https://wodolei.ru/catalog/dushevie_ugly/80x80cm/
Поскольку акт этот чисто формальный, детали здесь, казалось бы, не играют роли; и лишь потом окажется, как важны эти детали, в чем придется смущенно оправдываться. Друзья Аполлинера сознавали это, так что, когда этот неутомимый книжник и одержимый любитель словарей и старых изданий, соавтор каталога целого обширного отдела Национальной библиотеки, призывал вместе с Маринетти, или хотя бы делал вид, что призывает, поскольку, трясясь от внутреннего смеха и прикрывая рот ладонью, подписался под его лозунгом «Сжечь библиотеки и музеи!», вместе с ним смеялись и они, ничуть не ставя ему это в вину. Понимают это и современные исследователи Аполлинера, поскольку подлинной декларацией считают только текст реферата, прочитанного после возвращения с фронта, в период полной поэтической зрелости. И хотя не согласятся с этим ни Андре Бретон, признающий у Аполлинера только один поток — бунта и поэтического реванша, ни Сандрар, считающий последний период жизни поэта периодом упадка воображения, воли и внутренней поэтической силы, но только этот реферат, озаглавленный «Новые веяния и поэты», является чем-то вроде поэтического завещания Аполлинера, подписанного всем его творчеством. Разумеется, глупо подвергать сомнению новаторскую и вдохновляющую роль Аполлинера в искусстве, раз уж предводителем своим его признала большая группа современников, поэтов и художников, да еще таких, которые во многих отношениях могли бы претендовать на первенство как открыватели новых поэтических горизонтов.
Артистические дружбы завязывались вначале при чисто случайных обстоятельствах. Однажды — а это было еще перед знакомством с испанской колонией — Аполлинер, удрав со скучного воскресного обеда, бродил в окрестностях Шату, возле «лягушатника», звенящего в летние воскресные дни от смеха девушек, доставляемых сюда на лодках, того самого «лягушатника», который столько раз рисовали импрессионисты и где черпали «литературные мотивы» Мопассан и Золя, и заметил двух молодых людей, молча сидевших перед мольбертами, расставленными на приличном друг от друга расстоянии. Его заинтересовала, вызвав даже почтение, та увлеченность, с которой они работали, не перебрасываясь ни словом, отрешенные от всего, кроме пейзажа и полотна, в непроницаемом одиночестве созидания, сосредоточенные и напряженные.
Перед ними по Сене... Плыл непрестанный цветной хоровод груженых барок, барж и пароходиков, оживляя статичный пейзаж зеленых берегов спокойным и мягко-переменчивым ритмом. «Колёр этого всего восхитил нас, это был Шату!» — восклицает в своих воспоминаниях Вламинк. Это он и Дерен были молодыми художниками, к которым, понаблюдав за ними, подошел Аполлинер, чтобы расспросить о работе и взглянуть на полотна. Встреча эта перешла в многолетнюю привязанность, распространившуюся на всю группу фовистов, с которой у Аполлинера были связи до самой смерти. Серьезный Матисс со светлой бородкой и в очках, который не раз появлялся в «Батолавуар», а в более поздние годы бывал в гостях у Аполлинера, дождался от него отдельной статьи, продиктованной неподдельным восхищением. В компании с Дюфи Аполлинер расправился не с одним парижским завтраком, с Браком встречался так же часто, как с Пикассо в период его отхода от фовизма, Марке, «добрый старый Марке», завоевал его сердце уже одной внешностью и добротой; все они развивались и обретали славу на глазах Аполлинера, который сопутствовал им в период героических выставок у Воллара, а потом на очередных Осенних салонах, до самого триумфального Салона в 1906 году, после которого должна была наступить новая очередная революция, закончившаяся диктатурой кубизма.
Когда где-то в девятисотом году двое юнцов, один страстный велосипедист, силач и любитель народных гуляний, другой — поклонник музеев, то есть Вламинк и Дерен, называли себя со студенческим юмором «Школа Шату», наверняка не ожидали, что в будущем это название будет употребляться вполне серьезно. А пока что они яростно бросали на холст пятна чистых красок, захваченные прелестью того самого пейзажа, который пережил уже несколько революций в живописи, служа моделью для «Девушек на Сене» Курбе, для ренуаровских «Гребцов» и для картин Дега, словно молодая женщина, ухитряющаяся так быстро следовать быстротекущей моде, что успевала обновить самый тип своей красоты. Когда в 1906 году Воллар скупает оптом все картины Вламннка, находящиеся в его мастерской, это знак, что первый период борьбы за новое искусство кончился. Уже функционирует в Мюнхене братское объединение вскоре Вламинк и Матисс создадут свои школы, Сезанн, показанный в полном объеме только на выставке 1907 года, вскоре начнет давать нежданные плоды
1907 год в жизни Аполлинера будет иметь переломное значение: отношения с кругом друзей в самом расцвете, трудный порог нового искусства преодолен в ореоле чистоты и добрых намерений, а одинокое сердце поэта познает наконец радость долгой любви. Наступит это в тот момент, когда человеческая и поэтическая зрелость Аполлинера предстанут в полной мере. Текущие годы, словно дающая и берущая жизнь река, идут по этому открытому руслу, оставляя ил опыта и горечи; из-за завесы событий время от времени объявляется облик непрошеного собеседника: смерти, вырывающей к концу пиршества все новых и новых гостей.
Смерть Сезанна погрузила в траур растущие ряды его почитателей. Но поскольку произошло это вдали от Парижа, то коснулась поэта лишь крылом печали, почти как смерть мифического героя, мрачного, грузного Сизифа, чей нечеловеческий и самоотверженный труд уже начали прославлять в рассказах сами художники. Росли утраты и среди ближайших людей: в больнице Шарите лежит умирающий Альфред Жарри.
Известие об этом кажется невероятным. Гениальные гномы, такие, как Жарри, должны жить вечно, они могут годами прятаться в укрытии, на чердаках доходных домов или в подвалах, забитых под самый свод бочками с бродящим сидром, крепкой водкой и хмельными винами, или вечно сидеть над рекой, под обрывом, среди корней гигантских деревьев, с удочкой. Почему ему надо умереть, ведь он же так мало имел с нами общего, живя так независимо, так не по-человечески издеваясь над нашими слабостями? Недаром этот Жарри, несмотря на неравные силы, пытается до последней минуты издеваться над своей болезнью. И это зрелище, когда он, измотанный страданиями, делает обезьяньи гримасы, желая сорвать последнюю хмаску — маску скорбной величавости, из века в век надеваемую на мерзостное и бессмысленное обличье смерти,— это зрелище так потрясающе, что очевидцы спустя годы рассказывают об этом с явным ужасом. Он ведет себя как бесшабашный головорез, перед расстрелом непристойными жестами дразнящий палачей, как шут, на которого направлены глаза всего цирка. На вопрос, чего бы он еще хотел под конец, он просит зубочистку. И так, с зубочисткой вместо возвышенного афоризма, которые привыкли оставлять после себя в подобные минуты великие люди, умирает. Единство стиля папаши Юбю выдержано до конца. Ведь уже год как Жарри готовится к смерти. Во время пребывания в родном городке Лаваль, в Бретани, он чувствует себя так плохо, что отправляет Рашильд прощальное письмо:
«На сей раз папаша Юбю пишет не в лихорадке. (Начинается это как завещание, впрочем, уже написанное.) Полагаю, что вы поймете, что умирает он — виноват, слово уже вырвалось — не от бутылок и прочих оргий. Не было у него этой страсти, и посему он решился кокетства ради дать обследовать себя всюду врачам (он пишет
Нет никакого изъяна ни в печенке.. Ни в сердце, ни в почках, ни даже в моче! Он просто опустошен (интересный конец создателя «Сверхмужчины»), так что котел его не треснет, а остынет, остановится постепенно, как изработавшийся мотор. И никакая диета, сколь бы тщательно он ее ни соблюдал, хихикая про себя, ничем ему не поможет. У него горячка, видимо оттого, что сердце пытаясь спасти его, делает 150 ударов в минуту. Еще ни один человек этого не выдерживал. Вот уже два дня, как он соборован и, словно кип-линговский Слоненок-Без-Хобота полон жадного любопытства. И сейчас уйдет немного назад, в ночь времени.
Вместо носимого обычно в кармане брюк револьвера он заказал себе золотую нашейную цепочку, только потому, что этот металл не ржавеет и будет держаться в целости столько лет, сколько его кости, вместе с медальонами, в которые он верит на случай встречи с демонами. Это развлекает его так же, как рыбная ловля... Учтем; что если он не умрет, то все, что он написал, будет выглядеть нелепо, но повторяем, он пишет не в горячке. Он оставил такие чудесные вещи на земле и уходит в истинном апофеозе. (Одна мелочь: просьба к Валлету забрать причитающуюся сумму за подписку, если там еще осталось, тогда я смогу в завещании «отписать» вам мой портрет, во-вторых Трипод1,— для чего он моей сестре? Разумеется, выплатив остаток за «Пантагрюэля» или другие вещи.) Как говорил на смертном одре Сократ Ксенофонту: «Помни, что мы должны Эскулапу петуха». (Я желаю, ради моей чести, чтобы Валлет приоделся на деньги от моих старых писаний!)
А теперь, о мадам, Вы, которая происходите от великих испанских инквизиторов, тот, который по матери является последним из Дорсе (и это не бред, у меня есть дворянские грамоты), позволит себе напомнить Вам свой девиз:—не пробуй ничего или иди до конца. Я иду туда, мадам Рашильд. (Всегда лояльный просит мадам, чтобы она за него молилась: может быть, его спасет качество молитвы... но он вооружен против вечности и не боится ее.)
Между прочим: вчера я продиктовал сестре подробный план «Драконши». Это несомненно милая книжка.
Как было бы хорошо, если бы писатель, которым я восхищаюсь больше всех на свете, взялся бы за нее, используя по своему усмотрению то, что уже сделано и закончил или сам по себе или как посмертный совместный труд. В случае согласия сестра пришлет Вам рукопись на три четверти готовую, толстую папку заметок и план ее.
Папаша Юбю побрился, велел на всякий случай приготовить светло-сиреневую рубашку. Он уйдет в цветах «Меркюр де Франс» и отправится в путешествие все еще полный неудовлетворенного любопытства.
Предчувствие говорит ему, что случится это сегодня в пять. Если он ошибается, то будет смешон, призраки всегда смешны.
А теперь папаша Юбю, который не обворовал своего покоя, попытается заснуть. Он верит, что мозг, распадаясь, работает и после смерти и что рай создают мечты. Папаша Юбю — если так случится, а он очень хотел бы вернуться в Трипод — заснет, может быть, навсегда.
Альфред Жарри
Письмо это, продиктованное вчера, является дубликатом, но я наказал, чтобы его отправили Вам потом, так же как мое кольцо, если Вы ничего не имеете против.
А. Ж.
Вскрыл письмо. Пришел доктор и надеется, что спасе г меня.
Л. Ж.»
Он ошибся: смерть, подготовленная со всем церемониалом, только несколько преждевременно, явилась, годом позже, на сей раз уже без всех принятых по сему случаю мер. Проситель довольствовался зубочисткой. Так, видимо, умирают в религиозной, суеверной, открытой вечным ветрам и океану Бретани, где он писал это патетическое письмо, и совсем иначе в столице мира, где абсент, эфир, одиночество и слава вперемешку с унижениями заполняют страшные утра и глухие вечера папаши Юбю. Столь желанный отъезд из Лаваля в Париж прошел под знаком необычайной приметы, напоминающей предзнаменования, исходящие от самой природы, немецких романтиков и героев Эдгара Аллана По:
«В старой башне аббатисы бабочка-сфинкс с мертвой головой — стуком в стекло назначила ему час отъезда в Париж, каковой он так жаждал еще увидеть»,— пишет, видимо впадая в стиль брата и бретанскую грусть, сестра Альфреда Жарри. Париж отнял у него последние силы. Когда однажды, уговорившись со своим другом доктором Сальта, он не является на свидание и не присылает на другой день обычного письма с извинением, встревоженный Сальта, зная состояние его здоровья и пунктуальность, решает посетить его вместе с Валлетом. Стук в дверь долго остается безответным, наконец из глубины доносится голос Жарри: «Войдите»,— после чего наступает снова долгая тишина. Дверь заперта на ключ, тогда Валлет предлагает пойти за слесарем. «Это будет разумно»,— откликается Жарри. Выломав дверь, они находят Жарри почти без сознания, в ужасной грязи, с парализованными ногами. По дороге в больницу Шарите Жарри сокрушается, теперь уже в последний раз, что у него нет средств заплатить за свое содержание в больнице.
Умирает он в день Всех Святых. Как сказал кто-то из острословов: «с присущей ему пунктуальностью».
Спустя некоторое время Аполлинер включит Жарри в свои «Колоритные современники» и похороны его опишет как церемонию, на которой не было ни слез, ни рыданий. Потому что и этого требовало единство стиля, характерное для жизни папаши Юбю. Уход этого необычного компаньона лишил артистическую среду фигуры большого гротескного масштаба, правда, живет миф, стиль жизни Жарри оставляет след в среде его приверженцев, учеников и друзей. Когда Пикассо отстреливается от назойливых немецких почитателей, он сам, может быть, не сознает, что следует примеру обожаемого Жарри.
Великолепный креольский бородач Амбруаз Воллар, которого Пикассо увековечил на одной из своих первых кубистских картин, словно бога-отца, возникающего из геометрических кристаллов, сохранил на всю жизнь религиозное почтение к Жарри: этот веселый гурман и великолепныи рассказчик, принимающий самых интересных людей Парижа в погребке под магазином, где поглощали пикантные восточные блюда, запивая хорошим вином, насквозь оказался зараженным ядом неверия в серьезность житейских условностей. И хотя это не помешало Воллару оставаться почтенным и, но мере возрастающего состояния, все более почтенным членом общества, именно уроки великого учителя издевок мешали ему наслаждаться успехом по-настоящему. Его книга «Воплощение папаши Юбю», являющаяся как бы продолжением учения мэтра, упоминается наряду с книгой воспоминаний в любой биографии этого великого торговца картинами, сердце которого наполняла без остатка любовь к двум гениальным художникам:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Артистические дружбы завязывались вначале при чисто случайных обстоятельствах. Однажды — а это было еще перед знакомством с испанской колонией — Аполлинер, удрав со скучного воскресного обеда, бродил в окрестностях Шату, возле «лягушатника», звенящего в летние воскресные дни от смеха девушек, доставляемых сюда на лодках, того самого «лягушатника», который столько раз рисовали импрессионисты и где черпали «литературные мотивы» Мопассан и Золя, и заметил двух молодых людей, молча сидевших перед мольбертами, расставленными на приличном друг от друга расстоянии. Его заинтересовала, вызвав даже почтение, та увлеченность, с которой они работали, не перебрасываясь ни словом, отрешенные от всего, кроме пейзажа и полотна, в непроницаемом одиночестве созидания, сосредоточенные и напряженные.
Перед ними по Сене... Плыл непрестанный цветной хоровод груженых барок, барж и пароходиков, оживляя статичный пейзаж зеленых берегов спокойным и мягко-переменчивым ритмом. «Колёр этого всего восхитил нас, это был Шату!» — восклицает в своих воспоминаниях Вламинк. Это он и Дерен были молодыми художниками, к которым, понаблюдав за ними, подошел Аполлинер, чтобы расспросить о работе и взглянуть на полотна. Встреча эта перешла в многолетнюю привязанность, распространившуюся на всю группу фовистов, с которой у Аполлинера были связи до самой смерти. Серьезный Матисс со светлой бородкой и в очках, который не раз появлялся в «Батолавуар», а в более поздние годы бывал в гостях у Аполлинера, дождался от него отдельной статьи, продиктованной неподдельным восхищением. В компании с Дюфи Аполлинер расправился не с одним парижским завтраком, с Браком встречался так же часто, как с Пикассо в период его отхода от фовизма, Марке, «добрый старый Марке», завоевал его сердце уже одной внешностью и добротой; все они развивались и обретали славу на глазах Аполлинера, который сопутствовал им в период героических выставок у Воллара, а потом на очередных Осенних салонах, до самого триумфального Салона в 1906 году, после которого должна была наступить новая очередная революция, закончившаяся диктатурой кубизма.
Когда где-то в девятисотом году двое юнцов, один страстный велосипедист, силач и любитель народных гуляний, другой — поклонник музеев, то есть Вламинк и Дерен, называли себя со студенческим юмором «Школа Шату», наверняка не ожидали, что в будущем это название будет употребляться вполне серьезно. А пока что они яростно бросали на холст пятна чистых красок, захваченные прелестью того самого пейзажа, который пережил уже несколько революций в живописи, служа моделью для «Девушек на Сене» Курбе, для ренуаровских «Гребцов» и для картин Дега, словно молодая женщина, ухитряющаяся так быстро следовать быстротекущей моде, что успевала обновить самый тип своей красоты. Когда в 1906 году Воллар скупает оптом все картины Вламннка, находящиеся в его мастерской, это знак, что первый период борьбы за новое искусство кончился. Уже функционирует в Мюнхене братское объединение вскоре Вламинк и Матисс создадут свои школы, Сезанн, показанный в полном объеме только на выставке 1907 года, вскоре начнет давать нежданные плоды
1907 год в жизни Аполлинера будет иметь переломное значение: отношения с кругом друзей в самом расцвете, трудный порог нового искусства преодолен в ореоле чистоты и добрых намерений, а одинокое сердце поэта познает наконец радость долгой любви. Наступит это в тот момент, когда человеческая и поэтическая зрелость Аполлинера предстанут в полной мере. Текущие годы, словно дающая и берущая жизнь река, идут по этому открытому руслу, оставляя ил опыта и горечи; из-за завесы событий время от времени объявляется облик непрошеного собеседника: смерти, вырывающей к концу пиршества все новых и новых гостей.
Смерть Сезанна погрузила в траур растущие ряды его почитателей. Но поскольку произошло это вдали от Парижа, то коснулась поэта лишь крылом печали, почти как смерть мифического героя, мрачного, грузного Сизифа, чей нечеловеческий и самоотверженный труд уже начали прославлять в рассказах сами художники. Росли утраты и среди ближайших людей: в больнице Шарите лежит умирающий Альфред Жарри.
Известие об этом кажется невероятным. Гениальные гномы, такие, как Жарри, должны жить вечно, они могут годами прятаться в укрытии, на чердаках доходных домов или в подвалах, забитых под самый свод бочками с бродящим сидром, крепкой водкой и хмельными винами, или вечно сидеть над рекой, под обрывом, среди корней гигантских деревьев, с удочкой. Почему ему надо умереть, ведь он же так мало имел с нами общего, живя так независимо, так не по-человечески издеваясь над нашими слабостями? Недаром этот Жарри, несмотря на неравные силы, пытается до последней минуты издеваться над своей болезнью. И это зрелище, когда он, измотанный страданиями, делает обезьяньи гримасы, желая сорвать последнюю хмаску — маску скорбной величавости, из века в век надеваемую на мерзостное и бессмысленное обличье смерти,— это зрелище так потрясающе, что очевидцы спустя годы рассказывают об этом с явным ужасом. Он ведет себя как бесшабашный головорез, перед расстрелом непристойными жестами дразнящий палачей, как шут, на которого направлены глаза всего цирка. На вопрос, чего бы он еще хотел под конец, он просит зубочистку. И так, с зубочисткой вместо возвышенного афоризма, которые привыкли оставлять после себя в подобные минуты великие люди, умирает. Единство стиля папаши Юбю выдержано до конца. Ведь уже год как Жарри готовится к смерти. Во время пребывания в родном городке Лаваль, в Бретани, он чувствует себя так плохо, что отправляет Рашильд прощальное письмо:
«На сей раз папаша Юбю пишет не в лихорадке. (Начинается это как завещание, впрочем, уже написанное.) Полагаю, что вы поймете, что умирает он — виноват, слово уже вырвалось — не от бутылок и прочих оргий. Не было у него этой страсти, и посему он решился кокетства ради дать обследовать себя всюду врачам (он пишет
Нет никакого изъяна ни в печенке.. Ни в сердце, ни в почках, ни даже в моче! Он просто опустошен (интересный конец создателя «Сверхмужчины»), так что котел его не треснет, а остынет, остановится постепенно, как изработавшийся мотор. И никакая диета, сколь бы тщательно он ее ни соблюдал, хихикая про себя, ничем ему не поможет. У него горячка, видимо оттого, что сердце пытаясь спасти его, делает 150 ударов в минуту. Еще ни один человек этого не выдерживал. Вот уже два дня, как он соборован и, словно кип-линговский Слоненок-Без-Хобота полон жадного любопытства. И сейчас уйдет немного назад, в ночь времени.
Вместо носимого обычно в кармане брюк револьвера он заказал себе золотую нашейную цепочку, только потому, что этот металл не ржавеет и будет держаться в целости столько лет, сколько его кости, вместе с медальонами, в которые он верит на случай встречи с демонами. Это развлекает его так же, как рыбная ловля... Учтем; что если он не умрет, то все, что он написал, будет выглядеть нелепо, но повторяем, он пишет не в горячке. Он оставил такие чудесные вещи на земле и уходит в истинном апофеозе. (Одна мелочь: просьба к Валлету забрать причитающуюся сумму за подписку, если там еще осталось, тогда я смогу в завещании «отписать» вам мой портрет, во-вторых Трипод1,— для чего он моей сестре? Разумеется, выплатив остаток за «Пантагрюэля» или другие вещи.) Как говорил на смертном одре Сократ Ксенофонту: «Помни, что мы должны Эскулапу петуха». (Я желаю, ради моей чести, чтобы Валлет приоделся на деньги от моих старых писаний!)
А теперь, о мадам, Вы, которая происходите от великих испанских инквизиторов, тот, который по матери является последним из Дорсе (и это не бред, у меня есть дворянские грамоты), позволит себе напомнить Вам свой девиз:—не пробуй ничего или иди до конца. Я иду туда, мадам Рашильд. (Всегда лояльный просит мадам, чтобы она за него молилась: может быть, его спасет качество молитвы... но он вооружен против вечности и не боится ее.)
Между прочим: вчера я продиктовал сестре подробный план «Драконши». Это несомненно милая книжка.
Как было бы хорошо, если бы писатель, которым я восхищаюсь больше всех на свете, взялся бы за нее, используя по своему усмотрению то, что уже сделано и закончил или сам по себе или как посмертный совместный труд. В случае согласия сестра пришлет Вам рукопись на три четверти готовую, толстую папку заметок и план ее.
Папаша Юбю побрился, велел на всякий случай приготовить светло-сиреневую рубашку. Он уйдет в цветах «Меркюр де Франс» и отправится в путешествие все еще полный неудовлетворенного любопытства.
Предчувствие говорит ему, что случится это сегодня в пять. Если он ошибается, то будет смешон, призраки всегда смешны.
А теперь папаша Юбю, который не обворовал своего покоя, попытается заснуть. Он верит, что мозг, распадаясь, работает и после смерти и что рай создают мечты. Папаша Юбю — если так случится, а он очень хотел бы вернуться в Трипод — заснет, может быть, навсегда.
Альфред Жарри
Письмо это, продиктованное вчера, является дубликатом, но я наказал, чтобы его отправили Вам потом, так же как мое кольцо, если Вы ничего не имеете против.
А. Ж.
Вскрыл письмо. Пришел доктор и надеется, что спасе г меня.
Л. Ж.»
Он ошибся: смерть, подготовленная со всем церемониалом, только несколько преждевременно, явилась, годом позже, на сей раз уже без всех принятых по сему случаю мер. Проситель довольствовался зубочисткой. Так, видимо, умирают в религиозной, суеверной, открытой вечным ветрам и океану Бретани, где он писал это патетическое письмо, и совсем иначе в столице мира, где абсент, эфир, одиночество и слава вперемешку с унижениями заполняют страшные утра и глухие вечера папаши Юбю. Столь желанный отъезд из Лаваля в Париж прошел под знаком необычайной приметы, напоминающей предзнаменования, исходящие от самой природы, немецких романтиков и героев Эдгара Аллана По:
«В старой башне аббатисы бабочка-сфинкс с мертвой головой — стуком в стекло назначила ему час отъезда в Париж, каковой он так жаждал еще увидеть»,— пишет, видимо впадая в стиль брата и бретанскую грусть, сестра Альфреда Жарри. Париж отнял у него последние силы. Когда однажды, уговорившись со своим другом доктором Сальта, он не является на свидание и не присылает на другой день обычного письма с извинением, встревоженный Сальта, зная состояние его здоровья и пунктуальность, решает посетить его вместе с Валлетом. Стук в дверь долго остается безответным, наконец из глубины доносится голос Жарри: «Войдите»,— после чего наступает снова долгая тишина. Дверь заперта на ключ, тогда Валлет предлагает пойти за слесарем. «Это будет разумно»,— откликается Жарри. Выломав дверь, они находят Жарри почти без сознания, в ужасной грязи, с парализованными ногами. По дороге в больницу Шарите Жарри сокрушается, теперь уже в последний раз, что у него нет средств заплатить за свое содержание в больнице.
Умирает он в день Всех Святых. Как сказал кто-то из острословов: «с присущей ему пунктуальностью».
Спустя некоторое время Аполлинер включит Жарри в свои «Колоритные современники» и похороны его опишет как церемонию, на которой не было ни слез, ни рыданий. Потому что и этого требовало единство стиля, характерное для жизни папаши Юбю. Уход этого необычного компаньона лишил артистическую среду фигуры большого гротескного масштаба, правда, живет миф, стиль жизни Жарри оставляет след в среде его приверженцев, учеников и друзей. Когда Пикассо отстреливается от назойливых немецких почитателей, он сам, может быть, не сознает, что следует примеру обожаемого Жарри.
Великолепный креольский бородач Амбруаз Воллар, которого Пикассо увековечил на одной из своих первых кубистских картин, словно бога-отца, возникающего из геометрических кристаллов, сохранил на всю жизнь религиозное почтение к Жарри: этот веселый гурман и великолепныи рассказчик, принимающий самых интересных людей Парижа в погребке под магазином, где поглощали пикантные восточные блюда, запивая хорошим вином, насквозь оказался зараженным ядом неверия в серьезность житейских условностей. И хотя это не помешало Воллару оставаться почтенным и, но мере возрастающего состояния, все более почтенным членом общества, именно уроки великого учителя издевок мешали ему наслаждаться успехом по-настоящему. Его книга «Воплощение папаши Юбю», являющаяся как бы продолжением учения мэтра, упоминается наряду с книгой воспоминаний в любой биографии этого великого торговца картинами, сердце которого наполняла без остатка любовь к двум гениальным художникам:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39