https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/80x90cm/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Только сосредоточился, так нет же, обязательно что-то помешает! Усохшая ножка вылезла из гнезда. Ну конечно, из сырого дерева выточена! Сырое дерево, сырой материал, буркнул он.
Вставив ножку в гнездо и крепко забив ее ладонью, он вдруг подумал, что духовный отец юноши Иероним выглядел примерно так же, как позднее его славный тезка Иероним Босх, у которого были широко открытые глаза, прямой нос и тонкие плотно сжатые губы, что говорило о прямодушии и самообладании. Только жил он не среди зеленых лугов и желтых нив, не в той старой седой земле, где даже солнце от древности зеленоватое, как замшелая кочка.
Там как раз был дом Акке, хутор Ниннуса, ливского старейшины.
Если я не доберусь до него, Акке пропадет, угаснет, истает, прежде чем я его увижу, прежде чем он осознает самого себя.
Всю жизнь должен я ходить на ходулях чужих слов. Эти слова всемогущий вложил нам в уста, но на самом-то деле они ничьи, совсем обкатались от молитв — чужие слова на чужом языке.
Разве не мог он так думать, этот рослый, сильный лив в монашеской рясе?
Кто скажет, кто знает...
Но все эти бесчисленные «не знаю» разрушают образ, и не останется ли Ра у разбитого корыта, с жалкими клочками в руках, точно над рассыпавшимися четками?
В конце концов он видит лишь то, что может; чего-то не видит и вовсе. Одновременно он пытается понять и самого себя. А понять себя — значит и защитить себя.
Отправляясь сюда в глушь, он захватил с собой атрибуты настроения — коробку с трубками, несколько пустых ярких сигаретных пачек и коробок из-под табака. Все эти курительные принадлежности он держал перед собой на столе, так что они постоянно были у него на виду, способствуя укреплению духа. От этих коробок и трубок веяло уютом, приятным обществом, единомышленниками.
Из коробки, лежавшей на столе с краю, он вынул черную трубку. Несмотря на то что он давным-давно уже не курил, ему нравилось разглядывать свою коллекцию, воображать, как бы он раскурил какую-нибудь трубку. Иногда он сосал пустую трубку, это помогало сосредоточиться. И сейчас он сунул трубку в рот и принялся сосать, пока не почувствовал горечь во рту.
Сидя с трубкой в руке, он блуждал мыслью в далеком столетии, на земле своих сородичей. Положу в тебя закваски, ты будешь опара, замешу в тебе образ, сказал он трубке.
Ветер стих, мягкий полумрак сгущался, готовый навеки погасить уходящий день. Подошли весенние синие сумерки, красивейшая пора суток. Айя пошла, наверно, проведать скотину. Из хлева донеслось жалобное мычанье теленка, показавшееся ясным, будящим воспоминания голосом, в котором сквозила надежда, что жизнь идет, что весна не исчезнет, а снова и снова будет приходить с привычными своими звуками и запахами. Это ощущение было нынче Ра особенно важно, важнее, чем когда-либо раньше.
Он сидел у себя наверху у окна и задумчиво вглядывался в вечер. Светлый чистый лед днем отражал небо, озеро играло отраженными в нем облаками. А сейчас оно погасло. Сливаясь с сумерками, лед темнел на глазах, становился все мрачней. Когда он утром ходил смотреть лед, в нем, если приглядеться, было что-то домашнее. И Ра было жаль, что лед скоро растает и из-под него выглянет холодная синевато-стальная вода.
Вот она, наша жизнь,— дорога, ведущая в сумерки, в глазах сияние льда.
А потом опять выводящая на свет.
От света болит голова, он ослепляет. А от сумрака веет непонятной отрадой. Странно, но истину легче разглядеть в темноте, чем на свету.
Какую истину?
В городе таких вечеров не бывает. А здесь так тихо, лишь ветерок шелестит.
Кто это, не Уме ли вздохнула, повернувшись к мужу с широко раскрытыми в сумерках глазами?
Смотри-ка, птица летит против ветра.
Где?
С твоего места не видно, стена закрывает. Иди сюда, с моего стула видно. Гляди, вон там, видишь, как борется с ветром... Вот, исчезала в лесу... Интересно, что это за птица?
Черная птица.
Черная птица летит домой.
Или на чужбину.
Под вечер-то на чужбину?
А почему бы и нет?
А вдруг у нее дом отняли, заняли гнездо? Может, в ее гнезде сидит другая птица, крупней и черней, которую ей при всем желании оттуда не выгнать? А может, ее родное дерево спилили днем, а она прилетела вечером и нашла один пень. И яйца выпали и разбились. Вот она и осталась под вечер без гнезда и без родины.
Как нехорошо ты все видишь... Почему тебе в голову не приходит, что она домой летит, что там все в порядке — и гнездо на месте, и дерево. А может, кто-то рядом свое гнездо пристроил, скривился Ра.
Почти бесшумно на двор въехал газик. Рослый мужчина вылез из машины и скрылся за домом.
Черная птица вернулась домой.
Точнее сказать, хозяин, агроном.
Его-то гнездо цело-целехонько.
Ныне, и присно, и во веки веков, торжественно, точно за- клииая, произнес Ра. Картина исчезла. Уме смолкла и удалилась.
Он сошел вниз.
Йоханнес, бледный, усталый, сидел на кухне. Облокотившись на стол, он широко зевнул. Трудный был день.
— Тут ночью предки плясали, мечами и щитами гремели,— сказал Ра.
— Какие предки? — наморщил лоб агроном.
— Ливы с Койвы.
— Их ведь нет больше...
— Потому и плясали,— ответил Ра, не зная что сказать.
Мальчиком Акке ушел однажды весенним утром побродить к реке. Полноводная в наводок Койва с шумом перекатывала через камни, в обычную пору торчавшие из воды. На самом большом из них — Овечьем камне — они с деревенскими мальчишками играли летом в осаду Риги. Защитники теснились на камне, противники гурьбой по колено в воде шли на приступ. С криком, вздымая брызги, они пытались деревянными мечами и жердинами спихнуть рыцарей с валуна, и, когда один из орденских братьев срывался в воду, радостные вопли оглашали округу. Он считался убитым и должен был наблюдать за дальнейшим с берега. Пенилась вода, брызги сверкали на утреннем солнце, изломанная тень Акке дрожала и прыгала на водной поверхности. Он тихо сидел на корточках на берегу, солнце пригревало ему спину, он следил за бегом воды, слушал голос реки. Зажмурился, и все разом смешалось, зашумело вокруг, так что нельзя уже было разобрать, где вода, где хутор, где река, где обнажившаяся прошлогодняя стерня, где кустарник с клочьями нестаявшего снега. Все закружилось, ему стало казаться, что плеск этот звучит в нем самом. Будто он сам вода, спешащая вниз к морю, несущая с собой куски коры, клочья сена, песок — все, что бурлящему потоку удалось сорвать с берега и унести за собой.
Голова закружилась, будто медовухи напился. Неясным взором огляделся он вокруг. Шумело, клокотало, бурлило в ушах. Остановив взгляд на Овечьем камне, он долго вглядывался в него, пока не почувствовал, что движется вместе с камнем и все кругом движется тоже. Рябило, мельтешило в глазах, и глаза устали от этого мельтешенья. Над водой свисали ветки орешины, полные сережек. Ливли, ливли, вдруг зазвенело в голове. Какое округлое, гладкое слово, напоминает камешек, до блеска обкатанный водяным потоком. Что-то ласковое в нем слышится, праздничное. Особенно сейчас, ярким весенним днем, на берегу бурлящей вовсю Койвы, куда ветер донес из дома сладковатый ольховый дымок: там отец коптил в бане мясо.
Ливли, ливли, звенело в душе. Это слово придало ему новых сил, он вскочил на ноги. Да, ливли!
Кругом не было ни души. Из деревни не доносилось ни стука, ни шороха, заречные луга отдыхали на солнце, ожидая своего часа. Только запах дымка и рябь речных струй.
Он стащил осиновую долбленку в сверкающую воду, на ощупь залез в нее, подождал, пока лодка придет в равновесие, потом оттолкнулся от берега веслом. Поток подхватил лодку, развернул против течения и опрокинул бы ее, если бы она не уперлась бортом в камень. Мальчик опять потерял равновесие, едва смог удержаться. Долбленку быстро понесло вперед. Силы оставили мальчика, недавнее воодушевление сменилось страхом. Так Койва унесет его в устье, а потом подымется ветер и утащит его в открытое море. А там он пропадет!
Но он не закричал. Стиснув зубы, он продолжал орудовать веслом, хотя это мало помогало. Скорее наоборот. Потом весло вдруг застряло в камнях, и бешеный поток опрокинул лодку. Вода была по грудь. Хорошо еще, что не над ямой опрокинулся. Осторожно, потихоньку мальчик стал выбираться к берегу. Наконец он ухватился за ветки орешины и выкарабкался на крутой берег. Лодку унесло течением. Когда он взглянул вниз, она уже исчезала за изгибом реки, издали похожая на чурбан, на упавшее в воду бревно. Промокший до нитки, он побрел к дому, то и дело оглядываясь по сторонам: не видел ли кто случившегося? А то насмешек не оберешься, да и нагоняй от родителей можно получить.
Пробравшись на двор, он услыхал из хлева голоса матери и служанки Доты, девушки-латгалки. Они стояли, разговаривая, около отелившейся коровы. Акке заглянул в хлев. Это была Краснуха, С хрустом она облизывала лежавшего на соломе мокрого теленка, счастливая и озабоченная, поблескивая в темноте лиловым глазом.
Лодку в море унесло, нашу лодку, горевал он. Ни за что не осмелился бы он признаться, что на самом деле произошло этим солнечным утром там на реке.
Ни мать, ни Дота его не заметили, так были заняты теленком. Он пробрался в баню, стащил с себя одежду, выжал и развесил у печки сушиться. Только бы поскорее высохла! Тогда никто не узнает, что он упал в реку. А пока он укрылся старой отцовской шубой.
Но поток не унес лодку в море. Вечером, бродя по прибрежному лугу, он увидел, что она, зацепившись за упавшую в воду развесистую ель, колышется на воде. На днище были видны царапины от камней. Колыхалась река — в этом месте теченье Койвы спокойнее,— и легкая лодка плясала у нее на груди.
Лодка душу свою получает от огня. В день солнцеворота, когда сжигают старые лодки и баркасы. Это он видел: как дым от костра, в котором горят просмоленные ливские лодки, лижет кроны деревьев.
Огонь не ходит просто так, наобум.
Он должен бдеть, покуда гуляет по земле новообращенных, которым господь бог вознамерился оказать свою милость. Его не поразишь так просто из-за куста стрелой, камнем или копьем. Ливы — коварный, жестокий народ, только вчера сказал епископ Альберт.
Как тут не станешь коварным, когда пришел враг, строит замки, обложил поборами, вершит суд по новым законам и делает с народом что вздумается.
Чья сила, того и бог.
А лодка та, опрокинувшаяся вверх дном, не осталась навечно в реке. Когда-то ребенком Акке видел такое: в такую же лодку положили однажды деревянную куклу, христианского бога, и пустили вниз по течению. Койва очистит землю, вода смоет вражью силу, унесет все лишнее в море, так считали рассерженные родичи. Река смыла позор.
Велика природа, а надежда мала.
Надежда крошечна, а природа велика, творение рук божьих.
Он остановился посреди дороги, сдернул с головы капюшон, чтобы остудить утренним ветром лоб, темя, затылок. Позади слабо маячили рижские колокольни и городская стена, а впереди лежала Ливония, земля предков, с серыми амбарами, зелеными ржаными полями, чистым солнцем в вышине.
А слово божье, которое идешь ты проповедовать, не истает ли оно в тебе, как летний дымок? Сквозь молитвенную латынь тебе вспоминаются ливские песни, заговоры от змей, от волков и от ран, все это мощное древнее язычество, так уютно наполнившее твое детство и юность.
Как святой Августин на пути в Рим, он шагает мимо спеющих полей и поет во все горло славу Создателю и вечной радости, так что птицы разлетаются с придорожных кустов.
В ушах у него еще отдаются гулкие, повторенные каменными сводами слова и молитвы. Голос господень заглушает голоса береговых, водяных, ветряных божков, голоса злых духов, всех тех, кому посвящены жертвенные рощи, в честь кого ветки повязаны цветными тряпицами.
Монастырь живет в нем. Бог единый проник в него глубоко. Он идет затем, чтобы принести монастырь своему народу. В душах их и меж ними он возведет одиночество, и чем
выше и горделивей будет оно, тем угоднее господу. Тому, кто пребывает везде и во всем. К кому ведет одна-единственная дорога. Одиночество никогда не бывает полным, но он его все-таки возведет.
Одиночество, но вместе с тем и единство. Милосердие и сплоченность.
Потому что он выполняет свой долг.
Потому что строить лучше, чем разрушать.
Потому что он был заложником. От этого трудно избавиться, это у него внутри.
Ибо сказано:
Вот, я сотворил кузнеца, который раздувает угли в огне и производит орудие для своего дела, и я творю губителя для истребления.
Потому что в ушах у него еще звучало напутствие брата Иеронима, когда он в последний раз завтракал в монастырской трапезной:
— Всей душой жаждай вечной жизни, вот истинное здание.
Он натянул капюшон и быстро зашагал дальше.
Если б печаль была кем-то выдумана... Но нет, это вовсе не выдумка.
Весь день пробыл Ра наедине с ливом, беседовал с ним. После ужина он рассеянно поднялся к себе наверх. Снизу доносились детские голоса. Пилле, дочка агронома, плакала и капризничала, никак не хотела идти спать. Слышался добрый, терпеливый голос Айи.
Когда Йоханнес вернулся после дневных разъездов, Ра спустился вниз и поспешил на двор. Агроном как раз запирал гараж.
— Хочу с вами поговорить,— с трудом выдохнул Ра.
— Сейчас, ночью?
— Да, сейчас.
— О ливах?
— Да, и о них тоже.
Ра увидел, как горбится агроном, какое землистое у него лицо.
Тогда он сказал:
— В другой раз. Вы устали.
Утром дело стало подвигаться. Проснувшись, он сразу же сел за стол. Лив рождался на глазах. Так же бодро и деловито, как и автор, вышел он ранним утром из рижских городских ворот. Что он чувствовал, когда ворота поднялись кверху и он зашагал в свою родную Ливонию? Что знал он, из какого источника черпал знания о мире и христианской вере? Читал ли он сочинения блаженного Августина? Понимал ли, в каком сложном положении оказался на пути в родные края, где священник умер от чумы, направляясь туда затем, чтобы проповедовать чужую веру своему народу? Людям, которые все воспринимали и чувствовали по-другому?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я