https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/dushevye-ograzhdeniya/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Кичка была из тех девушек, кого в селе называют «разбитухами» или бой-девками и кого мой брат считал «прогрессивными». Ей было всего восемнадцать лет. Маленького росточка, еще по-детски худенькая, она была, однако, энергична, сноровиста и по-женски сообразительна и практична. Еще она оказалась отличной хозяйкой и за несколько месяцев превратила старую татарскую развалюху в приветливый домик. Стоян к этому времени уже успел взять в свои руки всю просветительскую и политическую работу в селе, читал доклады о кооперативном движении, о советских колхозах, об эксплуататорском характере капиталистической экономики не хуже какого-нибудь современного лектора и пользовался репутацией ученого человека не только в нашем, но и в соседних селах. Он мог бы жениться на более богатой и более красивой девушке, но уже тогда рассматривал брак с классовых позиций и, как он признавался мне позже, у одной только Кички из всех девушек обнаружил качества, необходимые будущей подруге его жизни. Как он первым из парней надел пиджак и брюки, так и она первой из девушек стала носить городскую одежду; как к нему ходили молодые ребята, чтобы он шил им костюмы, так и к ней бегали девушки за выкройками юбок и блузок. Кичка не была красавицей, но одевалась со вкусом, носила по примеру учительниц прическу «буби» и, как они, говорила «пожалуйста», «спасибо», «извините»— слова, которым еще только предстояло войти в словарь сельской молодежи. Она закончила лишь первый класс прогимназии, но, как и мой брат, была любознательна, кое-что почитывала, любила «модничать», следила за своими манерами и среди тогдашних сельских девушек выглядела интеллигентной, кокетливой и грациозной барышней, которую посторонние принимали за учительницу или за гостью из города. Все это придавало ей известное обаяние и смягчало резкие черты ее маленького птичьего личика, которое в моменты приятного возбуждения становилось миловидным, одухотворенным и даже красивым. Трудно было осуждать ее и за то, что она относится к другим девушкам с нескрываемым превосходством, на людях — ласково-снисходительно, а за глаза даже и посмеивается над ними. Стояна ее самоуверенность не раздражала, он считал, что Кичка не отдает себе в ней отчета и что в ней проявляются положительные черты ее характера — прямота, решительность и готовность прийти другим на помощь. Он был счастлив, что связал свою жизнь с девушкой, чьи взгляды еще до женитьбы полностью совпадали с его взглядами. Кичка сама пришла к нему в дом, притом не так, как это бывает иногда — глухой ночью, а среди бела дня. Собрала в узелок свое немудрящее приданое и сказала родителям, что идет к Стоя и у Кралеву и станет его женой. Они ей не поверили, поскольку не могли допустить, что она без сватовства, поправ девичий стыд и достоинство, сама отдастся в руки мужчине, да еще на великий пост, да еще опередив старшую сестру. Но Кичка это сделала, смело пренебрегая тогдашними религиозными и житейскими условностями, и тем продемонстрировала, что достойна своего будущего супруга. Через несколько дней они захотели обвенчаться, но отец Энчо посоветовал им подождать, пока кончится пост. Стоян и Кичка, которые и сами знали, что венчаться во время поста не разрешается, воспользовались этим, чтобы объявить церковный брак предрассудком, и стали жить невенчанные. Такой дерзости не позволял себе никто с тех пор, как существовало село, и против молодых ополчились не только Кичкины близкие, но и все односельчане. Своим незаконным сожительством они оскверняли благословенную богом и традицией семью, подавали пример разврата, и батюшка пригрозил отлучить их от церкви. Мы втроем обдумали ситуацию и решили, что условия пока еще не благоприятствуют свободному гражданскому браку и что не следует бросать вызов общественному мнению из-за формальности, несоблюдение которой может подорвать авторитет, уже завоеванный Стояном и среди молодежи и среди старших. Кичка очень скоро возглавила женское движение в селе, при этом первое время все сводилось к новой моде, новым танцам и к вовлечению женщин в театральную деятельность. «Боряна»— первая пьеса, в которой женские роли исполняли женщины,— прошла с большим успехом и игралась три раза. В этой пьесе Кичка дебютировала и стала в селе актрисой номер одни. Помогла этому и режиссура Ивана Шибилева. Оказалось, что во время своих частых и загадочных отлучек он работал в разных труппах в окрестных городах, и от него мы впервые услышали такие слова, как режиссура, грим, мизансцена, интерпретация, декорация, суфлер, антракт. В короткие периоды работы в разных театрах Иван позаимствовал у них и немного реквизита, грим, парики, усы и бороды, которые преобразили наших актеров так, что публика перестала их узнавать. В прежних постановках мы использовали белую и черную овечью шерсть, приклеивая ее на место бород, усов и бровей арбузной патокой, но патока размокала от жары в зале, бороды и усы отклеивались и падали, или, когда они начинали отклеиваться, актеры снимали их и засовывали в карманы. А иногда актеры, растерявшись, подбирали упавшую на пол бороду и отправлялись в маленькую комнатку за сценой, чтобы приклеить ее заново, а представление на несколько минут приостанавливалось. Актеры были несильны в грамоте и не могли учить роли по писаному тексту. На репетициях я и брат читали им роли каждому в отдельности, пока они не выучивали их наизусть, а если им случалось во время спектакля забыть какое-нибудь слово, они немели и смотрели нам в рот.
Вот почему Иван Шибилев, снабдив нас реквизитом, ввел в спектакли новое лицо — суфлера. На эту должность необходим был человек грамотный, и мы обратились к учителю Пешо. Он почему-то презирал наш театр и считал, что все эти вечера, новые танцы и моды развращают молодежь. Как большинство тогдашних учителей, он был строг и взыскателен, точно фельдфебель, и не оставлял ни одного проступка без наказания. Когда после долгих уговоров он, наконец, согласился быть суфлером, его первым и единственным условием было, чтоб его «слушались». Для него все село было школой, а все сельчане — учениками, так что и должность суфлера была для него учительской должностью. Еще при распределении ролей он заявлял актерам, что до третьей репетиции они должны выучить свои роли наизусть, не то... «последует наказание». Он столько лет был учителем, наставником и самой авторитетной в селе личностью, что никто не смел ему возражать, в том числе и мы. Все мы были его воспитанниками и помнили его гибкую кизиловую указку, от одного удара которой вспухали наши ладони. Правда, состав актеров тем временем обновился. Как и многое другое, в селе вошло в моду учение. У нас уже была одна гимназистка и четверо гимназистов, которые заменили на сцене полуграмотных парней. И вот наш театр заработал в полную силу. Из года в год увеличивалось число гимназистов, росло и число интеллигентных актеров. Очень часто мы за время каникул ставили по три пьесы, начали гастролировать и по соседним селам.
Всякий раз, когда я бываю в театре или смотрю пьесу по телевидению, я вспоминаю представления в саманном зале нашего клуба. Разумеется, это был не театр, а попытки просветить народ, наивные и смешные, как детская игра, но, может быть, именно потому это и был истинный народный театр. Публика, которая, не в пример сегодняшней, не была искушена познаниями о театре и всевозможных направлениях в драматургии, ни на миг не допускала никаких условностей в том, что разворачивалось у нее на глазах, близко к сердцу принимала жизнь на сцене и пыталась в ней участвовать. Одна зрительница, захотевшая во время спектакля пить, поднялась на сцену, загребла ковшом в ведре и, не обнаружив воды, попрекнула Боряну:
— Как же это, Борянка, времени-то вон уж сколько, а ты, девонька, и воды еще не принесла!
Другая, сидевшая у самой сцены, разглядела, что стоит на столе у богатого крестьянина Марко, и повернулась к публике:
— Глядите, богач называется, а на столе у него пустые тарелки да сухой хлебушек!
Бывали и случаи, когда публика прямо вмешивалась в представление. В одной пьесе должно было произойти убийство. В первом действии оно подготавливалось, а во втором Стоян, который играл убийцу, должен был вонзить нож в спину своего противника. Он поджидал его у окна, а когда снаружи послышались шаги и голос врага, он спрятался за дверью и вытащил нож из-за пояса. Дверь открылась, и на пороге появился Нейчо, который должен был быть убит. В ту же минуту на сцену выскочил его отец, Иван Гешев, крикнул сыну, чтоб он бежал, выхватил нож из руки Стояна и наставил на него:
— Шагай к общине, или я тебя порежу!
Стоян растерялся и не знал, что ему делать, а Иван Геше'в, приставив нож к его груди, наседал на него:
— Ну и мерзавец же ты! Я тебя под суд отдам за то, что ты задумал моего сына убить! Деньги, говоришь, он у тебя украл! Мой сын чужого никогда не возьмет. Та лахудра, с которой ты путаешься, она и украла!
Учитель Пешо тоже был ошарашен этим вторжением на сцену. Он сидел на своем суфлерском месте в углу, закутанный, как кокон, в занавес, чтобы его не видела публика, и ничего не предпринимал, словно допуская, что в пьесе есть и такой эпизод, которого он до сих пор не замечал. Публика, обрадованная тем, что убийство предотвращено, перевела дух и теперь жаждала увидеть, как Иван Гешев расправится с виновником, даже не подозревая при этом, что он вышел на сцену самовольно. Продолжалось это всего две или три минуты, но для театрального времени такая пауза равна катастрофе. В конце концов учитель Пешо спас положение. Мы дали ему знак, чтоб он что-то придумал, он пообещал Ивану Гешеву свидетельствовать на суде в его пользу, взял из его рук нож и вытолкал его в гримерную.
Мы, разумеется, использовали магическое воздействие театра на крестьян как средство их классового воспитания. Смело перекраивая любую пьесу, сокращая или меняя текст, мы насыщали его социальным содержанием, обостряли классовые столкновения. Богатых или просто зажиточных героев на сцене обзывали извергами, эксплуататорами, кровопийцами и классовыми врагами бедного народа; кроме того, мы пропагандировали кооперативное движение и советские колхозы, а также равноправие полов; высмеивали религию и буржуазную мораль, отвергали все тогдашние порядки. Всю работу, в сущности, вел Стоян, я лишь помогал ему литературными материалами, которыми меня снабжали товарищи из города. Эти материалы он читал или пересказывал крестьянам, знакомил их с событиями в мире, спорил с ними, разоблачал своих идейных противников. Я знал обо всем этом, потому что он писал мне каждую неделю и подробно осведомлял обо всех сельских делах. Помню, с какой радостью и воодушевлением он рассказывал мне в письмах, сколько и какие доклады прочел он в клубе для молодежи и старших, какие вопросы ему задавали, как большинство было увлечено идеей советских колхозов и как двадцать человек уже записались в партию. И я понял, что призвание моего брата — не портняжье ремесло, а общественная работа. При любой несправедливости местных властей — шла ли речь о наделении землей малоимущих, о сборе налогов или о штрафах — он становился на сторону обиженных, и, поскольку был более начитан и осведомлен, чем сами власти, в большинстве случаев ему удавалось настоять на своем. Без его участия не осуществлялось и не отменялось ни одно общественное мероприятие, включая такие, как строительство школы или шоссе, и все складывалось так, что, хотя он был совсем еще молод и не занимал никаких постов, он оказывался в центре всех событий в селе. Он был готов в любое время забросить свои личные дела и не спать ночами ради того, чтобы писать доклады, разучивать роли, искать квартиры учителям, устраивать вечера и лотереи, бесплатно шить одежду бедным школьникам и даже участвовать в качестве арбитра в дележе семейной недвижимости.
И все же общественная активность моего брата в эти годы была мирной просветительской деятельностью по сравнению с той напряженной работой, которая предстояла ему после начала германо-советской войны. День, когда началась эта война, совпал с большим событием в жизни нашей семьи — Кичка родила девочку. С самого утра одна пожилая женщина пошла к ней в комнату принимать младенца, а мы с братом в ожидании слонялись по двору. Время от времени повитуха появлялась на пороге и просила принести то горячей воды из ведра, стоявшего на огне, то чего-нибудь из одежды, то пучок шерсти из соседней комнаты, и тогда мы слышали стоны Кички. Стоян был потрясен и напуган, ходил взад-вперед по двору и не отрывал глаз от дверей комнаты. Так прошло несколько часов, наступил полдень, а повитуха больше не показывалась и не говорила, родила ли Кичка. Потом она открыла в комнате окно и снова скрылась. Мастер Стамо вышел из мастерской и в одной рубахе заковылял по двору, как черепаха. Его горбы выдавались больше обычного и сжимали ему шею. Жара была невыносимая, куры, раскрыв клювы и растопырив крылья, дремали в тени под абрикосом, в свинарнике хрюкал поросенок. Мастер Стамо сел у амбара, прислонился задним горбом к столбу и закрыл глаза. Вскоре мы услышали какой-то шепот, обернулись и поняли, что Стамо советует нам не жариться на солнце, а перейти в тень. В открытое окно послышался вопль Кички и больше не повторился. Наступила зловещая тишина, мы все трое замерли, подавленные величием таинства, свершавшегося в комнате, но что это было за таинство — рождение или смерть? Петух, который лежал среди кур, разинув от жары клюв, встал, отряхнулся от пыли, взмахнул крыльями и закукарекал. Его полнозвучный ясный голос грянул в тишине нелепо и громко, как выстрел, так что мы все вздрогнули и повернулись к нему. Петух вывернул голову и посмотрел на нас одним глазом. Шея у него была напружена, гребень горел огнем, ноги стальными шпорами упирались в землю. Он стоял неподвижно и все смотрел на нас холодным взглядом, а мы содрогнулись от суеверного страха, словно перед нами была нечистая сила, воплотившаяся в петуха.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72


А-П

П-Я