https://wodolei.ru/catalog/rakoviny/nakladnye/na-stoleshnicu/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Что я в ее жизни был единственным, кому она отдавала предпочтение и в то же время к кому относилась снисходительно – люди добры, любила повторять она. Что она питала к ним безграничное доверие, желала им самого большого счастья, но беда одного человека никогда не имела для нее никакого значения. Что для нее были важны только несчастья всего человечества. Что об этом, помнится, она всегда любила с удовольствием поговорить, что у нее были вполне ясные и непоколебимые суждения о том, как можно их исцелить. Что преступлениям она всегда предпочитала гимнастические праздники, что за любовь всегда принимала маленькие любовные радости, всегда оставляли улыбку на устах ее – удовлетворенной и столь же неисправимой, как и преступление. Что в министерстве ее любили, что ее соловьиный нрав привлекал к ней все больше и больше симпатий, что она была из тех оптимистов, сами знаете, таких скрытых, о которых всегда говорят, будто они могли бы составить счастье любого мужчины, что они сердечны, доброжелательны и способны понять другого. Но главное – что это с тех пор, как она появилась у нас в отделе, моя тоска стала совсем уж невыносимой. Потому что у меня не было решительно ничего общего с соловьем, этим певцом природы, и только я один знал, что она никогда и никого не сделает счастливым.
Теперь я больше не скучал. Я без устали вгрызался в эту женщину и из ее муравьиного существования, хрупкого и неутомимого, делал для себя тонны всяких открытий. Они лежали перед моими ослепленными глазами, точно груды золота.
Однажды, немного стыдясь таких богатств, я даже попробовал бороться. Она появилась в кафе. И я стал уговаривать себя, что все это не так страшно, что платье ей очень к лицу, что с этим своим маленьким «Голубым гидом» в руках, превозмогая жару, она стала намного мягче, ведь, раз она подошла бы стольким другим мужчинам, нет никаких серьезных причин, почему бы ей не подойти и мне тоже. Но тут она приблизилась к столику и поздоровалась со мной. И сразу весь ее оптимизм снова всплыл на поверхность и заблестел, как спелый плод. Я так же мало был способен закрыть на это глаза, как не мог не увидеть раздувшихся от жары рыбин, что всплывали из глубин Арно. И снова вернулся мыслями к этим рыбам, которых убила жара.
Самыми плодотворными часами была для меня ночь, когда мы с нею ложились в постель. Я уже не мог провести грань между городской жарой и жаром, исходящим от ее тела. Рядом с нею я окончательно утратил способность что бы то ни было различать, проявлять снисхождение, уговаривать себя, что в такую ночь присутствие любой другой женщины рядом в постели было бы для меня точно так же невыносимо. Нет, я был уверен, что есть на свете существа, чьи спящие тела источали бы тепло терпимое, родное, братское. Этот же жар, как мне казалось, выдавал ее, с какой-то кричащей непристойностью разоблачая ее оптимизм. Эти ночи были восхитительны, они были заполнены для меня самыми упоительными фантазиями. Они стали одними из самых прекрасных ночей в моей жизни. Спал я плохо. То и дело просыпался и вскакивал – одно ее присутствие, думал я, способно пробудить меня от сна, – и подолгу глядел в полутьме, как она спала непростительно крепким сном. Потом, вдоволь наглядевшись и более не в силах переносить это умилительное зрелище, опять вытягивался в постели. Именно тогда, каждую ночь, у меня перед глазами появлялась одна и та же река. Она была широкой. Она была ледяной, девственной, без всяких следов женщины. Я ласково называл ее Магрой. И одного этого имени было достаточно, чтобы освежить мне душу. Мы были вдвоем, тот шофер и я. Кругом, кроме нас с ним, не было ни единой живой души. Она – она бесследно исчезла из моей жизни. Мы гуляли вдоль реки. Он никуда не спешил. Это была длинная суббота. Небо затянуто облаками. Время от времени мы надевали подводные очки и ныряли, но не в море, а в эту речку, и плыли бок о бок в той неведомой Вселенной, заполненной каким-то темно-зеленым свечением, среди водорослей и рыб. Потом мы выныривали и выходили на берег. Потом снова погружались в воду. Мы не разговаривали, не обменялись ни единым словом, никто из нас не чувствовал в том ни малейшей потребности. Целые три ночи длилась эта суббота. Бесконечная. Неисчерпаемая. Желание оказаться рядом с ним на берегу реки или в ее водах, было так велико, что полностью погасило во мне все прочие желания. Ни разу я не подумал о женщине. Мне бы и в голову не пришло представить рядом с собою на этой реке хоть какую-нибудь женщину.
Но наступал день, и река исчезала из моей жизни. Меня вновь хватало за горло ее присутствие. И у меня не оставалось ни одной свободной минутки, чтобы помечтать о чем-то ради собственного удовольствия.
Все это прекратилось довольно быстро, еще до того, как спала жара. Однажды после полудня, неожиданно и резко.
Она попросила меня сходить с ней в музей Святого Марка, с подобными просьбами она не обращалась ко мне со дня нашего приезда – а с тех пор, как во мне зародилась эта новая страсть к ней, я был с ней очень мил. Я согласился. Она настолько занимала все мои помыслы, что вдали от нее я чувствовал себя в некотором роде не у дел. А флорентийский музей казался мне наряду с гимнастическими стадионами одним из тех мест, где я мог бы лучше всего выследить ее, застать на месте преступления и обвинить в оптимизме. Так что я с готовностью согласился. И мы отправились туда. Тот день был самым знойным за весь сезон летней жары. Асфальт на улицах совсем расплавился. Мы передвигались словно в вязком сиропе – такое может преследовать разве что в ночных кошмарах. В висках стучало, легкие горели, как в огне. Подохло много рыбы. Этот как раз в тот день умер шимпанзе. Но ей, ей-то все это было нипочем – жизнерадостная, она шагала впереди, слегка обогнав меня, будто указывая путь и стараясь поддержать мой порыв. Вот шлюха, думал я про себя. Вбила себе в голову, будто одержала надо мной крупную победу, и время от времени оборачивается, дабы удостовериться, по-прежнему ли я покорно иду за ней следом. А я плелся сзади в предвкушении, как мне казалось, самых дерзких поступков и откровений – правда, пока еще не мог уточнить, каких именно. Все могло случиться. Теперь наконец-то может произойти все что угодно, говорил я себе. Я покорился, пошел на поводу. Решился. Ну, а дальше что? Вот как раз этого-то я и не знал. Я был вдохновлен, в голове роились тысячи навязчивых идей, но все они были чертовски расплывчаты. Правда, оттого, что они были так смутны и их было такое множество, они вовсе не казались мне менее грандиозными, совсем напротив, как раз благодаря тому, что их было так много и они были такими неопределенными, они и обретали в моем воображении истинное величие. Нет, но какова шлюха, вы только поглядите на эту шлюху, то и дело повторял я про себя. Высоко подняв голову, я шагал к музею. И одного взгляда – сквозь струйки стекавшего со лба и застилавшего мне глаза пота – на нее, так грациозно шествующую чуть впереди, было достаточно, чтобы я почувствовал радость жизни, той жизни, что ждала меня впереди.
Наконец мы добрались до музея.
Он ничуть не походил на музеи, какие мне доводилось видеть прежде. Это был просторный старинный дом, летний, одноэтажный, окрашенный серовато-розовой краской, и смотрел он не на город, а на внутренний садик, вокруг которого шла вымощенная красным песчаником открытая галерея. Хоть в тот день я как раз достиг вершины своей новообретенной страсти, один вид его, стоило мне войти, буквально заставил меня застыть на месте. Он показался мне удивительно красивым. Простой формы, наподобие квадратного колодца. Доводилось ли мне уже когда-нибудь прежде видеть столь же прекрасное строение?
Да нет, вряд ли. Оно было прекрасно на свой неповторимый манер, будто никто не прилагал к тому никаких усилий, а все вышло как бы само собой, так сказать, естественным образом и по вполне понятной причине – стоило лишь взглянуть на него, по одному виду сразу можно было догадаться, почему его построили. Почему? Да потому, что кто-то обладал удивительным пониманием, а быть может, и редчайшим опытом того, что такое лето. Конечно, многие предпочли бы ему другие, поприветливей, поразукрашенней, которые смотрели бы на горы или на море, вместо того чтобы, как этот, не смотреть ни на что, кроме самого себя. Но они были бы неправы. Ибо, когда выходишь из него, город предстает пред тобой совсем в ином свете, чем с порога любого другого дома – здесь словно выходишь в раскаленный воздух из моря и тебя как бы ослепляет. Тень его была такой глубокой, что можно было подумать, будто где-то внизу протекала река. Будто где-то под садом струилась Магра. Вступив после яркого солнца в эту благодатную тень, я оторопел.
– Да пойдем же, – позвала меня Жаклин.
Я последовал за ней. Она спросила у гида, где находится Благовещенье. Как-то во время отцовского отпуска, мне тогда было лет двенадцать, над моей кроватью висела репродукция ангела с этой картины. Два месяца, в Бретани. И у меня было смутное желание поглядеть, каков он, если можно так выразиться, в натуре. Нам объяснили. Оно находилось в одном из залов неподалеку от входа. Мы направились прямо туда. Это оказалась единственная картина в этом зале. Ее в молчании, стоя, рассматривала дюжина туристов. Хоть прямо перед нею в ряд стояло три скамьи, ни один из них не присел. А я, чуть поколебавшись, все-таки взял и уселся. Потом подле меня села и она, Жаклин. Я сразу узнал ангела. Конечно, с тех пор мне приходилось видеть и другие репродукции, кроме той, из моих каникул в Бретани, но запомнилась только она одна. Я узнал этого ангела, будто только вчера засыпал рядом с ним.
– Красиво, правда? – прошептала мне на ухо Жаклин.
Это замечание, которого я ждал с таким нетерпением, не произвело на меня, однако, того впечатления, что я ожидал. По правде говоря, оно вообще не произвело на меня никакого впечатления. Сидя перед картиной, я совсем расслабился и отдыхал. Четыре ночи, проведенные в мечтах о реке, я почти не сомкнул глаз. И только тут внезапно понял, насколько утомился, моя усталость просто не поддавалась никакому описанию. Руки, лежавшие на коленях, казались свинцовыми. Сквозь дверь пробивался свет, он отражался от садового газона и потому был зеленоватым. Картина, туристы и я сам – все мы словно купались в зелени. И это как-то очень умиротворяло.
– Особенно ангел, да? – снова шепнула мне на ухо Жаклин.
Другие репродукции, что мне доводилось потом в жизни видеть или держать в руках, подумал я, давали о ней куда менее точное представление, чем та, из моих бретонских каникул. И женщину я тоже узнал. Что касается его, то я увидел его впервые, когда был таким маленьким, что теперь уже не мог бы сказать, нравится он мне или нет, а вот насчет ее я знал наверняка: она всегда была мне чуть-чуть несимпатична. Интересно, сказал он ей, что его у нее отнимут и убьют?
– Просто очень красиво, – снова проговорила Жаклин.
Помнится, тогда, во время каникул, я часто спрашивал себя: перед кем же это он так склонился?
– И она тоже, заметил? – добавила Жаклин. Внезапно мне пришла в голову мысль признаться ей, что этого парня, в смысле ангела, я знаю как облупленного. Что познакомился с ним совсем еще мальчишкой. Это была всего лишь пустяковая деталь моей биографии, факт, о каком я мог бы рассказать любому встречному, он не сообщил бы ей обо мне ровно ничего важного и ни к чему бы меня не обязал. Вот возьму и скажу, думал я, почему бы и нет. Не знаю, может, всему виной была моя усталость? Но я так и не смог ничего выговорить. В сущности, даже не столько я, сколько мои губы. Они вроде бы открывались, а потом вдруг как-то деревенели и закрывались, точно клапаны. И из них не вырывалось ни единого звука. Что-то со мной неладно, с легкой тревогой подумал я.
– Но все-таки особенно ангел, – во второй раз повторила Жаклин.
Я сделал еще одну попытку, опять тщетно, никак не мог решиться выдавить из себя, сказать ей такую простую вещь: что я давно знаю этого ангела, что он мне все равно что друг детства. Вот такие дела. И тут уж ничего не поделаешь. Просто такой уж, видно, я был человек и так уж умудрился устроить свою жизнь, что мне не только на всем свете некому было рассказать о таком пустяковом факте своей биографии, но даже и выдавить-то из себя такие слова оказалось прямо-таки совершенно невыполнимым подвигом. А ведь произнести это было так просто: когда я был маленьким, у меня два месяца висела над головой репродукция с ангелом с этой картины. Или, скажем: знаешь, у меня такое чувство, будто я встретил старого приятеля, ведь когда-то в Бретани он целых два месяца провисел у меня над постелью. Допустим, это могло бы вызвать какие-то затруднения у собаки или, скажем, у рыбы, но ведь я-то как-никак человек. Это было ненормально. Существовало великое множество всяких способов изложить этот нехитрый факт, но вот чтобы ей – я так и не нашел ни одного. Ему, к примеру, я мог бы сказать: помнишь?.. Но он все равно ничего не помнил, тут и спрашивать-то без толку, не разговаривать же с самим собой. Теперь солнце падало прямо на картину. Вся она будто занялась пламенем. А вообще-то какая разница, если никто так и не узнает, что мы уже когда-то с ним были знакомы?
И все-таки я был не согласен, или, вернее, у меня было такое чувство, будто настал момент кому-то об этом рассказать.
Просто это была такая штука, которую мне ужасно хотелось бы произнести вслух, ерунда, конечно, но вот приспичило вдруг, и все тут. Короче, я обнаружил, и это касалось только меня одного – ведь всякий обнаруживает насчет себя, что может, в том возрасте, в каком получится, и по тому случаю, по какому придется, – что нет никаких причин, чтобы мир и дальше пребывал в полном неведении насчет того, что с этим самым ангелом я познакомился еще мальчишкой в Бретани, и тем более мне нет никаких резонов и дальше умалчивать об этом факте. Я просто должен был непременно произнести это вслух. И слова трепетали во мне с непристойностью счастья. Это удивило меня до глубины души.
Я очень долго оставался на лавке, куда дольше, чем того заслуживала картина, больше получаса.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47


А-П

П-Я