Все в ваную, приятный магазин 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Троцкий смотрел на него с верноподданническим огнем в глазах, и это показывало, что наступила та минута, когда он очередной раз попытается отплатить добрым словом своему бывшему командиру за внимание, которым тот удостаивал его в казарме. В сущности, он стелился перед фельдфебелем сам и заставлял делать то же свою семью лишь для того, чтобы рассказывать еще и еще, как этот сплюснутый человек колошматил его в казарме столько раз на дню, сколько он попадался ему на глаза. Рассказы эти никому не позволяли усомниться в том, что его благодетель — выдающаяся личность. Благодетель при этом таился за своей непроницаемой сплюснутой маской и лишь время от времени, вероятно под напором самых сладостных воспоминаний, плевал на пальцы правой руки, словно хотел этой зловещей пантомимой наглядно подтвердить, сколь велик его вклад в формирование душевного облика болгарина.
Троцкий начинал с того, как в первый же день заботливая «ротная мать», осмотрев одежду новобранцев, нашла у нескольких человек вшей и так взгрела их для начала, что у тех ажио морды посинели. Им дали котлы, чтобы они выпарили одежду, но на другой день фельдфебель на беду снова нашел вшей у двух человек, одним из которых был Троцкий. Тогда фельдфебель снял с себя пояс и отделал их перед строем. Они снова пропарились, но вошь есть вошь, где одна, там и тыща. Нашенскую вошь, доморощенную, хоть в огонь кидай, ничего ей не сделается. Фельдфебель и говорит: вас бей не бей, один черт, а ты вот стань смирно и разинь хайло! Я разинул, а он берет живность с воротника рубахи по одной и сует мне в рот. От сюда — на коренной. Жуй! Штук десять сжевал...
Троцкий помнил номер своего карабина, и эта цифра навсегда запечатлелась в его памяти, точно выбитые на камне древние скрижали, именно благодаря наказаниям, число которых превышало заветную цифру. С величайшим наслаждением и мазохистским сладострастием рассказывал он о грандиозной выволочке, которую задал ему фельдфебель на второй год службы. «Тем разом был я дневальный. Рота вышла за город на стрельбы. Гляжу — зводный вернулся и прямо в канцелярию
к гасдину филтебелю. Так и так, патронов для учения нету. А гасдин филтебель с утра занят был, дал мне ключ от склада и велел раздать роте холостые патроны, а я взял да забыл. Гасдин филтебель дал зводному патроны и идет на меня синий-зеленый, смотрит на меня и дрожит с головы до ног. «Рядовой Статев, я приказал тебе раздать роте патроны?» —«Так точно,— говорю,— но у меня из головы выскочило».—«Сейчас,—говорит,— я твою дырявую голову залатаю». Он, когда не ярился, солдат подзывал ласково: эй ты, говнюк, харя, ублюдок, поди сюда! А как позовет: рядовой такой-то, добра не жди. Он замахнулся левой рукой, я увернулся, тогда он достал меня правой. И давай — левой, правой... У меня голова загудела, ровно волынка, едва на ногах держусь! Закрываю лицо руками, верчусь волчком, а он: «Смирно, смирно, не двигаться!» Я хотел было рвануть по казарме — и на плац, может, хоть там он меня оставит, но он меня обогнал и закрыл дверь. Деваться некуда, я побежал по проходу между койками, он за мной и кричит: «Стой!» Мне б остановиться, я б легче отделался, потому как он мне кричал, что раз не останавливаюсь, мне еще одно наказание положено за невыполнение приказа. И чем больше меня страх разбирает, тем он больше из себя выходит. А я, дурья башка, не остановился, а стал по койкам бегать. Он меня с одного краю подлавливает, а я на другой ряд перепрыгиваю. В казарме пыль столбом, и мы с гасдином филтебе-лем в этой пылище в пятнашки играем. Наконец я исхитрился и выскочил в колидор. Почти на лестнице уж был, и тут он меня за ворот и схватил. За ремень поддел и поволок по колидору как сноп. Я ухватился за ларь, в который мы дрова для печки складывали. Он меня волочит, а я ларь вместе с дровами волоку. Доволок меня до склада и хотел меня туда запихнуть, а ларь широкий, не лезет. «Отпусти ларь!» Не отпускаю. Сапогом мне пальцы прижал, тогда я отпустил. Швырнул меня в склад, запер дверь и давай колошматить по чему придется. Склад барахлом забит, свет тусклый, и в роте никого, кричи не кричи, никто не услышит. Ну, думаю, он меня не избить, а убить хочет. Стало мне страшно, я под полки шмыгнул, будто собака, что под амбаром спасается. Гасдин филтебель меня за ноги рванул. Я за полку держусь, она и рухнула на меня, завалила всего одеялами, простынями, сапогами, ремнями и всяким вещевым довольствием. Я задыхаться стал, ни крикнуть не могу,
ни выбраться. Наконец гасдин филтебель меня выволок. «Встать!» «Слушаюсь!» Авось, думаю, пожалеет и отпустит, н и так чуть не задохся. Выпрямился кой-как и ЖДУ, сейчас освободит. А он говорит, из-за тебя мне теперь тут возиться. Повалил на пол, коленом прижал спину, чтоб я не шевелился, и как возьмется снова. Ремнем лупцует, словно ножом режет, я воплю во всю глотку, а он: «Заткнись! Голос подашь, язык оторву. Кабы ты выполнил мой приказ и стал бы смирно, ты б уж забыл, когда я накостылял тебе. А ты со мной пятнашки завел. Не только что под полку, к матери в зад залезешь, я тебя и оттуда вытащу и все равно изобью». И тут такое началось...»
Троцкий не успел дойти до кульминации своего вдохновенного рассказа и вынужден был прервать его на акушерском вожделении «гасдина филтебеля». Дверь открылась, и в комнату вошли две женщины. Одна несла на вытянутых руках белую рубашку или полотно, а другая — бутылочку из-под лимонада с красным бантом на горловине. Они подошли к Троцкому с виноватыми, испуганными лицами, и та, что несла бутылочку, протянула ее ему:
— Твое здоровье, сват!
Троцкий поднял бутылочку, попытался втянуть в себя жидкость, но бутылочка свистнула, и в рот ничего не попало. Он болтанул посудину, приник к ней еще раз, и снова она ответила только свистом. Он повернул бутылочку к себе дном, увидел, что дно пробито, и засмеялся, решив, что над ним подшучивают. Жена его издала отчаянный вопль, ударила себя обеими руками по лбу и застыла.
— Чего вопишь?— цыкнул на нее Троцкий и хотел сказать что-то еще, но женщина, подавшая ему бутылочку, сухо сглотнула, прикрыла глаза и сказала:
— Как ей не вопить! Сладкой водочки-то нету! За столом воцарилась зловещая тишина.
— Врете!— закричала снова тетка Груда.— Хотите дочку мою осрамить! Дом мой опозорить!
Ей снова показали рубашку, она оттолкнула ее, пробилась сквозь толпу, разом заполонившую комнату, и вышла. За ней вскочила и Жендовица. Тогда рубашку предъявили и посаженым, чтоб они убедились в бесчестии невесты. Посаженая посмотрела на нее и опустила глаза, а Стоян Кралев махнул рукой и брезгливо отвернулся к стене. Он пришел незадолго до того, как Троцкий начал свой рассказ о казарме, смотрел на бывшего фельдфебеля с нескрываемым презрением и не отказал себе в удовольствии его уязвить:
— Царская казарма! Любой дурак с погонами может истязать солдат, как ему заблагорассудится!
Стоян Кралев никогда не упускал случая выставить в дурном свете фашистскую власть и подчеркнуть преимущества советской, хотя крестьяне слушали его равнодушно и даже над ним посмеивались. Германская армия к этому времени дошла до Кавказа, ее верховное командование определило, что самое позднее к середине ноября Сталинград будет взят, и никто не верил, что ход войны может измениться. «Власть имущих» нашего села пропагандистские речи Стояна не только не раздражали, а наоборот — доставляли им удовольствие: споря с ним, они прижимали его к стене неопровержимыми фактами и смеялись над его политической слепотой. Стоян Кралев сражался против них с голыми руками и непрерывно твердил, что все равно немцы рано или поздно проиграют войну. Его вера выглядела непоколебимой, хотя победа немцев ни у кого не вызывала сомнений, и потому противники Стояна считали его не столько истинным коммунистом, сколько свихнувшимся болтуном, который во всех случаях жизни знай долбит свое. А Стоян Кралев все долбил и долбил и чуть ли не из любого житейского факта умел сделать вывод в пользу коммунизма. В этот вечер все были потрясены чистой рубахой молодоженки, и он тоже потрясен, но остался верен себе. Его положение посаженого отца вынуждало сватов его слушать, и он заговорил о равноправии полов, осуществленном в великой стране, которая сейчас сражается с фашистскими захватчиками. Там никогда не может случиться то, что случилось в этот вечер, там девушка не может быть подвергнута таким унижениям. Она имеет право дружить с кем хочет, сама выбирать себе спутника жизни и сама решать, с кем и как ей жить. В конце концов Стоян Кралев сделал вывод, что такие обычаи, как проверка рубахи у молодой, придуманы буржуазией, чтобы лишить женщину всяких прав. Когда она надрывается в поле наравне с мужчиной, готовит, убирает и смотрит за детьми, никто не спросит, каково ей, а когда она позволит себе кого-то полюбить и тот ее обманет, сразу делается дурной и нечестной. И откуда вы знаете, что девчонка гуляла с мужчиной, может, так само собой получилось, и это бывает. А может, зятек (тут Стоян Кралев заколебался, стоит говорить про это или нет), может, зятек своего дела не сделал как следует, он ведь еще мальчишка совсем...
— Дело-то сделано, крестный, только не теперь,— сказала женщина, подносившая Троцкому бутылочку.— Вот пускай хоть тетка Дона скажет.
Тетка Дона была акушерка, и ей было поручено удостовериться в бесчестии молодой.
— Верно,— отозвалась она, скрестив руки на животе.
— Да хоть бы и верно, что из того? Зачем девушку-то позорить? Старые люди говорили, да и вы, женщины, лучше меня знаете, что честь женщины не под юбкой, а в голове.
— Что от нас требовалось, то мы и сделали,— сказала с равнодушием хирурга тетка Дона.— А там пусть муж да свекровь со свекром решают.
Мужа и свекрови в комнате не было, а свекор сидел, повесив голову и уставившись в пустой стакан перед собой. Почувствовав, что взгляды обращаются к нему, он махнул рукой, и этот жест отчаяния был так выразителен, что люди поняли его и прониклись к нему искренним сочувствием. Все село знало, что он, спрятав гордость в карман и нарушив стародавний обычай, сам ходил свататься к Троцкому, и только его благородство и великодушие спасли его достоинство от всеобщих насмешек Ицпорицания — он не потребовал от будущей снохи даже приданого. Теперь же в благодарность она поставила его перед постыдным и страшным выбором — принять ли ее с ее бесчестием или вернуть после того, как она уже вошла в его дом. Все, затаив дыхание, ждали, как Жендо решит эту дилемму. Между тем Троцкий словно бы еще не осознал, что произошло, или же осознал трагизм ситуации столь ясно, что не в состоянии был ни двигаться, ни говорить. Он сидел бледный, как полотно, глаза его беспокойно перебегали с одного конца стола на другой, а рука безжизненно лежала на колене фельдфебеля. Сам фельдфебель пучился на противоположную стену и больше, чем когда-либо, походил на Далай-ламу. Лишь правая его рука, при всех обстоятельствах верная своей привычке, тянулась ко рту, и в гробовой тишине слышно было, как он плюет на пальцы: тьфу, тьфу, тьфу.
Но заложник куда-то исчез, и Троцкий сам потянулся к ручке. Тетка Дона перевернула пустой противень дном вверх, положила на него бумагу и подала Троцкому ручку. Он писал долго, перепачкал пальцы чернилами, а когда кончил, она взглянула на его каракули.
— Пиши день и год!
Троцкий приписал день и год, она протянула бумагу Ужу, тот, с помощью нескольких грамотеев, прочел: «Приписаваю дочере моей Ратке питнацать декаров зимли, Калчо Статиф Димитравдень 1942 г».
— Да-а, сыпанули ему соли на хвост! — сказал кто то.
По всей вероятности, новое его прозвище родилось именно в эту минуту, потому что на следующий день его уже звал« Калчо Соленый. Так отныне придется называть его и мне.
Мело все сильнее, а внизу, в Преисподней, аж завывало. Калчо Соленый обронил по дороге левую рукавицу и теперь совал руку то под воротник полушубка, то в карман. С тех пор как он занял место в засаде, не прошло и десяти минут, но ноги уже мерзли. «Только б загонщики поскорей появились, и мы бы все по домам, а то морозимся тут попусту»,— подумал он и в который уже раз с тех пор, как вышел из села, почувствовал себя виновником этой бессмысленной облавы. «И почему я не отпил Жендова вина, покарай меня господь! Небось не подавился бы! Бутылочка всему причинсщ, откуда только она взялась. Словно та самая, которую мне на Радкиной свадьбе дали. Я только протянул к ней руку, и ровно паралик ее хватил. Выпей глоток, говорю себе, люди на тебя смотрят, сошлись все по-дружески. Так-то оно так, а рука не берет бутылочку, ну хоть ты что. Сердце заколотилось, самого жаром обдает, что сказать, не знаю, да и язык не ворочается. Думал, будто я про то дело забыл, а оно занозой в сердце сидело. Много раз вспоминал я тот вечер и все, что потом стряслось, и душа у меня изболелась. Много раз решал я прикончить Жендо или что-нибудь такое с ним учинить, чтоб и его душу болью пронять, но тут же себя и останавливал: нет, негоже это. Хоть бы я его и убил, зло, что он мне причинил, останется. Он его с собой в могилу не унесет, так что к одному злу другое прибавится. Однако же, заноза двадцать с лишком лет так в сердце и сидит. Сколько всего я перезабыл, и хорошего, и плохого, а это нейдет И8 памяти, ну словно вчера произошло. И я все удивлялся, как же эта память человеческая устроена. Хочешь всякую скверну забыть, очистить душу, а память эту скверну хранит, всю жизнь хранит, будь она трижды неладна! Не было б у человека памяти, он бы как ангел на этом свете жил. Все зло от памяти. Славно придумал Иван Шибилев в лес нас позвать. Золотой он мужик, сметливый. И он, значит, помнит тот вечер и пустую бутылочку. И остальные помнят, иначе не пустились бы в путь в этакую метель. А раз пошли, стало быть, хотят сказать: кто старое помянет, тому глаз вон. Что было, то прошло и быльем поросло. Так и надо. Не в могилу же старые свары с собой тащить...»
Однако же, уговаривая себя забыть прошлое, он в то же время вспоминал одну такую же метель, которая занесла его в шалаше и чуть не погубила.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я