https://wodolei.ru/catalog/installation/dlya_unitaza/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Но лишь немногие полицейские умеют все время держаться как команда, и гвардеец на какое-то время избавил меня от Гоина. Я подозреваю, что они с Грином немного надоели друг другу. Так или иначе, гвардейца интересовали другие вещи в большей мере, чем состояние моей души.
– Тебе повезло, приятель, подцепить кинозвезду, – сказал он с юмором превосходства, но в голосе его чувствовалось также и то, что он скорее всего зарабатывает сто двадцать долларов в неделю и в пригороде его ждут жена и дети. – Тебе, должно быть, доставляло удовольствие получать большие счета за право лечь в постельку.
Тут я почувствовал, что передо мной открывается некий выход из положения. И, к собственному удивлению, улыбнулся и сказал:
– У вас хороший инстинкт по выуживанию подробностей личной жизни.
– Я знаю достаточно, чтобы понимать, что ты считаешь себя лихим малым, – сказал гвардеец.
– Я не бахвалюсь.
– Ну и не бахвалься. Всем известно, что кинозвезды – ледышки, – сказал гвардеец. Он пригнулся в кресле и явно начинал злиться. А Грин сидел и печально покачивал головой. – Ты не согласен, что они ледышки? – повторил гвардеец.
– Это зависит от мужчины, – осторожно произнес я.
– Да, – сказал гвардеец, – это твоя теория. – Он раскраснелся. – Ну так расскажи нам, раскаленная кочерга, расскажи про Лулу. – Но не успел я еще подумать, что бы им подбросить, как гвардеец снова заговорил. – Я слышал, – начал он, – что Лулу… – И говорил целых две минуты. Нельзя сказать, чтобы он обладал богатым воображением, но, во всяком случае, у него было определенное мнение по этому вопросу, а потому он молол и молол языком. – Да ни одна уважающая себя девица по вызову не станет разговаривать с ней, – закончил он.
Я призвал на помощь все свое мужество и проявил его в большей степени, чем обладал.
– Если вы намерены меня допрашивать, – сказал я, – я хочу включить запись.
Гвардеец тут же умолк. Улыбка сбежала с его лица, как и возбуждение, сменившееся озадаченным видом. А мне меньше всего хотелось видеть его озадаченным. На какой-то миг у меня появилась уверенность, что я зашел слишком далеко и что, когда все закончится и я буду лежать в больнице со сломанной челюстью и загипсованным плечом, они станут щипать меня, чтобы привести в чувство и я мог пробормотать полицейскому стенографу: «Да, признаюсь, я был смертельно пьян и свалился со стола».
Гвардеец протянул руку и ткнул меня пальцем в бок.
– Мы слышали, ты носишь лавандовую рубашку, которую подарил тебе Тедди Поуп, – сказал он. – Лаванда не твой цвет, парень, но я подозреваю, что тебе нравится лаванда.
– Когда вас перевели из звена по борьбе с пороками? – спросил я.
Тут вмешался Грин. Он уставился в пространство между моими глазами.
– Ну-ка повтори, – сказал он.
Я был на грани истерики, хотя и не жажду это признать, но в этот момент наступает странное спокойствие. Во всяком случае, у меня. Я уже был близок к тому, чтобы сломаться, и, однако, голос мой звучал спокойно, ровно и говорил я медленно.
– Грин, – сказал я, – у меня в банке лежат три тысячи долларов, и я потрачу эти три тысячи на адвоката. Так что попытайтесь представить себе, какой шум поднимется вокруг вашей комиссии, когда выяснится, что вы наехали на летчика военно-воздушных сил. – Это хорошо прозвучало для моего уха, не говоря уже о том, какое произвело действие на мой организм.
– Ты подрывной элемент и извращенец, – заявил Грин.
– Напишите это, и я подам на вас в суд за оскорбление.
– Не слишком ли много ты болтаешь? – сказал Грин.
Я, наверное, стал бы чем-то вроде героя, если бы предложил ему спуститься во двор, а я вместо этого снова улыбнулся.
– Все много болтают, – заметил я.
Тут они оба поднялись с кресел – помнится, я не без некоторого удивления подумал, что, возможно, они тоже немного боятся меня; у двери Грин остановился и, повернувшись, сказал:
– Не уезжай из города, не поставив нас в известность.
– Да, пришлите мне бумагу насчет этого.
– Просто не уезжай из города, – повторил Грин и вышел из комнаты, а я выждал с минуту, подошел к двери и запер ее, чтобы они не могли вернуться, а потом лег на постель и дал волю мыслям.
Ведь это были люди того типа, среди которых я вырос, их тень висела над приютом, и, откровенно говоря, я знал, что не так уж отличаюсь от них, во всяком случае, не настолько, как мне хотелось бы. Все время, пока они находились у меня в комнате и мы разговаривали, я нервничал и чувствовал раздвоение, и многое во мне соглашалось со всем, что они говорили. И я по-другому посмотрел на те диалоги, которые на протяжении лет вел сам с собой, когда не одну ночь лежал, выдохшийся и опустошенный после мытья посуды, и стал задумываться – во всяком случае, учился думать, ибо для этого надо жить, охотясь за самым ускользающим – за подлинной причиной или разными причинами наших поступков, а не видимым обоснованием – и, следовательно, копаться в себе. Но это не было самым легким на свете, ибо что мне было в себе открывать? Ведь я – ничто, фальшивый ирландец из настоящего приюта, боксер без удара, летчик с утраченными рефлексами, потенциальная находка для любого полисмена, способного применить кулаки, и самое худшее – мальчик для спальни. Такое может остановить всякое желание думать. Ибо кто захочет знать больше, когда, стремясь узнать больше, говоришь себе: «Ничего особенно хорошего я не обнаружу в себе, если стану думать». И самое худшее: если не буду настороже, я стану жертвой – ничего хуже не может быть для воспитанника приюта. Судьбы слишком многих мужчин, как и слишком многие факты истории, похоже, сводятся к смерти жертв. Правда, я понял, что, конечно, не знаю истории, и если я намерен разговаривать на равных с жестоким миром за моими окнами, пора открыть книгу.
Словом, с фацией коровы, разбрасывающей копытами землю, и с давно волновавшей меня мыслью, что меня, возможно, слишком часто били по голове и потому я никогда не смогу как следует соображать, я влез в то, с чем все так или иначе пытаются разобраться: стал думать о мужестве и о трусости, и как все мы бываем храбрыми и все боимся каждый по-своему и в своей меняющейся пропорции, и я думал о чести и обмане, и какой они устраивают танец, так как, стоит нам ближе подойти к чему-то, ложь заставляет нас отойти, и мы, спотыкаясь, движемся вперед, следуя неверному пониманию, пытаясь понять себя, исходя из общих мест и лжи в прошлом. И вот думая о некоторых словах не как о словах, а как о серьезных этапах моего опыта – а каждый человек воспринимает свой опыт серьезно, – я думал о таких дублетах, как любовь и ненависть, победа и поражение, и о том, каково чувствовать себя в тепле и чувствовать себя в холоде. Я исследовал этот предмет со всей скромностью и пробуждающимся нахальством, лежа на бугристой постели, страдая от жары и паники, понимая, что я человек слабый, и раздумывая, смогу ли когда-либо стать сильным. Ибо я сам дошел до дна – на этот раз до самого дна. Я вернулся на дно, я катался по нему, смотрел на себя, и чем дольше смотрел, тем менее страшным и более понятным казалось мне мое положение. И тогда я начал мучительно стараться приобрести самую неуловимую из всех привычку – мыслить как писатель, и хотя я едва ли могу судить по первым страницам, был ли я талантлив или глуп, я продолжал писать, какое-то время не отрываясь, пока не пришел к мысли, которая приходила в голову многим людям и многим еще придет – да, собственно, я и начал с этой мыслью, – словом, наконец я понял, что надо действовать, просто действовать, а ведь мы совершаем поступки в полном неведении и, однако же, в честном неведении должны их совершать, иначе мы никогда ничему не научимся, так как едва ли верим тому, что нам говорят: мы способны измерить лишь то, что происходит в нас самих. Итак, я написал несколько паршивых страничек и перечеркнул их, зная, что предприму новую попытку.
А пока никаких вестей от детективов не поступало, и я постепенно пришел к выводу, что пора расставаться с Дезер-д'Ор, и если я действительно влип в неприятности, в чем я сомневался, ну, что поделаешь. Я решил отправиться в Мексику – эта мысль мне нравилась – и там поступить в какую-нибудь мексиканскую школу искусств на пособие для ветеранов или же заняться изучением археологии – это неплохой способ проводить жизнь на солнце В конце концов, правительство должно мне, а человеку нужно жить, и не каждый год можно выиграть четырнадцать тысяч долларов в покер. Я даже начал играть с очень любопытной мыслью. Чем больше я думал об Илене, тем больше я был противен себе из-за того, как вел себя с ней в последний раз у Мэриона, и на меня нашло просветление: мое суждение о ее письме частично объяснялось тем, что я не сумел получить от Лулу – оставим в стороне, кто в этом виноват и в какой мере. Тем временем письмо Илены медленно воздействовало на меня, и я не раз перечитывал его, как когда-то читал показания Айтела, и под конец пришел к выводу, что я в долгу перед Иленой, – такое у меня появилось чувство. И я решил снова посетить ее и Мэриона, и если я приду к выводу, что ей с ним не так хорошо – а в душе я был уверен, что дело обстоит гораздо хуже, – что ж, я сделаю ей предложение. Она может поехать со мной в Мексику, и мы даже можем совершить путешествие как брат и сестра, если ей так захочется, но, оглядываясь назад, я понимаю, что всерьез у меня таких намерений не было. Словом, чем больше я об этом думал, тем лучше казалась мне подобная перспектива, хотя в другое время я приходил к выводу, что взять на содержание Илену было бы безумием. Потому что, оглядываясь назад, теперь я понимаю, что в глубине души уже знал: жизнь дает не много шансов, и если мы с Иленой сойдемся, это будет не мимолетная связь, значит, вопрос в том, являемся ли мы с Иленой такими натурами, которые способны извлечь из сожителя то лучшее, что в нем есть, а я в этом сомневался; с другой стороны, я, по всей вероятности, был еще достаточно молод, чтобы пуститься в такую авантюру. Так, существуя противоположными началами в себе, мы приходим к решению. Я раздумывал и спорил с собой, получая удовольствие от мысли, какой я альтруист, и упустил время. А потом, однажды ночью, возвращаясь со смены посудомойщика, я услышал от одной официантки, что случилось с Мэрионом и Иленой в тот вечер, и это была страшная новость. К лучшему или к худшему, я, видимо, прождал слишком долго.
Глава 25
Ну что я могу по этому поводу сказать? Фэй кожей чувствовал одиночество Илены. Оно поджидало ее словно мрачная вода, сдерживаемая плотиной; образуйся в ней брешь, и Илену понесет по уже затопленным водой землям прошлого. Таким образом, Фэй знал, что Илена – материал, из которого сделаны самоубийцы.
Многие месяцы Фэя терзала мысль, что жизнь его утратила смысл, и в те часы перед рассветом, когда он лежал в постели без сил от страха, что не запер дверь, часто убежденный, что звуки, донесшиеся с улицы, были наконец шагами убийц, которых он всегда ожидал, приходила другая боль, более сильная, чем первая, являвшаяся следствием только трусости. «Я всего лишь сутенер. И ничего большего в жизни не добился», – думал он и с досадой следопыта, странствующего из бара в ночной клуб и обратно, приходил к выводу, что ему нужна лишь точка на компасе, любая точка, и он совершит мрачное героическое сафари к ней.
Но в это путешествие он так и не отправился. Прошел год, прошло два, и Фэй, казалось, навсегда засел в своем бизнесе – никто уже не считал его богатым мальчиком, у которого есть хобби. Фэй был в деле и знал это. Логика коммерции уже заставила его держать двойную бухгалтерию, иметь адвоката и отдавать определенный процент выручки, он даже поймал себя на том, что танцует вокруг одного из руководителей синдиката, чья деятельность из киностолицы охватывала и пустыню. Хуже того: за неделю до переезда к нему Илены его избил хулиган, взявший девочку и отказавшийся заплатить. Фэй ни слова никому не сказал про избиение, не стал жаловаться на хулигана своим покровителям – они взяли бы на себя труд расправиться с ним, но это было слишком унизительно для Фэя. Ему неприятно было признаваться в том, что он стал уважаемым человеком и потому хулиганье больше не уважало его. «Я стал лавочником», – подумал Фэй после этого случая, и собственная злость показалась ему нелепой.
В свое время – ему было тогда пятнадцать-шестнадцать лет – он без конца пытался отгадать, кто же его настоящий отец. Казалось, он терпеть не мог, когда Доротея похвалялась, что это член европейской королевской семьи; довольно часто Фэю хотелось верить, что его отец был блестящим и развратным священником. Сегодня он с содроганием вспоминал, как пытался объяснить это священнику на исповеди и в ответ услышал лишь порицание – неделю за неделей он выслушивал одни только порицания. Это был период, когда он впал в религиозность, постился, думал пойти в монастырь и, к удивлению и некоторой гордости Доротеи, провел целую неделю в схиме. В ту неделю он чуть с ума не сошел: бритвой отрезал крошечный кусочек от алтарного покрова и в панике убежал.
Куда все это ушло, думал сейчас Фэй. Он прошел через это, прочитал все старые документы о судах над ведьмами и о Черной мессе, об интригах, и отравлениях, и о пирогах любви, которые пекли на лонах изнывавших от сладострастия женщин, о том, как аббатиса колола иголками монахинь, проверяя, не являются ли они ведьмами и не вошел ли в них сатана. В юности Мэриону мнилось, что он хранит историю тысячелетия, но это прошло: ему исполнилось восемнадцать, потом девятнадцать, и он вышел в мир, гордясь тем, что никто не знает, сколько он всего прочел и что он по этому поводу думает.
С тех пор как Илена переехала к нему, его стали мучить кошмары. Он не мог избавиться от мысли, что она – ею монахиня и он превратит ее в ведьму. Он мысленно сочинял разные истории, романы, целые тома, живописуя себя в качестве страдающего священника, который молит Бога позволить дьяволам войти в него, чтобы он один горел потом в аду, а все остальные – монахини, паства, обитатели замка, страны, словом, весь мир, – были пощажены.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55


А-П

П-Я