гидромассажные душевые кабины 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Естественно, ангел все время был на месте. Я глядел на него машинально, не видя, целиком сосредоточенный на том облегчении, что принесло мне мое открытие. Оно, это облегчение, было так велико, что не поддавалось никакому описанию. Из меня выходила моя глупость. Неподвижный, я давал ей выйти наружу. Я так долго сдерживал нестерпимое желание помочиться – и вот наконец-то удалось отлить. А когда мужчина справляет малую нужду, он всегда очень сосредоточен, стараясь сделать это как можно лучше, и остается сосредоточенным вплоть до самой последней капли. Вот так и я. Выливал из себя глупость до самой последней капельки. Потом дело было сделано. И я совсем успокоился. Эта женщина подле меня мало-помалу вновь покрывалась своей собственной тайной. Я больше не желал ей ни малейшего зла. Короче, за эти полчаса я вырос и стал взрослым. И это были не просто какие-то там красивые слова. А повзрослев, снова принялся глядеть на ангела.
В профиль. Он по-прежнему был на картине. И все такой же безучастный ко всему. Он глядел на женщину. И женщина тоже так и оставалась нарисованной на прежнем месте и не смотрела ни на кого, кроме него. Когда прошло полчаса, Жаклин, как и раньше, вполголоса проговорила:
– Нам еще надо посмотреть все остальное. А музеи здесь закрываются рано.
Теперь-то я наконец уяснил, что говорила она мне все это только оттого, что ей было неизвестно о моем давнем знакомстве с этим ангелом, а не знала она этого единственно потому, что я так и не сказал ей об этом – и ни по какой другой причине. И все же я так ничего ей и не сказал и не сдвинулся со своей скамейки. Конечно, для этого мне потребовалось бы еще какое-то время. Ангел по-прежнему сиял, озаренный солнечным светом. Трудно было сказать, мужчина это или женщина, пожалуй, даже невозможно – он был понемножку и тем и другим, все зависело от желания. А на спине у него и вправду росли восхитительные, согревающие крылышки лжи. Мне хотелось разглядеть его получше, хорошо бы, к примеру, если бы он хоть чуть-чуть повернул голову и заглянул мне в лицо. По мере того как я смотрел и смотрел на него, все глубже и глубже погружаясь в эту картину, это уже не казалось мне совсем уж несбыточной мечтой. В какой-то момент даже померещилось, будто он дружески подмигнул мне. Ясное дело, это было всего лишь преломление света, идущего от газона, потому что больше это не повторилось. С тех пор как он здесь, запертый в этой картине, он ни разу еще не посмотрел ни на одного из туристов, поглощенных лишь тем, как бы поприлежней выполнить свою важную миссию. Испокон веков и на все времена его внимание было приковано только к одной этой женщине. Впрочем, не следовало полностью забывать и того факта, что второй половины его лица просто-напросто не существовало. И, даже поверни он голову, чтобы взглянуть на меня, лицо его оказалось бы тонким, как пленка, и к тому же одноглазым. Он был произведением искусства. Красивым или нет, на этот счет у меня не было своего мнения. Но прежде всего – произведением искусства. И в некоторых случаях не следовало заглядываться на них слишком подолгу. Интересно, за эти четыре сотни лет подмигнул он кому-нибудь хоть разок? Я не мог ни унести его с собой, ни сжечь, ни обнять, ни выколоть ему глаза, ни поцеловать, ни плюнуть в лицо, ни поговорить. Так зачем же мне еще на него глядеть? Надо подняться с этой лавки и продолжать жить дальше. Разве принесло мне хоть какой-то прок созерцание другого лица, тоже в профиль, правда, тот залихватски вел свой грузовичок, при этом щедро снабжая меня советами, как стать счастливым… Тот, о ком я грезил каждую ночь и кто теперь так же прочно приклеен в Пизе к своей каменной кладке, как этот к своей картине… Внезапно грудь мне, где-то в районе желудка, пронзила острая боль. Я узнал ее. Мне уже дважды в жизни приходилось плакать от этой боли, один раз в Париже, другой в Виши, из-за службы в Отделе актов гражданского состояния. Это все ангел-хранитель, подумал я про себя, этот шофер, этот предатель. Только плакать-то зачем? Боль все усиливалась: словно какой-то огонь обжигал мне горло и грудь, и я знал, что он выйдет наружу только со слезами. Но почему, все недоумевал я, зачем же непременно плакать? Я надеялся, что, найди я причину этого странного позыва, мне удастся сдержать его и превозмочь боль. Но вскоре огонь охватил целиком всю голову, и мне волей-неволей пришлось отказаться от всяких попыток справиться с собой. Я мог лишь сказать себе: ладно, если уж тебе так невмоготу, что же, тогда поплачь. А потом разберешься почему. Раз ты не даешь волю слезам, стало быть, нечестен с самим собой. Ты никогда не был честным с самим собой, надо начать не мешкая – стать честным, ты понял или нет?
Эти слова нахлынули устрашающей, огромной волной и захлестнули меня с головой. Я не смог от волны ускользнуть.
У каждого своя манера плакать. Зал наполнился какими-то глухими стонами, похожими на мычание коровы, которая хочет вернуться к себе в стойло, она уже до отвала напаслась и наелась травы, и теперь ей больше всего на свете хочется повидаться со своей коровьей мамашей. Из глаз моих не выкатилось ни единой слезинки. Зато я брал криком. И во внезапно наступившей вслед за тем тишине я, как и все вокруг, услыхал слова:
– Все, конец Гражданскому состоянию.
Надо полагать, произнес их не кто иной, как я сам. Что не помешало мне вздрогнуть от неожиданности. Вздрогнула Жаклин. Вздрогнули туристы. Жаклин очень быстро пришла в себя, куда быстрей, чем туристы. Боль прошла.
– Нет, правда, ты совсем не такой, как другие, – заметила она.
Хоть подобное поведение было для меня не слишком-то обычным, она не задала мне ни единого вопроса. Зато взяла меня под руку и потащила прочь из зала с такой поспешностью, будто Благовещенье угрожало моему рассудку.
Я последовал за ней без всякого неудовольствия. Ибо на сей раз был уверен: дело сделано, возврата нет, мне уже не служить в Гражданском состоянии. А вот она вернется – куда она денется. Теперь мне все стало ясно как Божий день. Раз уж я сделался честным, не важно, что это случилось так неожиданно даже для меня самого – ведь бывает же, что люди совершенно внезапно лишаются рассудка, – а поскольку остаться в Гражданском состоянии и с ней, я не разделял этих двух вещей, было бы нечестно, то я никак не мог более оставаться ни в Гражданском состоянии, ни с ней. Нет, так бесчеловечно я не мог бы обойтись ни с кем, клянусь, ни с кем на свете – даже с ней. Так с какой же стати, за какие-такие грехи обходиться так с самим собой?
Картины сменяли одна другую. Я шагал осторожно, словно автомат, боясь взбаламутить ту спокойную уверенность, в которой буквально купался после своих стонов и обещаний. Все стало так просто, я даже больше не ощущал жары. Впервые за долгое-долгое время, наверное, с тех самых пор, как я удрал от немцев, я почувствовал известное уважение к своей собственной персоне. Во-первых, я страдал, и даже куда больше, чем сам думал, ведь я даже плакал, какие же тут еще могут оставаться сомнения? Во-вторых, я произнес какие-то слова, и мало того, непреднамеренно, но даже сам не отдавая себе в этом отчета – во всяком случае, почти. А стало быть, зная, что я не полоумный, и к тому же понимая, что Благовещенья такого рода случаются не так уж часто, я не мог не признать, что эти необъяснимые явления, объектом коих я нежданно-негаданно оказался, заставили меня с каким-то новым почтением взглянуть на раздвоенного себя. Интересно, который из двух меня умудрился так здорово, и к тому же без моего ведома, вмешаться в мои личные дела? Я говорю, так здорово, потому что это ведь вам не шутка – бросить постоянную работу, пусть даже самую распоследнюю, редактора 2-го разряда в Министерстве колоний – уж мне ли было не знать, особенно после восьми лет службы, что для такого решения нужен настоящий героизм – да-да, ни больше ни меньше как настоящий героизм. Разве сам я не пробовал уже сотню раз, и мне ведь так никогда и не удавалось… Но, Боже милостивый, который же из двух меня? Поскольку я никак не находил ответа, то подумал, лучше уж просто взять и покорно повиноваться его приказаниям, чем и дальше ломать голову, кто он такой. В конце концов, они меня вполне устраивают, эти его приказания – еще бы, как-никак это ведь тот из двух меня, кого я знаю лучше всех прочих, никогда уже более не переступит порога Гражданского состояния.
Жаклин даже не заметила, во всяком случае, так мне казалось, что я не разглядывал ни одну из фресок. Она вышагивала впереди, а я по-прежнему плелся за ней следом. Она останавливалась перед каждой.
«Посмотри, – говорила она, обернувшись ко мне, – ты только посмотри, какая красота». О каждой она говорила, что она красивая, или очень красивая, или прекрасная, или потрясающая. Я бросал на них взгляд. А иногда на нее, на Жаклин. Еще вчера, услыхав от нее подобные слова, я бы немедленно смылся прочь из музея. Я глядел на нее с любопытством, ведь всего лишь час назад мне так хотелось просто взять и убить ее. А теперь у меня не осталось ни малейшего желания расправляться с ней таким манером. Да нет, что это мне взбрело в голову, она вовсе не заслуживала подобного обращения. Я даже находил ее простодушной и наивной, ведь она ни разу так и не догадалась о моих дурных намерениях. Что надо сделать, так это вернуть ее другим, пусть себе будет оптимисткой или уж кем там захочет, мне-то какое дело – просто бросить назад, как рыбу в море.
В последующие дни, как нетрудно догадаться, я старался думать о ней по-честному. Я желал ей добра. Но добра весьма особого толка, какого было просто невозможно ей не сделать. Ведь я собирался ее оставить, а стало быть, на какое-то время непременно обречь ее на неуверенность в себе и сомнения в том, так ли доступно человеческое счастье, как она полагала доныне; ей, возможно, даже придется отложить до лучших времен осуществление кое-каких своих жизненных планов. Но это было все, что я мог для нее сделать.
На другой день после истории с музеем я заявил ей:
– Послушай, с тех пор как мы приехали в город, мы с тобой все время смотрим на него по-разному. Ты все ходишь и ходишь, а я все сижу. Давай хоть разок поглядим на него одними глазами. Посидим вместе в кафе.
Я затащил ее к себе в кафе, потом немного поговорил. Нужно непременно терять немного времени попусту, пытался втолковать я ей, иначе можно вообще потерять все время, какое выигрываешь. Это было нелегко объяснить, но ведь так оно и есть. Мы сошлись во мнении, что, конечно, я теряю чересчур много, но все равно она теряет явно недостаточно. Я признался, что нарочно затащил ее в кафе, чтобы сказать все эти вещи, которые, по-моему, добавил я, имеют очень большое значение. Поскольку через неделю ей так или иначе придется потерять какое-то время, чтобы поплакать, подумалось мне, может, ей послужит утешением то, что она вспомнит мои мудрые рассуждения. По ее взгляду, вдруг ставшему каким-то робким, я сразу догадался, что она не поверила ни одному моему слову и теперь изо всех сил старается понять, что бы все это могло значить. Впрочем, какая мне разница, я делал то, что считал своим долгом, – по-честному.
На другой день я снова затащил ее в кафе.
В тот раз я говорил с ней о Рокке. Сообщил, что не в силах больше переносить флорентийскую жару, что шофер грузовичка рассказывал мне про Рокку, много рассказывал, и что я решил туда съездить. Но если у нее нет никакого желания ехать со мной, она может остаться во Флоренции. Это на ее усмотрение. Что касается меня, это дело решенное, я отправляюсь в Рокку. У нее был точно такой же взгляд, что и накануне, недоумевающий и, пожалуй, даже слегка встревоженный. Вот уже год, не меньше, как я ни разу не говорил с ней так долго и так приветливо. Тем не менее при всей своей настороженности она все-таки не удержалась от попытки отговорить меня от этой затеи. У нас осталось всего четыре дня отпуска, стоит ли уезжать из Флоренции и тратить время еще на одно путешествие? К чему нам ехать на море, продолжала она. Ведь море, оно везде одинаковое. На море можно съездить и во Франции. Я возразил, что не согласен, море вовсе не везде одно и то же, оно разное, и, кроме того, снова повторил я, она, если хочет, может остаться во Флоренции, а мне охота поглядеть на это море. Она ничего не ответила. Я прекратил говорить с ней, и наше привычное доброе старое молчание немного успокоило ее тревогу. Только вечером, когда мы уже были у себя в номере, она объявила, что тоже едет со мной в Рокку. Сказала, что едет туда не ради моря, а ради того, чтобы не расставаться со мной. На сей раз промолчал я. Что ж, пусть так, она ничуть не стеснит меня в Рокке, подумал я. Даже совсем наоборот, там мне будет куда легче сообщить ей о своих жизненных планах. Она будет купаться в море, ведь обычно именно так поступают, когда оказываются на морском побережье, а я – я буду ходить купаться в Магре. Да, если потребуется, я хоть три дня не вылезу из Магры, а то и три ночи напролет – пока она не сядет в поезд. Мне казалось куда естественней ждать этого события в реке, чем в гостиничном номере – при такой-то жаре. И потом, ведь у всякого свои причуды, свои понятия о самом действенном и безболезненном способе расстаться с другим человеком. Я, к примеру, считал, что лучше всего было бы дожидаться поезда в Магре. Мысленно я был уже там, спрятавшись в ее прохладных водах, точно в самую надежнейшую броню. Только там я ощущал себя мужественным. В гостиничной же комнате – нет.
В нашу последнюю ночь во Флоренции, пятую с момента наступления жары, пришла гроза. С девяти часов вечера и до полуночи город обдувал обжигающий ветер, все небо то и дело пронизывали молнии. Гром был оглушающим. Улицы совсем опустели. Кафе закрылись раньше обычного. Однако дождь заставил себя долго ждать. Некоторые уже потеряли надежду, думая, что он пойдет только завтра. Но он пошел к полуночи, налетев с какой-то бешеной, неистовой скоростью. Я не спал, я ждал его. Как только он начался, я вылез из постели и подошел к окну поглядеть на него поближе. Потоки воды обрушились на всю Тоскану и на рыбин, сдохших от жары.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я