочем, не похожий на обед в полном смысле этого слова. Это иллюзия обеда. В обеденное время тут не увидишь, как в Париже, работягу с батоном под мышкой, колбасой и бутылкой вина. Не принято здесь, как в Милане, неторопливо съесть в какой-нибудь подворотне кастрюльку лапши. Работающий люд, если говорить о мужчинах, стремится проглотить побыстрее немного рыбы с жареным картофелем и завалиться, руки в брюки, в пивной бар.
Женщины по большей части пьют чай с пирожными, окрашенными в красный, голубой или зеленый цвет, съедая при этом лист салата или небольшой разрезанный пополам помидор. Потом следует мороженое в бумажном стаканчике. Главное для них поскорее со всем этим покончить — Зуки утверждает, что точно так же происходит с ним и в постели, а уж он досконально изучил нравы этих англичанок — и тотчас же снова намазать губы помадой. Вот вам и весь обед. Здесь не придается еде никакого значения. Едят в основном во время отпуска.
Поскольку Надя неодобрительно относится к его скабрезным замечаниям, он говорит, что хотел ей сказать лишь о том, что теперь ему предстоит, как и всем остальным, из года в год обедать без компании. Надя в их краях не бывает. Правда, в Милл-Хилле он тоже
1 «Приятный денек, Мэри!» (англ.)
2 «Прекрасный старый английский денек, мистер Шишш!» (англ.) был один, однако он надеялся, что, поступив на работу, если уж он лишен возможности обедать с ней, обретет, по крайней мере, возможность делить свою трапезу с веселым и приятным обществом, как бывало в России. Он мечтал иметь знакомых и приятелей, как это водится среди людей. Однако это были напрасные мечты. Вначале ему казалось, его надежды сбудутся. Он почти со всеми по одному разу пообедал. Ему показывали ближайшие чайные и ресторанчики. Но в конце обеда сотрапезники его неизменно исчезали, растворяясь как в тумане.
Он для них чужой.
И не потому, что иностранец, а потому что неимущий. Между тем у каждого из них все же где-то есть какое-то пристанище. В Лондоне боятся бедности хуже чумы. Но, по его наблюдениям, во время обеденного перерыва в Лондоне бродит множество таких неприкаянных, как он. С отсутствующим видом блуждают они по улицам, жестикулируя и разговаривая с собой на ходу. Иные бранятся. Другие декламируют стихи. Или бубнят себе что-то под нос, безмолвно шевеля губами, и непонятно, с кем сводят счеты »- ведь вокруг ни души, ни впереди, ни сзади. Только он один. Иной раз в глазах у этих несчастных стоят слезы, а порой улыбка безумца сияет на их лицах. (В Лондоне тихим и безопасным сумасшедшим разрешается выходить из больницы. Они скитаются по улицам и что-то бормочут, однако люди равнодушно проходят мимо.)
Но самая комичная картина, которую здесь часто можно наблюдать, это лондонские нищие в гротесково-роскошном облачении, подобранном ими на свалке. Порой эти выброшенные богачами предметы бывают почти совсем не ношенными. В таком наряде нищего можно принять то ли за лорда, то ли за клоуна. По дороге к музею кто-то из них протягивает ему жухлый цветок, кто-то лекарственные травы, розмарин или куколку на палочке, у которой с помощью веревки задирается юбочка. Кое-кто играет на скрипке. Женщины дерзко ему улыбаются. Одинок он не потому, что иностранец — иностранец, если он с деньгами, нигде в мире не может быть принят лучше, чем в Лондоне. Все так и увиваются вокруг него. В то же время нет такого города на свете, который был бы столь каменно-безразличен к тому, кто беден и несчастен. (Недаром его жители в течение ста лет высыпали на улицу, чтобы поглазеть на публичные казни преступников, приговоренных к виселице.)
Жена берет его за руку: надо непременно что-то сделать, чтобы найти ему компанию. Почему бы ему не попробовать снова вернуться в общество русских эмигрантов? Она попросит графиню Панову помочь ему наладить с ними связи.
Он не может находиться с ними за одним столом. Он по натуре человек военный. А эти люди по сию пору смакуют прежние обеды которые им подавали при царском дворе. И требуют икры. Они буквально не могут сесть за стол, чтобы не заговорить об икре. А ему давно уже совершенйо безразлично, что он ест.
Между прочим, он попробовал пообедать и с Пэтси. Вначале это показалось ему вполне приятным. Пэтси была оживлена. Однако довольно скоро выяснилось, насколько она груба и невоздержанна на язык, а ест при этом безобразно. Она сообщила ему, что с наступлением определенного возраста (когда уже мало вероятности забеременеть) она предпочитает не тратить времени понапрасну. Пусть он не заговаривает ей зубы, а приходит к ней домой. Она живет в пригороде, там у нее очень красиво. Он вспомнил, что одному мемуаристу по фамилии Пипе — когда-то он его читал — этот пригород и в самом деле показался райским уголком. Репнин решил было, что Пэтси зовет его в гости, и внутренне над этим посмеялся. Однако вскоре она ясно дала понять, о каком визите идет речь. У нее у самой есть деньги, и ей вовсе без надобности, чтобы кто-то кормил ее обедом. Ей нужен мужчина, чтоб он без лишних разговоров приезжал к ней всякий раз, когда она его захочет к себе пригласить. Впрочем, он, по слухам, женат, так какого черта он потащил ее обедать? Репнин онемел от этих слов. Она расхохоталась. В этой женщине не было ничего общего с той Пэтси, которую он знал по работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97
Что касается его, Николая Родионовича, то его завод, кажется, иссяк. Как бывает с часами, когда стрелки замирают на циферблате.
Он теперь так и будет, когда его снова заведут, корпеть в своем подвале из года в года за фунт в день, хотя даже Зуки, мастер по части сапожных набоек и дамских каблуков, получал больше, чем он. Так будет с ним по гроб жизни. Однако каждый отработанный год, растолковывал Зуки, может принести ему надбавку в десять шиллингов или фунт в неделю. Сейчас он имеет семь фунтов. Если он придется ко двору, через год он может рассчитывать на восемь фунтов. А потом дотянет до десяти. Уборщица, моющая лестницу, никогда не перевалит за два с половиной фунта. Лет этак через десять он сможет зарабатывать двенадцать фунтов, но больше этого никто из восседающих на трехногих табуретах с улицы Сент-Джеймса не получает. Это подтвердил и ван Мепел. Да ведь и то сказать — базы он никакой не имеет, не было у него практики в обувном деле, одном из древнейших человеческих ремесел, это тоже не засчитывается ему в плюс. А люди проработали в этом подвале по десять, двадцать и тридцать лет, ясно, у них есть преимущество перед ним. Они вправе ждать надбавки. А кто такой Репнин — чужак, случайный человек, залетная птица, со смехом констатирует Зуки. (Да он им как снег на голову свалился, в их подвал, набитый колодками.) И вообще нельзя понять, что он забыл здесь, что за неволя ему тут торчать, на этом трехногом троне. Кое-кто посмеивается у него за спиной. Ведь он поставлен блюсти интересы фамилии Лахуров, учитывать каждый пенс, заработанный мастерами тяжким трудом, уродующим их наружность и здоровье. Каждую пятницу он должен облагать налогом грошовый заработок мастеров и продавщиц.
Кроме того, рассуждает Зуки, да будет ему известно: не только семейство Лахуров — все владельцы модных магазинов в Лондоне отбирают для себя работников по внешнему виду. Тут один лишь померший итальянец был болезненного вида, с желтым лицом, в обшарпанной одежонке. Остальные все, даже негр Луциюс, такими разнаряженными в лавку являются, что хоть сейчас в «Травиате» петь. Да что говорить, это все молодые люди, они еще и приударить за дамами не прочь. А господин ван Мепел просто создан, чтобы играть адмирала на подмостках какого-нибудь континентального театра. Ну, а нашей Сандре и мисс Мун только в «Рице» и блистать. Вот Пэтси немного сдала, но недалек тот час, когда ее с дешевенькие подарком выставят за дверь.
В элегантных лавках все должны выглядеть красивыми и веселыми. Приятными на вид.
Перно в свое время советовал ему ни слова не говорить Лахурам о своем происхождении. Пусть лучше скажет, будто служил кассиром на тотализаторе. Зуки находил совет вполне разумным, однако и в эту сторону нельзя перегибать. Боже упаси, если станет известно, скажем, о болезни его жены, или о том, что ее поместили в больницу, или что вообще с ним приключилась какая-то беда. В Лондоне это скрывают, как змея скрывает ноги. Как только до хозяев дойдет слух о том, что в доме у кого-то есть больные или случилось несчастье в личной жизни — хотя о ней никто тут не спрашивает,— как его немедленно уволят. Не потому, что ван Мепел или сами Лахуры столь жестоки. Просто таковы нравы лондонского трудового подполья. Возьмите продавщиц из модных магазинов, ежеутренне спресованных в вагонах, как сардины, их доставляют в Лондон поезда подземки — но обратил ли он внимание на то, как они потрясающе одеты, с какой тщательностью уложены их прически? Известно ведь, сколько все это стоит, да только иначе им нельзя. Они обязаны быть красивыми. Женский обслуживающий персонал из модных магазинов такой, что хоть сейчас на конкурс красоты. Ордынский рассказывал: в молодые годы, до войны, будучи польским дипломатом, он выбирал себе по субботам какую-нибудь продавщицу из лондонского модного магазина, чтобы провести с ней воскресенье в Париже. И до того все они были хороши — ну прямо-таки принцессы из галереи Хемптон-Корт.
Ордынский — аморальная личность, прерывает его Надя, скверный, разложившийся тип, позор польской нации.
У него о нем другое мнение — возражает ее муж. Но главное, он хотел ей сказать — его возраст не позволяет ему рассчитывать надолго закрепиться на этой работе, найденной им с таким трудом. Пока это еще не критично, однако вскоре скажется. После тридцати лет верной службы в этих модных заведениях стариков, как правило*, увольняют. На прощание дарят какой-нибудь пустяк. Железнодорожники, отслужив сорок лет, получают в подарок часы и отправляются на пенсию. Иной раз пенсия не достигает двух фунтов в неделю. Все это объяснил ему Зуки. А ежели иному старику и удается зацепиться на работе, его обычно держат в подвале, в полутемном углу. Как символ бренности в этом прекрасном мире. Сами хозяева не решаются вытряхнуть старца вон, опасаясь, как бы профсоюзы не подняли вой, и потому всячески стараются сделать так, чтобы он ушел по собственной воле. Это всем известно, и все к этому готовятся. Припасают себе местечко в богадельне. Лишь незаменимым знатокам своего дела иной раз удается остаться в подвале на своем месте. (В каждом доме найдется такой треснувший ночной горшок, задвинутый подальше в угол — говорит Зуки.) И только в редком случае увидишь за прилавком в Лондоне кое-кого из этих полуглухих, беззубых стариков.
Она потрясена, подавлена его рассказом. Ну, а что они о женах рассказывают?
Зуки отправил свою жену к дочери — так он ему сказал. Он не в состоянии ее прокормить. Они ничего не сумели скопить, хотя и работали всю жизнь, сначала в Марселе, а после в Лондоне. Если он что-нибудь и подрабатывал, то на мандолине. Всех тех, кого упакованными в вагоны, подобно сардинам в банках, доставляют в Лондон поезда подземки, ждет такое же будущее. У них одна судьба. Все они трясутся от страха с приближением старости. Так устроена жизнь. Ты вскакиваешь, несешься на станцию, стоишь, тесно сдавленный другими телами, по прибытии в Лондон автоматически выходишь на поверхность. Безмолвно. Спешишь занять свое место в подвале, а вечером, после окончания рабочего дня, возвращаешься обратно, и так сорок лет подряд. Если кто-то замешкается или упадет, корчась в судорогах, как тот итальянец,— его быстро запихивают в землю или сжигают. Огромные лондонские крематории на кладбищах работают непрерывно. В их печах такая температура, которая за несколько секунд превращает труп в горсть мелкого пепла. (Семейству выдают этот пепел, насыпанный, как чай, в жестяную коробку.)
Жена его в ужасе кричит, чтобы он прекратил этот невозможный бред. Надо что-то делать, этого нельзя так оставить!
Действительно, человеческое существо восстает против такой жизни, соглашается ее муж. Он это понял в первые же недели работы. Все жаждут найти для себя какое-нибудь утешение. Хотя бы минутное. Теперь он понимает, почему рабочие в Шотландии и Лондоне столько пьют. Чтобы не слышать. Чтобы не видеть. Чтобы не смотреть. Чтобы отключиться от действительности. Он понимает теперь, почему так приветливо здоровается с ним каждый день поденщица, моющая лестницу перед входом в лавку. Вначале ему показалось, будто она заигрывает с ним. Но нет, это просто потребность сказать кому-то доброе слово. Вечером на станции, в толпе каждый стремится отыскать знакомого. Каждому хочется перемолвиться с кем-нибудь дву-мя-тремя словами. Обменяться незначительной фразой с дворником. Или с цветочницей перед входом на станцию. Все те, кто возвращается с работы домой, из года в год покупают газеты у одного и того же продавца. Хранят ему верность — такой верности не встретишь и в супружеской жизни. «Как жизнь, Джордж?» «George, how are you?»
В ужасающей беззащитности лондонской жизни, люди стремятся как-то связаться друг с другом, точно на плоту, увлекаемом бурной рекой. То ли с помощью какого-нибудь восклицания, добродушной улыбки или любезного слова. Тщетно пытаются они остановить эту реку, как не в силах задержать поезд те двое, что не выпускают друг друга из объятий, расставаясь на перроне. Вот и его какие-то незримые узы связывают теперь с молодой женщиной, которая каждое утро моет лестницу перед входом в лавку. За два с половиной фунта в неделю. «Nice day, Maryl» *t— говорит он ей, когда нет дождя. Когда идет дождь, она неизменно обращается к нему: «A good old English day, Mister Sheepinl» 2— и в голосе ее слышится желание сказать ему еще что-то приятное, хорошее, нежное. Его жена слушает мужа и невольно смеется.
ОБЕД В ЛОНДОНЕ
В полдень, точнее в половине первого, все работники лавки расходятся на обед, нисколько, впрочем, не похожий на обед в полном смысле этого слова. Это иллюзия обеда. В обеденное время тут не увидишь, как в Париже, работягу с батоном под мышкой, колбасой и бутылкой вина. Не принято здесь, как в Милане, неторопливо съесть в какой-нибудь подворотне кастрюльку лапши. Работающий люд, если говорить о мужчинах, стремится проглотить побыстрее немного рыбы с жареным картофелем и завалиться, руки в брюки, в пивной бар.
Женщины по большей части пьют чай с пирожными, окрашенными в красный, голубой или зеленый цвет, съедая при этом лист салата или небольшой разрезанный пополам помидор. Потом следует мороженое в бумажном стаканчике. Главное для них поскорее со всем этим покончить — Зуки утверждает, что точно так же происходит с ним и в постели, а уж он досконально изучил нравы этих англичанок — и тотчас же снова намазать губы помадой. Вот вам и весь обед. Здесь не придается еде никакого значения. Едят в основном во время отпуска.
Поскольку Надя неодобрительно относится к его скабрезным замечаниям, он говорит, что хотел ей сказать лишь о том, что теперь ему предстоит, как и всем остальным, из года в год обедать без компании. Надя в их краях не бывает. Правда, в Милл-Хилле он тоже
1 «Приятный денек, Мэри!» (англ.)
2 «Прекрасный старый английский денек, мистер Шишш!» (англ.) был один, однако он надеялся, что, поступив на работу, если уж он лишен возможности обедать с ней, обретет, по крайней мере, возможность делить свою трапезу с веселым и приятным обществом, как бывало в России. Он мечтал иметь знакомых и приятелей, как это водится среди людей. Однако это были напрасные мечты. Вначале ему казалось, его надежды сбудутся. Он почти со всеми по одному разу пообедал. Ему показывали ближайшие чайные и ресторанчики. Но в конце обеда сотрапезники его неизменно исчезали, растворяясь как в тумане.
Он для них чужой.
И не потому, что иностранец, а потому что неимущий. Между тем у каждого из них все же где-то есть какое-то пристанище. В Лондоне боятся бедности хуже чумы. Но, по его наблюдениям, во время обеденного перерыва в Лондоне бродит множество таких неприкаянных, как он. С отсутствующим видом блуждают они по улицам, жестикулируя и разговаривая с собой на ходу. Иные бранятся. Другие декламируют стихи. Или бубнят себе что-то под нос, безмолвно шевеля губами, и непонятно, с кем сводят счеты »- ведь вокруг ни души, ни впереди, ни сзади. Только он один. Иной раз в глазах у этих несчастных стоят слезы, а порой улыбка безумца сияет на их лицах. (В Лондоне тихим и безопасным сумасшедшим разрешается выходить из больницы. Они скитаются по улицам и что-то бормочут, однако люди равнодушно проходят мимо.)
Но самая комичная картина, которую здесь часто можно наблюдать, это лондонские нищие в гротесково-роскошном облачении, подобранном ими на свалке. Порой эти выброшенные богачами предметы бывают почти совсем не ношенными. В таком наряде нищего можно принять то ли за лорда, то ли за клоуна. По дороге к музею кто-то из них протягивает ему жухлый цветок, кто-то лекарственные травы, розмарин или куколку на палочке, у которой с помощью веревки задирается юбочка. Кое-кто играет на скрипке. Женщины дерзко ему улыбаются. Одинок он не потому, что иностранец — иностранец, если он с деньгами, нигде в мире не может быть принят лучше, чем в Лондоне. Все так и увиваются вокруг него. В то же время нет такого города на свете, который был бы столь каменно-безразличен к тому, кто беден и несчастен. (Недаром его жители в течение ста лет высыпали на улицу, чтобы поглазеть на публичные казни преступников, приговоренных к виселице.)
Жена берет его за руку: надо непременно что-то сделать, чтобы найти ему компанию. Почему бы ему не попробовать снова вернуться в общество русских эмигрантов? Она попросит графиню Панову помочь ему наладить с ними связи.
Он не может находиться с ними за одним столом. Он по натуре человек военный. А эти люди по сию пору смакуют прежние обеды которые им подавали при царском дворе. И требуют икры. Они буквально не могут сесть за стол, чтобы не заговорить об икре. А ему давно уже совершенйо безразлично, что он ест.
Между прочим, он попробовал пообедать и с Пэтси. Вначале это показалось ему вполне приятным. Пэтси была оживлена. Однако довольно скоро выяснилось, насколько она груба и невоздержанна на язык, а ест при этом безобразно. Она сообщила ему, что с наступлением определенного возраста (когда уже мало вероятности забеременеть) она предпочитает не тратить времени понапрасну. Пусть он не заговаривает ей зубы, а приходит к ней домой. Она живет в пригороде, там у нее очень красиво. Он вспомнил, что одному мемуаристу по фамилии Пипе — когда-то он его читал — этот пригород и в самом деле показался райским уголком. Репнин решил было, что Пэтси зовет его в гости, и внутренне над этим посмеялся. Однако вскоре она ясно дала понять, о каком визите идет речь. У нее у самой есть деньги, и ей вовсе без надобности, чтобы кто-то кормил ее обедом. Ей нужен мужчина, чтоб он без лишних разговоров приезжал к ней всякий раз, когда она его захочет к себе пригласить. Впрочем, он, по слухам, женат, так какого черта он потащил ее обедать? Репнин онемел от этих слов. Она расхохоталась. В этой женщине не было ничего общего с той Пэтси, которую он знал по работе.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97