Брал кабину тут, доставка мгновенная
Из разнесенных ими бацилл поэзии возникают стихи молодых поэтов, Аполлинер живо ими интересуется, читает бельгийские литературные журналы и информирует о них парижскую публику; в один из них, «Ле Пассан», он какое-то время посылает добродушные обзоры под названием «Письма из Парижа». Детские впечатления сказываются и тут, месяцы, проведенные в Ставло, и прелестная Мирейр делают для него эту страну вдвойне симпатичной. Он охотно приезжает сюда, останавливаясь то в Брюсселе, то в Кнокке ле Зут, откуда собирается проследовать в Голландию.
В Голландии до этого он бывал дважды. Летом 1905 и 1906 годов, всегда в августе, когда Париж пустеет настолько, что человеку «из общества» просто неприлично появляться на улице, так что даже те, кто по болезни или по делам вынужден оставаться на этот месяц в столице, прячутся по домам, чтобы не давать повода обвинять себя в незнании хороших манер. Август 1905 года Аполлинер провел в Амстердаме, в 1906 году посетил Роттердам. Обе эти поездки, учитывая хроническое отсутствие в эти годы денег, имеют несколько загадочный характер. Их нельзя объяснить никакими деловыми соображениями, ни семейными, ни издательскими делами. Об этом нам ничего не известно Пригласил кто-нибудь из приятелей? Возможно. Аполлинер в хороших отношениях с одним голландским издателем, но был ли он близок с ним уже тогда — трудно сказать. Правда, поездки эти прекратятся, когда в жизни Аполлинера появится Мари Лорансен, но самого этого факта еще недостаточно, чтобы сделать из него какие-то выводы: в конце концов невозможно ездить на отдых в Голландию всю жизнь. Если бы еще путешествовал поэт, не считающийся с расходами, легко было бы объяснить эти паломничества одной живописностью посещаемой страны, особенно таинственно угрюмой прелестью Амстердама, который должен был подействовать на воображение поэта, столь чуткого к зову новых городов. А не дает ли творчество Аполлинера каких-нибудь данных для прояснения причины этих путешествий, еще не прокомментированных доселе критиками, все еще не подкрепленных никакими дополнительными фактами?
Вот ты в Амстердаме с дурнушкой — она тебе кажется милой. Девица помолвлена в Лейдене с неким зубрилой. Локанда кубикула — так меблирашки зовут по-латыни ученые люди. Я, помню, провел там три ночи и столько же з Гуде.
Кроме «Зоны» Аполлинер несколько раз упоминает о Голландии в своих произведениях. В стихотворении «Розамунде» фоном служит Амстердам, и все оно амстердамское по атмосфере.
Звал ее Розамунда, Розмира, Чтоб получше запомнить уста, Что цвели в Нидерландах так мило, Но покинул я эти места
И ушел я за Розою Мира.
Изысканное изящество этого стихотворения не имеет в себе ничего искусственного, а указывает на постоянную и живую изготовленность поэтических ассоциаций, характеризующую Аполлинера: узкие набережные каналов пусты, изящные фронтоны каменных домов с крутыми крышами глядят на нас окнами, закрытыми волнами белых занавесок, ни души, прелестная голландка исчезла во мраке вермееровского дома и если и видит посылаемые ей поцелуи, то скрыта глубоко внутри комнаты. Стало быть снова женщина? Неизвестно. Амстердам — это большой порт, куда ежедневно заходят огромные корабли из самых дальних стран, в портовом районе звучат все языки мира, в кабачках, где сидят на бочках, скамьях или голландских табуретках темного дерева, подают все напитки мира, тут можно упиться вдрызг, то и дело идут в ход ножи и нередко чье-нибудь тело со стоном валится в узком закоулке или в подворотне. Развлечений хватает. В портовом районе разврат узаконен, в переулках, где не пройдет коляска с лошадью, разгуливают девицы с глубокими вырезами и женщины, крикливо одетые и вызывающе накрашенные. Некоторые сидят в окнах одноэтажных домиков и вяжут или часами, опершись о подоконник, глазеют на улицу. Прохожий попадает здесь в настоящий водоворот приставаний, шуток, соблазнов, призывов. Но достаточно миновать несколько этих переулков, как появятся строгие, чисто выскобленные улицы, населенные добропорядочными амстердамскими обывателями и их добродетельными супругами, купцы беседуют за пивом о делах, их жены о воспитании детей, дома, заставленные мебелью, нажитой предками, амстердамскими патрициями, сверкают от зеркал в темных рамах, от начищенной меди, от старого голубого фаянса. Торговки на улицах продают селедку, крендели и пиво, все тут как на старинных картинах, непрерывность истории поражает, грубоватая проза этого соленого воздуха ошеломляет чужеземца, как крепкая голландская водка. Нужно быть очень равнодушным, чтобы остаться бесчувственным к этим прелестям, Аполлинеру не могло здесь не понравиться. А еврейский квартал, где жил Рембрандт? Не было тогда в Европе более живописного квартала, чем еврейский квартал в Амстердаме, бедность и богатство соседствовали рядом, разделенные несколькими уличками, важные банкиры, беднейшие из бедных ремесленники, раввины в бархате и лисьих шапках, пользующиеся почтением наряду с христианскими священниками, взаимная терпимость и уважение. Именно тут жили потомки тех прославленных испанских семей, бежавших из Испании от костров инквизиции, те, кого так любил Аполлинер по словам Фернисуна, здесь в тумане, окутывающем северный город, горели свечи в их семисвечниках, тут слышались их напевы.
Но кроме упоминаемых стихов, мало в записках Аполлинера следов пребывания в этом городе. Действие «Моряка из Амстердама» в сборнике «Иересиарх», разыгрывается в Саутгемптоне, в хронике есть упоминание об Амстердаме в траурной эпитафии, посвященной умершему поэту Габиллару — вот и все.
«Я вижу Габиллара в лесах Сен-Кюкюфа, где он появлялся ежедневно несколько лет подряд. Здесь он ложился на листву каштанов, устилавших поляну, и беседовал о поэте Дюбю, которого любил, как брата.
Я вижу Габиллара. После возвращения из одиссеи в Голландию, где, очутившись в одиночестве и без денег, он был арестован как бродяга. В тот день, когда он рассказывал мне о своих похождениях, он был пьян нуждой и жаждал только одного: послать сонет королеве Вильгельмине, чтобы та узнала, какого француза арестовали ее подданные.
Освобожденный, он вернулся пешком в Амстердам, утоляя голод кореньями, собираемыми на полях.
Я вижу Габиллара возвращающимся из Италии, куда его направила какая-то газета, но консул вынужден был выслать опустившегося поэта. Он упрямо твердил, что как-то ночью встретил во Флоренции Данте... За гробом нас шло всего семеро».
От поэта по имени Габиллар и следов не осталось, но образ этих семерых, этой маленькой группки, идущей за гробом, предстает вновь и вновь, как упорный лейтмотив тех лет. Год назад умер «таможенник» Руссо и до того, как тело его упокоилось в отдельной могиле на месте, купленном несколькими друзьями, в том числе Делоне и Аполлинером, его вначале опустили в общую могилу. «Имя Габиллара пополнит мартиролог поэтов, умерших в больнице для бедных»,— мысленно возвращается Аполлинер к последним минутам Альфреда Жарри. Смерть, одна за другой, оставляет пустые места за столиками бистро, вырывает неожиданно даже тех, кто еще минуту назад, жестикулируя, шел рядом с поэтом и касался его плечом. На похороны он идет, как на лирическую интермедию, завершающуюся стаканчиком крепкого вина в окрестностях Пер-Лашез. Но поэзия впитывает этот кладбищенский запах, подчиняется ритму скоротечности, который звучит где-то в глубинах творчества Аполлинера:
Тень кипарисов рисовалась под луной, Я слушал в эту ночь, на самом склоне лета, Как птица жаловалась и томилась где-то Под вечный гул реки, огромной и ночной.
И взор, и взор, да взгляд, что должен умереть, Со всем, что видано, с волной неслось к протоке, А берег был пустой, заросший, одинокий, Лишь холм на берегу не уставал светлеть,
Габиллар не один, их десятки, как знать, не объявят ли их уже завтра великими поэтами? Достаточно того, что это интересные люди, пожалуй, самые интересные, каких он встречает. Без дома, без имущества, без обязанностей влачат они свое поэтическое вдохновение по Парижу, по пригородным лесам, живя лихорадочными мечтами о славе. Было бы малодушием жалеть для них своего времени, лишь бы попасть куда-то в назначенный час.
И Аполлинер вновь пропадает. И вновь неожиданно возвращается к длительному покаянию и долгим дням напряженного труда. Друзьям с Монмартра нужна его помощь, они готовятся к великому штурму, который достигнет своего вершинного пункта в Салоне 1911 года, когда кубисты впервые получат собственный зал и под свист старой критики войдут в официальную историю живописи. Как-то вечером, во время веселого представления, состоящего из выступлений дрессированных лошадей, собак и клоунов, известных художникам по именам, фамилиям и даже по тому, кто что любит пить, Аполлинер знакомится в цирке Медрано с художником, который войдет в круг его друзей. Художника зовут Маркус. Аполлинер разговаривает с ним сначала так, словно не видит его, а сам краем глаза следит за его поведением, замечает, что одет он как денди, отмечает, как реагирует на шутку и как вообще разбирается в вопросах искусства. Экзамен проходит успешно, и настолько успешно, что Аполлинер станет со временем крестным отцом художника, предложив тому взять псевдоним Маркусси, от названия чудесного городка в департаменте Уазы; Маркус принимает этот совет, и с тех пор его уже никто иначе не называет, новое имя, выписанное под картинами его кисти, вскоре приобретет вес среди любителей и торговцев картин, Маркусси станет известным.
После представления в Медрано, где группу веселящихся и балагурящих художников, одетых в самые причудливые костюмы, рабочие комбинезоны, свитеры и накидки, нередко принимают за труппу акробатов, ищущих работы, все идут в бистро, в кафе «Эрмитаж» на бульваре Клиши или к «Эмилю» на площади Равиньян. Там всегда можно ожидать другую дружескую ораву из «Улья» или Пюто, где сосредоточилась фракция кубистов, правда ортодоксальная, но все-таки фракция, под названием «Золотое сечение», возглавляют ее Жак Биллон, Метценже, чех Купка и Пикабиа, собирающиеся по воскресеньям у Биллона на теоретические дискуссии, заканчивающиеся потом вином. В этот период кубизм порождает в художественной среде подлинную эпидемию теоретизирования, моду, которая могла бы стать гибельной не для одного художника, иссушая источники живописной изобретательности и навязывая живописи каноны и схемы, в железных обручах которых она быстро окончила бы свое существование.
К счастью, таланты были подлинные. И компромисс дал поучительные результаты. Но сколько же часов ушло на разговоры, сколько было истрачено времени и на дельные споры, и просто на схоластические разглагольствования, затеваемые ради одного наслаждения предаваться умственным спекуляциям — этого сейчас уже никто не установит. Но в результате можно считать исключением художника-кубиста, у которого не было бы на совести какого-нибудь написанного исследования, порою написанного просто великолепно, с мастерством, поразительным для людей не причастных к писательскому делу. Глез и Метценже берутся за самое неблагодарное предприятие — создать фундаментальный труд о кубизме. Андре Лот до конца жизни занимается художественной критикой; мысли Брака об искусстве сделали заслуженную карьеру; высказывания Пикассо о живописи, чаще всего фиксируемые другими, имеют фундаментальное познавательно-литературное значение; Леже читает великолепную лекцию о живописи, напечатанную потом в «Суаре де Пари»; Хуан Грис охотно устраивал собеседования о своем творчестве, а обеды у Маркусси всегда кончались сакраментальными рассуждениями о кубизме, которому тогда еще приписывали математически научные основы. Теоретиком другой кубистской фракции, окрещенной Аполлинером орфизмом, является один из близких друзей «таможенника» Руссо, талантливый Робер Делоне, критические статьи которого ныне удостоились высокой оценки теоретиков искусства. Здесь говорят, говорят, до умопомрачения, упиваются словами больше, чем вином, проекты вспыхивают, как ракеты, язык становится все смелее, а облик нового искусства все поразительнее. Аполлинер присутствует на этих дискуссиях, бывает и тут и там, ко всему прислушивается, не одного во время этих споров поучает, но самая большая услуга, которою он оказывает своим друзьям,— это отход от их дотошно разработанных теорий, причем на такое удачное расстояние, которое позволит ему дать свободную, полупоэтическую и при всем этом самую меткую интерпретацию их произведений, которая содержится в его книге очерков— «Художники-кубисты». Книга эта появится спустя два года после «выхода в свет» самих кубистов, которым можно считать их выставку в Салоне весной 1911 года. Аполлинер появился на вернисаже элегантный, в отличном настроении, ведя под руку порозовевшую от радости, в эффектном туалете Мари Лорансен.
Ее картина выставлена здесь. Рядом с картинами авангарда Монмартра и Монпарнаса. Весна была чарующей, платаны уже готовились выбросить в ближайшие дни зеленые фейерверки листьев. Сена приковывала прохожих на мостах своими быстрыми и трепетными бликами, небо было ясное, и — как говорится в старых романах — ничто не предвещало, что вот-вот над головами влюбленных грянет гром среди ясного неба. Трагикомический гром по правде говоря, эта риторическая фигура, украшение старинных романов, сюда никак не подходит. Нет, не гром среди ясного неба поразил поэта, а скорее уж рука злого проказника швырнула ему за шиворот холодную и скользкую лягушку — до того бессмысленно и тошнотворно было происшествие, о котором речь пойдет ниже. А главное, последствия, как нередко бывает с пошлыми шутками судьбы, оказались роковыми.
В 1911 году Париж — да и не только Париж — потрясло известие о похищении «Джоконды» из Лувра, в которое оказался замешан Аполлинер. Недаром мадам Анжелика Костровицкая не раз горько упрекала сына за его «сомнительные знакомства».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
В Голландии до этого он бывал дважды. Летом 1905 и 1906 годов, всегда в августе, когда Париж пустеет настолько, что человеку «из общества» просто неприлично появляться на улице, так что даже те, кто по болезни или по делам вынужден оставаться на этот месяц в столице, прячутся по домам, чтобы не давать повода обвинять себя в незнании хороших манер. Август 1905 года Аполлинер провел в Амстердаме, в 1906 году посетил Роттердам. Обе эти поездки, учитывая хроническое отсутствие в эти годы денег, имеют несколько загадочный характер. Их нельзя объяснить никакими деловыми соображениями, ни семейными, ни издательскими делами. Об этом нам ничего не известно Пригласил кто-нибудь из приятелей? Возможно. Аполлинер в хороших отношениях с одним голландским издателем, но был ли он близок с ним уже тогда — трудно сказать. Правда, поездки эти прекратятся, когда в жизни Аполлинера появится Мари Лорансен, но самого этого факта еще недостаточно, чтобы сделать из него какие-то выводы: в конце концов невозможно ездить на отдых в Голландию всю жизнь. Если бы еще путешествовал поэт, не считающийся с расходами, легко было бы объяснить эти паломничества одной живописностью посещаемой страны, особенно таинственно угрюмой прелестью Амстердама, который должен был подействовать на воображение поэта, столь чуткого к зову новых городов. А не дает ли творчество Аполлинера каких-нибудь данных для прояснения причины этих путешествий, еще не прокомментированных доселе критиками, все еще не подкрепленных никакими дополнительными фактами?
Вот ты в Амстердаме с дурнушкой — она тебе кажется милой. Девица помолвлена в Лейдене с неким зубрилой. Локанда кубикула — так меблирашки зовут по-латыни ученые люди. Я, помню, провел там три ночи и столько же з Гуде.
Кроме «Зоны» Аполлинер несколько раз упоминает о Голландии в своих произведениях. В стихотворении «Розамунде» фоном служит Амстердам, и все оно амстердамское по атмосфере.
Звал ее Розамунда, Розмира, Чтоб получше запомнить уста, Что цвели в Нидерландах так мило, Но покинул я эти места
И ушел я за Розою Мира.
Изысканное изящество этого стихотворения не имеет в себе ничего искусственного, а указывает на постоянную и живую изготовленность поэтических ассоциаций, характеризующую Аполлинера: узкие набережные каналов пусты, изящные фронтоны каменных домов с крутыми крышами глядят на нас окнами, закрытыми волнами белых занавесок, ни души, прелестная голландка исчезла во мраке вермееровского дома и если и видит посылаемые ей поцелуи, то скрыта глубоко внутри комнаты. Стало быть снова женщина? Неизвестно. Амстердам — это большой порт, куда ежедневно заходят огромные корабли из самых дальних стран, в портовом районе звучат все языки мира, в кабачках, где сидят на бочках, скамьях или голландских табуретках темного дерева, подают все напитки мира, тут можно упиться вдрызг, то и дело идут в ход ножи и нередко чье-нибудь тело со стоном валится в узком закоулке или в подворотне. Развлечений хватает. В портовом районе разврат узаконен, в переулках, где не пройдет коляска с лошадью, разгуливают девицы с глубокими вырезами и женщины, крикливо одетые и вызывающе накрашенные. Некоторые сидят в окнах одноэтажных домиков и вяжут или часами, опершись о подоконник, глазеют на улицу. Прохожий попадает здесь в настоящий водоворот приставаний, шуток, соблазнов, призывов. Но достаточно миновать несколько этих переулков, как появятся строгие, чисто выскобленные улицы, населенные добропорядочными амстердамскими обывателями и их добродетельными супругами, купцы беседуют за пивом о делах, их жены о воспитании детей, дома, заставленные мебелью, нажитой предками, амстердамскими патрициями, сверкают от зеркал в темных рамах, от начищенной меди, от старого голубого фаянса. Торговки на улицах продают селедку, крендели и пиво, все тут как на старинных картинах, непрерывность истории поражает, грубоватая проза этого соленого воздуха ошеломляет чужеземца, как крепкая голландская водка. Нужно быть очень равнодушным, чтобы остаться бесчувственным к этим прелестям, Аполлинеру не могло здесь не понравиться. А еврейский квартал, где жил Рембрандт? Не было тогда в Европе более живописного квартала, чем еврейский квартал в Амстердаме, бедность и богатство соседствовали рядом, разделенные несколькими уличками, важные банкиры, беднейшие из бедных ремесленники, раввины в бархате и лисьих шапках, пользующиеся почтением наряду с христианскими священниками, взаимная терпимость и уважение. Именно тут жили потомки тех прославленных испанских семей, бежавших из Испании от костров инквизиции, те, кого так любил Аполлинер по словам Фернисуна, здесь в тумане, окутывающем северный город, горели свечи в их семисвечниках, тут слышались их напевы.
Но кроме упоминаемых стихов, мало в записках Аполлинера следов пребывания в этом городе. Действие «Моряка из Амстердама» в сборнике «Иересиарх», разыгрывается в Саутгемптоне, в хронике есть упоминание об Амстердаме в траурной эпитафии, посвященной умершему поэту Габиллару — вот и все.
«Я вижу Габиллара в лесах Сен-Кюкюфа, где он появлялся ежедневно несколько лет подряд. Здесь он ложился на листву каштанов, устилавших поляну, и беседовал о поэте Дюбю, которого любил, как брата.
Я вижу Габиллара. После возвращения из одиссеи в Голландию, где, очутившись в одиночестве и без денег, он был арестован как бродяга. В тот день, когда он рассказывал мне о своих похождениях, он был пьян нуждой и жаждал только одного: послать сонет королеве Вильгельмине, чтобы та узнала, какого француза арестовали ее подданные.
Освобожденный, он вернулся пешком в Амстердам, утоляя голод кореньями, собираемыми на полях.
Я вижу Габиллара возвращающимся из Италии, куда его направила какая-то газета, но консул вынужден был выслать опустившегося поэта. Он упрямо твердил, что как-то ночью встретил во Флоренции Данте... За гробом нас шло всего семеро».
От поэта по имени Габиллар и следов не осталось, но образ этих семерых, этой маленькой группки, идущей за гробом, предстает вновь и вновь, как упорный лейтмотив тех лет. Год назад умер «таможенник» Руссо и до того, как тело его упокоилось в отдельной могиле на месте, купленном несколькими друзьями, в том числе Делоне и Аполлинером, его вначале опустили в общую могилу. «Имя Габиллара пополнит мартиролог поэтов, умерших в больнице для бедных»,— мысленно возвращается Аполлинер к последним минутам Альфреда Жарри. Смерть, одна за другой, оставляет пустые места за столиками бистро, вырывает неожиданно даже тех, кто еще минуту назад, жестикулируя, шел рядом с поэтом и касался его плечом. На похороны он идет, как на лирическую интермедию, завершающуюся стаканчиком крепкого вина в окрестностях Пер-Лашез. Но поэзия впитывает этот кладбищенский запах, подчиняется ритму скоротечности, который звучит где-то в глубинах творчества Аполлинера:
Тень кипарисов рисовалась под луной, Я слушал в эту ночь, на самом склоне лета, Как птица жаловалась и томилась где-то Под вечный гул реки, огромной и ночной.
И взор, и взор, да взгляд, что должен умереть, Со всем, что видано, с волной неслось к протоке, А берег был пустой, заросший, одинокий, Лишь холм на берегу не уставал светлеть,
Габиллар не один, их десятки, как знать, не объявят ли их уже завтра великими поэтами? Достаточно того, что это интересные люди, пожалуй, самые интересные, каких он встречает. Без дома, без имущества, без обязанностей влачат они свое поэтическое вдохновение по Парижу, по пригородным лесам, живя лихорадочными мечтами о славе. Было бы малодушием жалеть для них своего времени, лишь бы попасть куда-то в назначенный час.
И Аполлинер вновь пропадает. И вновь неожиданно возвращается к длительному покаянию и долгим дням напряженного труда. Друзьям с Монмартра нужна его помощь, они готовятся к великому штурму, который достигнет своего вершинного пункта в Салоне 1911 года, когда кубисты впервые получат собственный зал и под свист старой критики войдут в официальную историю живописи. Как-то вечером, во время веселого представления, состоящего из выступлений дрессированных лошадей, собак и клоунов, известных художникам по именам, фамилиям и даже по тому, кто что любит пить, Аполлинер знакомится в цирке Медрано с художником, который войдет в круг его друзей. Художника зовут Маркус. Аполлинер разговаривает с ним сначала так, словно не видит его, а сам краем глаза следит за его поведением, замечает, что одет он как денди, отмечает, как реагирует на шутку и как вообще разбирается в вопросах искусства. Экзамен проходит успешно, и настолько успешно, что Аполлинер станет со временем крестным отцом художника, предложив тому взять псевдоним Маркусси, от названия чудесного городка в департаменте Уазы; Маркус принимает этот совет, и с тех пор его уже никто иначе не называет, новое имя, выписанное под картинами его кисти, вскоре приобретет вес среди любителей и торговцев картин, Маркусси станет известным.
После представления в Медрано, где группу веселящихся и балагурящих художников, одетых в самые причудливые костюмы, рабочие комбинезоны, свитеры и накидки, нередко принимают за труппу акробатов, ищущих работы, все идут в бистро, в кафе «Эрмитаж» на бульваре Клиши или к «Эмилю» на площади Равиньян. Там всегда можно ожидать другую дружескую ораву из «Улья» или Пюто, где сосредоточилась фракция кубистов, правда ортодоксальная, но все-таки фракция, под названием «Золотое сечение», возглавляют ее Жак Биллон, Метценже, чех Купка и Пикабиа, собирающиеся по воскресеньям у Биллона на теоретические дискуссии, заканчивающиеся потом вином. В этот период кубизм порождает в художественной среде подлинную эпидемию теоретизирования, моду, которая могла бы стать гибельной не для одного художника, иссушая источники живописной изобретательности и навязывая живописи каноны и схемы, в железных обручах которых она быстро окончила бы свое существование.
К счастью, таланты были подлинные. И компромисс дал поучительные результаты. Но сколько же часов ушло на разговоры, сколько было истрачено времени и на дельные споры, и просто на схоластические разглагольствования, затеваемые ради одного наслаждения предаваться умственным спекуляциям — этого сейчас уже никто не установит. Но в результате можно считать исключением художника-кубиста, у которого не было бы на совести какого-нибудь написанного исследования, порою написанного просто великолепно, с мастерством, поразительным для людей не причастных к писательскому делу. Глез и Метценже берутся за самое неблагодарное предприятие — создать фундаментальный труд о кубизме. Андре Лот до конца жизни занимается художественной критикой; мысли Брака об искусстве сделали заслуженную карьеру; высказывания Пикассо о живописи, чаще всего фиксируемые другими, имеют фундаментальное познавательно-литературное значение; Леже читает великолепную лекцию о живописи, напечатанную потом в «Суаре де Пари»; Хуан Грис охотно устраивал собеседования о своем творчестве, а обеды у Маркусси всегда кончались сакраментальными рассуждениями о кубизме, которому тогда еще приписывали математически научные основы. Теоретиком другой кубистской фракции, окрещенной Аполлинером орфизмом, является один из близких друзей «таможенника» Руссо, талантливый Робер Делоне, критические статьи которого ныне удостоились высокой оценки теоретиков искусства. Здесь говорят, говорят, до умопомрачения, упиваются словами больше, чем вином, проекты вспыхивают, как ракеты, язык становится все смелее, а облик нового искусства все поразительнее. Аполлинер присутствует на этих дискуссиях, бывает и тут и там, ко всему прислушивается, не одного во время этих споров поучает, но самая большая услуга, которою он оказывает своим друзьям,— это отход от их дотошно разработанных теорий, причем на такое удачное расстояние, которое позволит ему дать свободную, полупоэтическую и при всем этом самую меткую интерпретацию их произведений, которая содержится в его книге очерков— «Художники-кубисты». Книга эта появится спустя два года после «выхода в свет» самих кубистов, которым можно считать их выставку в Салоне весной 1911 года. Аполлинер появился на вернисаже элегантный, в отличном настроении, ведя под руку порозовевшую от радости, в эффектном туалете Мари Лорансен.
Ее картина выставлена здесь. Рядом с картинами авангарда Монмартра и Монпарнаса. Весна была чарующей, платаны уже готовились выбросить в ближайшие дни зеленые фейерверки листьев. Сена приковывала прохожих на мостах своими быстрыми и трепетными бликами, небо было ясное, и — как говорится в старых романах — ничто не предвещало, что вот-вот над головами влюбленных грянет гром среди ясного неба. Трагикомический гром по правде говоря, эта риторическая фигура, украшение старинных романов, сюда никак не подходит. Нет, не гром среди ясного неба поразил поэта, а скорее уж рука злого проказника швырнула ему за шиворот холодную и скользкую лягушку — до того бессмысленно и тошнотворно было происшествие, о котором речь пойдет ниже. А главное, последствия, как нередко бывает с пошлыми шутками судьбы, оказались роковыми.
В 1911 году Париж — да и не только Париж — потрясло известие о похищении «Джоконды» из Лувра, в которое оказался замешан Аполлинер. Недаром мадам Анжелика Костровицкая не раз горько упрекала сына за его «сомнительные знакомства».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39