https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

почему не проинструктировал, как с вилами обращаться, почему подписи не взял по технике безопасности...
— А летчик расписывался?
— Подпись есть. А отвечать мне придется.
Йоханнес развернул свой газик и уехал.
Было уже десять часов, агроном еще не вернулся, и они сами позвонили в больницу. Оттуда ответили, что Пилле пару часов назад отвезли в Тарту, у нее начались судороги.
— Как отсюда в Тарту позвонить? — спросил Ра. Алар сидел рядом на диване. Его большие светлые глаза потемнели от тревожного ожидания.
— Через районную станцию. Но сразу не дадут, ждать придется.
Но прежде чем дали разговор, из правления позвонил из своей комнаты Йоханнес. Алар снял трубку.
— Как у вас?
— У нас ничего.
— Алар, я сейчас в Тарту еду. С Пилле дела... не самые лучшие.
— Мы знаем.
— Из больницы сказали?
— Да.
— Я вряд ли до завтра вернусь. Держитесь.
— И ты, папа.
Они кончили разговор.
— Иди теперь спать,— сказал Ра.
— Нет, я посижу. Ночь подежурю. Вдруг папа позвонит или мама. Или Ээрик. Радио включу потихоньку. Вам там
не помешает?
— Так ты считаешь, я к себе должен идти? — усмехнулся Ра.— Хорошо, я пойду. Нам только ждать остается.
Звонко закуковала в лесу кукушка.
Они прислушались.
Странный ее голос удивительным образом пришелся по сердцу им обоим, он вселял надежду, придавал сил.
Оказавшись у себя наверху, Ра не нашел ничего другого, как приняться за стихи на ливском языке. На языке, носителей которого теперь осталось столько, что едва бы набралось на один ансамбль. На одну деревеньку. Соплеменники Акке, ливы с Койвы, окончательно исчезли уже в прошлом веке. Следы от них остались на дне могил, в орнаменте на поясах, в названиях местности и оттуда давали теперь знать о себе. Да, язык тринадцатого века звучал не так, как теперь.
Стихи, написанные в ночных сумерках на печальном хуторе, где пострадали и люди, и деревья. Может, это был мостик через века в далекое прошлое, поминальная песня по предкам далеких родичей?
Во всяком случае ему стало легче. Ему, на которого так тяжко давил груз ушедших веков и груз будущего, что даже его любимые курительные трубки теперь казались ему бесполезным барахлом, которое напрасно он захватил с собой.
Не могу домой идти... Да, в самом деле. Связь с Уме он мог теперь поддерживать только почтой.
Есть вещи, которых не ускоришь...
Он думал об этом все время, думал постоянно. Но на сей раз он не отчаялся, ему не понадобилось, как стоящему на краю пропасти, хвататься за спинку стула или за край стола. Нет, сегодня меня не возьмешь, засмеялся он. Смелей, к жизни! Зов ночи мне нынче не страшен!
Да и куда могла звать его ночь? Где таились они, мастера ночных допросов, ее застенки, виселицы, ее пустые погосты?
Ночь — это всего лишь отсутствие чего-то, сон, перерыв, там нет ничего.
Ночь сама по себе велика, и ничего ей не надо. В ее черном бездонном мешке все исчезает бесследно.
Я построю оборонительный вал, чтобы она не смыла меня с лица земли. Я подниму бунт против ночи.
Но мысль эта оказалась чем-то приглушена. Он ждал. Ждал звонка из больницы.
Телефон внизу, однако, молчал. С улицы тоже не доносилось ни звука.
Потом пришел наверх Алар.
По лицу его было видно, что он хочет поговорить. Но он, видимо, стеснялся. Мальчик с самого начала сторонился Ра. Ну, может быть, это неточно сказано, но во всяком случае говорить по душам им еще не приходилось.
А на лугу у Койвы сейчас цветут полевицы, цветы детства Акке! И Ра увидел перед собой широкую речную излуку почти восемь веков назад, высокорослого, с задубелым лицом Ниннуса, идущего впереди батраков, оставляющего за собой широкий, как улица, прокос; увидел в подвешенной на березу колыбельке запеленутого в льняную простынку Акке, будущего трубноголосого монаха Августина; младенец как раз обмочился в своей колыбельке. Высоко стояло полуденное ливское солнце, гулко куковала кукушка, будто смакуя свой голос,— так разгоряченные работой мужчины смакуют в тени под кустом прохладную жирную простоквашу; Ниннус втыкает косу коротким черенком в мягкую землю и садится перекусить, темнеет со спины пропотевшая рубаха, волосатая грудь под круглой висячей брошью блестит от соленого пота.
Со свистом срезала коса цветы полевицы в сочной пышной траве; эту добрую косу он хорошо отточил вчера на камне под большой осиной.
Отсутствующим взглядом писатель смотрел на мальчика. Картина косьбы возникла перед ним так явственно, будто он сам там косил, босой по росе, на пороге зловещих времен, когда в Юкскюле построили каменное укрепление и часть вяйнаских ливов, наступив ногой на мечи, признала себя чадами господними и согнула гордые шеи под христианским ярмом. Ничего другого нам не остается, объясняли они. Полоцкий князь, обожравшийся нашей данью, рыбой и медом, аж с бороды течет, получил от епископа Мейнхарда щедрые подарки и позволил всех нас окрестить. Выбор у
нас невелик. Либо русский князь, либо немецкий епископ, либо ни тот ни другой, а зато набеги литовцев.
— Почему так? — спросил Ниннус у старейшин.— Почему не ливы сами по себе?
— Нас мало. Кто нас объединит? Кубесельский Каупо? Или ты, Ниннус, уускюльская куница?
Не скрывая недоверия, они засмеялись.
— По правде говоря, никакого князя мы не желаем, будь он хоть из ливов родом. Хотим быть свободными, как всегда были, — сказали они.
Теперь Ниннусу смеяться пришел черед.
— Свободными? Как вы свободными останетесь, если вам каменную крепость строят? Ее чужеземцы из-за моря займут и вряд ли уж уйдут оттуда. Как немцы с Готланда. Скорее мертвец задом гукнет, чем вы свободу получите!
Вяйнаские плюнули и отвернулись. Но турайдский старейшина не оставил их в покое:
— Почему вы Вяйну не отстояли? Зачем проповедников слушали, зачем позволили им в Ливонии зацепиться? Речи сладки у них, да руки загребущие.
— Кто мог знать наперед...
— Наперед знать? А где ваши глаза были?
Ра почудилось, будто турайдский старейшина говорит голосом его отца.
— Глаза где были! — разгневались юкскюльские.— А что нам было выбирать? На кого надеяться?
— И теперь надеяться не на что! — зло отрубил Ниннус и умолк. Он был в том же положении, что и они, и понимал, что его время еще не пришло. Но оно было уже не за горами.
Таких горьких от собственного бессилия разговоров много наслушался Акке в детстве и отрочестве. Да кто мы, ливы, такие, где уж нам, ливам... Альберт каждую весну приводит из Германии новое войско, а нам подмоги ждать неоткуда. Нам столько сыновей не зачать, чтоб набрать силы против них. Будь что будет. Временами отчаяние сменялось воинственными призывами, и тогда острили копья, оттачивали мечи, конопатили и смолили лодки, разбоем шли на соседа.
Все это промелькнуло у Ра в голове, когда он спросил:
— Ты слыхал когда-нибудь ливский язык?
— Один раз по радио...
— Между прочим, твою маму Айя зовут. Так вполне могли звать какую-нибудь ливскую женщину. Сядь вон ту
да на кушетку. Хочешь, я стихи тебе прочту на ливском языке?
— Да,— ответил мальчик.
Ра прочитал и перевел:
Не могу домой идти, там нас ждет ночная тьма. Птенцы на дереве сидят, на детей они похожи, ноги у них грязные. Осины, ели, сосны, света белые пушинки, приходите днем опять. Мы молим нынче вечером: верните сердце нам, верните дом наш беспечальный.
— Ливов очень мало осталось.— Алар запнулся.— А води еще меньше.
— Да, это верно.
— Они обратно в воду уходят.
— Как это?
— Утонувшие народы. Им придется опять с воды начинать.
— Ты потому так считаешь, что это народы водоплавающих птиц? — оторопел писатель.
— Не знаю... Только на суше они больше жить не могут.
— Почему же, по-твоему, не могут?
Алар встал с кушетки, знаком позвал Ра за собой и открыл дверцу в стене кухни, ведущую на чердак под крышу, которую писатель по своей рассеянности до сих пор не замечал.
— Там всякие вещи ненужные... Но и выбрасывать их нельзя.
Мальчик заколебался, по-детски угловатый и застенчивый. Затем показал на разобранный ткацкий станок, под которым виднелся какой-то ящик. Коричневая краска на нем облезла и облупилась.
— С этим сундучком мой прадедушка ходил на японскую войну,— объяснил Алар.— Замок не работал, я его починил, ничего особенного, только сильно заржавел.
Он стал вытаскивать ящик. Ра помог ему, приподняв раму ткацкого станка. Сундучок подвинулся, оставив за собой в песке глубокую борозду.
Мальчик отнес сундучок на кухню, поставил на два составленных табурета и сказал:
— Идите сюда на свет! — а сам пошел за ключом в по
тайное место на чердаке.— Теперь откроем! — спокойно и торжественно сказал он.
В сундучке оказались всякие вещи, когда-то, наверное, интересные мальчику: старые карманные фонарики, обрывки кабеля, пара шестеренок, назначение которых трудно было определить, сломанный замок с торчащей наружу ржавой пружиной. Сверху лежал перевязанный пестрым шнуром от утюга и вдобавок запечатанный неуклюжей самодельной печатью пакет, в котором вполне мог находиться устав какого-нибудь тайного общества, как это бывает у мальчишек в таком возрасте. На серой упаковочной бумаге было написано коричневым карандашом: «Эту книгу никому читать нельзя».
— Два года здесь лежала,— поведал Алар.— Я ее еще тогда сюда спрятал. Работал в совхозе, упал с конных грабель, лошадь понесла, перескочила через канаву, я под грабли и попал, зубцом ногу поранил. Мама сказала: сиди дома, пока не заживет. Вот тогда я эту книгу и прочитал. Хорошо другой раз одному, читать можно или музыку слушать.
Мальчик сломал печать, размотал провод. Из бумаги появился «Белый пароход» Чингиза Айтматова.
— Пойдем вниз, посмотрим, как там Айн. Да может, и новость какая будет...
Младший отпрыск агронома безмятежно спал в своей сетчатой кроватке. Он и знать не знал о вещах, волновавших его старшего брата.
В комнате Алар сел на диван и, нервно теребя книгу в руках, пояснил:
— Я эту книгу видеть больше не мог. Мальчик превращается в рыбу. Никто о нем не заботился. Как будто я сам дома лишился, папы и мамы и должен уйти в озеро. Или Пилле. Или Айн. Айна тогда еще не было... Мне вдруг представилось, как Пилле исчезает в воде, потому что ей некуда деться. Так страшно было, о другом я и думать не мог. Я испугался, а вдруг и Пилле эту книжку прочитает и тоже будет так думать...
— А теперь ты с этим справился? — осторожно спросил Ра, опять чувствуя в себе тревожный голос, так и не утихавший в нем с прошлой осени.
— Не совсем... Но я уже могу об этом рассказывать, и вам тоже... Я два года в сундучок этот не заглядывал, на чердак не ходил... Мама поняла: не ходи, говорит, подожди...
— Вот, значит, почему меня не трогали,— огорчился писатель.— Потому что я тут наверху поселился, по соседству с сундучком этим?
— Нет, что вы... Только мама говорила, что вас нельзя беспокоить. А то вы со своей печалью не справитесь.
— Так и сказала?
— Да. Он, говорит, потому и перебрался к нам, чтобы со своим горем справиться. И ты, говорит, со страхом справишься. А я подумал, раз он не может, то и мой страх не пройдет.
— Потому и держался от меня подальше? Печаль-то ведь, знаешь, заразительна...
— Боялся, что мой сундучок еще больше вас опечалит.
— И я уже не вынесу? Но вынес же?
— Да,— согласился мальчик.
— Когда в чужой жизни участвуешь, про свои горести забываешь. Одна горесть уничтожит другую, а на их место придет что-то новое. Если придет... Вон братья твои здоровы, и с сестрой, будем надеяться, все будет хорошо. И папа с мамой у тебя есть, и дом на месте, так что незачем тебе в озеро идти, в рыбу превращаться... Не думай больше об этом. Ведь смог же ты рассказать, что тебе душу тревожило. Теперь спокойно можешь спать идти.
— Я за Пилле боюсь. Чувствую, надо сегодня опять эту книжку взять и прочитать всю. Тогда, наверно, поможет...
Если б и мне помогла такая магия, подумал Ра.
Алар забрался на диван, поджал под себя ноги и стал читать.
Тревога за мир и за себя в этом мире — и уже с детства. У других детей — ни в Варгамяэ, ни в Паунвере — таких забот не было. Мир стал таким тесным, все касается всех. Но при всем желании Ра не мог сравнивать ни Юри, ни Ала-ра с собой в этом возрасте. Он был ребенок военного времени, жил на мызе; там на болоте расстреливали военнопленных, рубивших лес; там при свете коптилки читали в газете наводящие страх известия и шепотом передавали друг другу еще более страшные новости, о которых газета умалчивала. Это было время, когда от будущего не ждали ничего, кроме новых страшных известий. Теперь мирное время, но страхи не исчезли. Те самые страхи, которые владели большим городом, добирались и до сельского люда, вили гнезда в их душах. Одно дело — знать об этом, и совсем другое — видеть все собственными глазами. А дети агронома — как дека каннеля из сухой звонкой ели, в котором эхом отражается тревожный голос мира.
Но на дворе стояла тихая белая ночь, дар северной природы эстонскому народу. Скоро, только гребень ночи перевалить, проснутся птицы в лесу и в саду чисто и звонко закукует
кукушка — утром она в охотку кукует, спешит, скоро подавится колосом.
Алар заснул в углу дивана.
Ра поправил ему изголовье, принес из другой комнаты одеяло, укрыл мальчика. Потом погасил в комнате свет.
Тень мира. Слова, когда-то, в школьные годы, казавшиеся ему пустыми и громкими, какими-то странными, с течением Брегсгени приобрели смысл и значение. Страх и отчаяние, нахлынувшие на людей в городе и в деревне, в мире, находящемся на грани войны,— это и было тенью мира.
Будто в подтверждение своих мыслей он услышал тяжкий стон во сне и крик Алара: «Мама! Мама!»
Он стал тормошить мальчика за плечо:
— Алар! Алар! Проснись! — и стал говорить с ним, как с малым ребенком, как с собственным сыном, когда тот в слезах просыпался от страшного сна.— Все хорошо! Все в порядке! Не беспокойся, мама сейчас с Пилле, Ээрик и папа скоро приедут, все хорошо...
Он зажег свет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20


А-П

П-Я