Выбор порадовал, цена супер
Тогдашний Париж был неисчерпаемым складом этих пре-небрегаемых сокровищ, интересовались ими только старьевщики или чудаки. Сейчас-то в Париже слишком много людей занимается коллекционированием, настоящие любители не выдерживают конкуренции с тысячами оборотистых, которые как-то проведали, что нынче стоит собирать все, даже зубочистки — всегда наступит момент и найдется кто-то, кто купит это как примечательность нашего времени да еще за недурные деньги.
А тогда искусство понималось более узко. И таким же узким было понятие прекрасного, искусство имело свою резко очерченную область, свою базовую сторону и свою элитарную клиентуру. Казалось, что всего лишь миг назад импрессионизм совершил в нем потрясающий тематический перелом, введя в картины жесты и мимолетность каждого дня, а на него уже готовилась новая атака, куда серьезнее, грозящая сокрушить бесповоротно воображаемые плотины, отделяющие так называемое прекрасное от так называемого уродливого в искусстве. Интерес к необычным предметам заставил Аполлинера освоиться с этой истиной задолго до того, как он понял и проникся замыслами своих воинственных друзей-художников. Нынешний Марше-о-Пюс, так называемый Блошиный рынок в квартале Сент-Уэн на окраине Парижа, еще не был тогда приманкой богатых американок, разыскивающих старое серебро и картины, тогдашние торговцы были настоящими торговцами стариной, а не просто похуже одетыми окраинными антиквариями.
Там действительно покупали за гроши все, начиная от старых зонтиков, оленьих рогов и искусственных кошачьих глаз до подлинных голландских мастеров, извлеченных из-под пыльной груды олеографий. В этом царстве хлама Аполлинер чувствовал себя как дома. Он разглядывал, фантазировал, особенно когда попадался ему товарищ, столь же неравнодушный к прелестям старины. Например, Морис Дюфрен, потомственный моряк, путешественник и художник с прелестным детским воображением, «отправляющийся на Блошиный рынок, как на покорение Америки», и так любящий фантастику и мифологические сказки, что ни одна из историй, сочиненных Аполлинером, не казалась ему неправдоподобной.
В «Колоритных современниках» есть одно описание, незабываемое для каждого, кто понимает страсть к собирательству необычных предметов и возбуждение при виде груды таких предметов. Это отрывок, дающий описание визита к одному любопытному человеку, эрудиту, критику, знатоку геральдики, военного снаряжения, языка древних восточных символов и, как видно из этих необычных воспоминаний Аполлинера, собирателю раритетов.
«Едва заметив его, я машинально кланяюсь. Комната его поглощает все мое внимание. Пол завален книгами в прекрасных переплетах, эмалями, предметами из слоновой кости, из хрусталя и перламутра, компасами, фаянсом из Родоса и Дамаска и китайской бронзой. Слева от двери, на столе белого дерева, груда камей и резных камней, древних греческих гемм, этрусских скарабеев, колец, печаток, африканских божков, игрушек, кубков, чаш.
Перед столом. Под стеной слева, до самого конца комнаты тянется огромная гора книг, разного рода старого и нового оружия, есть там части снаряжения, трости, иконы. Справа от дверей на раскрытом ночном столике стоит сосуд, до краев наполненный старинными часами. Рядом железная кровать, стена над которой до самого потолка увешана множеством миниатюр — портретов военных. У подножия кровати снова оружие вперемешку с редкими тканями, каски, портреты из воска в стеклянных коробках.
У окна, на круглом столе, коллекция старинных сахарных фигурок и домиков, созданных кондитерами, овечек из глазури, окружающих кольцом итальянского пасхального барашка, словно вот уже сто лет приготовленная для шумной оравы детей, которые так и не пришли, выросли, постарели и умерли, так и не прикоснувшись к этим тоже состарившимся и милым сластям, к драгоценным предметам лакомства, уже не существующего, история которого не написана и у которого даже нет своего музея».
Особое место в этой страсти к необычным предметам занимали необычные книги: учебники каббалистики, старые и новые поваренные книги, словари; в словарях же необычные слова, любовь к которым в нем пробудил, с одной стороны, символизм, а с другой — радость лингвистического открывателя. Ну и — непристойная литература, богатый материал для истории нравов, которая привела этого южанина, южанина, воспитанного на рационализме повестей Вольтера и Дидро, лишенных всяческой жеманной стыдливости, сжатых и метких, не создающих преграды для мышления в любой области, привела его к «классикам» этого жанра, маркизу де Саду, Лакло и их позднейшим, менее удачливым подражателям. «Нескромные сокровища» Дидро и его «Монахиня», одного этого уже было достаточно, чтобы окунуться в тайны описательной науки любви, а ведь в запретных отделах Национальной библиотеки и в ларях букинистов таились библиофильские раритеты, которые могли просто осчастливить одержимого собирателя.
Итак, от Арсенала, от библиотеки, где по традиции директорствовали поэты, некогда Мицкевич, а при Аполлинере почтенный автор сонетов Хосе Мария Эредиа, окруженный красивыми и одаренными дочерьми,— от окрестностей Арсенала, захваченного ларями букинистов, начинал свои прогулки Аполлинер — страстный читатель. Здесь можно было досыта и до изнеможения листать и перебирать книги, нагроможденные в ларях, тянущихся непрерывной вереницей, под бдительным оком владельцев, сидящих на стульчиках, расставленных в зависимости от времени года — или на солнце, или в густой тени платанов.
Читать стоя было тогда принято. Букинисты не были за это в претензии, наоборот, они ценили постоянных читателей как хорошую рекламу своей передвижной читальни. Это только сейчас некоторые (к сожалению, их становится все больше) плотно обклеивают книгу прозрачной бумагой, и эта мера, против любителей дарового чтения, свидетельствует о закате прекрасных традиций. Букинисты имели тогда свою четко выраженную специализацию (беллетристика, история, музыка, определенная эпоха или определенный писатель), свой кодекс и свою профессиональную этику. К некоторым ларям несовершеннолетние вообще не имели доступа, а у других, наоборот, были в почете, места на набережной делились на лучшие и худшие с точки зрения коммерческой выгодности, полезности для здоровья и живописности; одни букинисты были удивительно дешевы, другие неожиданно драли, но клиентура дорогих никогда не переходила к дешевым, в силу какого-то неписанного уговора каждый из этих уличных книготорговцев сохранял свою более или менее однородную публику. Бывало, что тогда как одним разрешалось безнаказанно перерывать груды книжек, другим это категорически возбранялось, вопрос доверия и благожелательности был здесь, как и во всей торговле тех времен, основой отношений между продавцом и клиентом: в продуктовых лавках охотно предоставляли кредит, а люди, торгующие предметами культуры, какую-то скромную часть своего дохода предназначали на своеобразное распространение этой культуры, что являлось одновременно и рекламой для предприятий. Поэтому Вилье де Лиль-Адану можно было безнаказанно разрезать острым концом зонтика экземпляры новых изданий, разложенных под аркадами театра «Одеон» возле Люксембургского сада, поэтому-то столько молодых людей, позже описанных книголюбом Франсом, могли пополнять свою литературную и общую культуру во время долгих стояний в книжных лавках и у ларей букинистов.
У Аполлинера были среди букинистов свои преданные друзья и поставщики. Ведь он принадлежал к числу покупателей, редко когда возвращающихся из обхода с пустыми руками. Друзья помнят его бродящим по Парижу с карманами, набитыми томиками разного формата, всегда восхищающимся удачным приобретением, которое ему только что удалось совершить Фернанда Оливье рассказывает, что иногда он врывался в мастерскую Пикассо, запыхавшись, в твидовом костюме и шляпе, как будто чуточку маловатой для его большой головы, и еще с порога кричал, что ему удалось приобрести необычайную библиографическую редкость. Не раз, когда дело доходило до демонстрирования этого раритета, оказывалось, что он по рассеянности забыл свою драгоценную книгу на скамейке метро или империала.
Бедный Аполлинер!
Жизнь его в этот период напоминает жизнь неуспевающих учеников: когда все уже облегченно покидают школьное здание, спеша на обед домой, они еще остаются в классе со своей булкой и колбасой, в грязной блузе, с руками, пересохшими от мела, как-то убивая время или просто предаваясь чтению.
Как в этих условиях можно было писать стихи? Вот и писал он их мало. Во всяком случае, мало стихов этого периода вошло в сборник, который должен был появиться позднее, в 1912 году. Аполлинер уже перешагнул за двадцать пять, ему — двадцать семь, это возраст, когда одаренный и уже давно известный в артистической среде поэт как правило выпускает свой первый поэтический сборник. И все же сборник этот не появляется. Почему? Может быть, Аполлинеру кажется, что он все еще не в состоянии подкрепить книгой свою растущую славу поэта-перипатетика? Писал он мало. Засыпанные на какое-то время источники чувств вызвали длительную поэтическую засуху, скупое плодоношение. В журнале «Вэр э проз» еще появляются стихи из богатых запасов, созданных в рейнский период. Недавно написанная «Саломея» вызывает всеобщее восхищение, живы еще отголоски «Гниющего чародея», напечатанного в «Фестен д'Эзоп», ходят строфы «Эмигранта из Лэндор-роуд», которые придали молодому поэту разочарованность и горечь и принесли славу поэтического мэтра. Не создай он ничего больше, этого было бы достаточно до конца жизни, при том даре непосредственного воздействия, при ярком «даре присутствия», который проявляется в любом случае. «Он ленив»,— говорит о нем кто-то из современников, которому творчество Аполлинера кажется не слишком обильным. А ведь его стихи заряжены, набухли, пропитаны жизнью, как шмель соками цветов, все его стихи исходят от действительных событий, он же сам хорошо сознает этот секрет своего творчества. В беседах, где он мастер, он обладает таким даром сопоставлять факты, что они сразу становятся чем-то увлекательным, соперничать с ним может разве что один Макс Жакоб. Эти два человека, столь отличные друг от друга, два начала, одно — бурное и требующее насыщения, другое — нервное, неземное и никогда не бывающее спокойным, действуют как будто в двух аспектах жажды. Макс Жакоб — создатель прозрачных поэтических анекдотов, безукоризненно скроенных, лапидарных по диалогу, грустных и шутливых, загадочных в сопоставлении ситуаций вроде бы близких, но никак не соприкасающихся (а в поэзии поражающих внезапным лирическим трепетом), взять хотя бы короткое стихотворение в прозе, названное
«Сын из колоний»:
«— Я буду приходить к вам, мадам, каждое утро, пока ваш сын, капитан, не вернется из колонии.
— Было бы куда проще просмотреть ежегодники и узнать, когда он приедет, если уж вы так хотите его увидеть.
Мы вошли к даме во время ее отсутствия. Моя сестра заявила, что у дамы чудесная мебель: инкрустированная слоновой костью кровать с небольшими изъянами.
— Повсюду можно встретить такие кровати. Мебель некрасивая, нестарая, мебель нестарая ясно потому, что я вижу инкрустацию с портретом сына дамы.
— Не трогай ее пилку для ногтей. Во-первых, ты не умеешь пользоваться пилками из слоновой кости, во-вторых, нельзя пользоваться пилками дам, которых нет дома. Что она скажет, если войдет? А если ничего не скажет, то что подумает?
— Я объясню ей, что жду сына, который в колонии.
— Она решит, что ты злоупотребляешь ее гостеприимством, вышвырнет тебя, и тебе снова придется пить в одиночестве на террасе кафе».
Такие вот рассказики закручивал Жакоб и в жизни. Он рассказывал или читал их по клочку бумажки, придавая отрывкам повседневных диалогов легкость воздушных шариков.
У Аполлинера фон подернут туманом и тревогой, словно бы там перемещались сонмы видений, не всегда осязаемых, но зато отчетливо ощущаемых. Над Аполлинером еще тяготеют кошмары поэтического прошлого, цельность и стройность поэтического воображения Жакоба кажется ему, быть может, несколько легковесной, и все же вызывает в нем восхищение. Ведь сам он в период «Зоны» будет искать такой простоты, и притом без всякого желания поражать.
В «Фестен д'Эзоп» Аполлинер печатал Жакоба с высшими почестями, на самом видном месте. И так же будет его печатать позднее в «Суаре де Пари». Ни о каком соперничестве не могло быть речи. Аполлинер, веселый, живой, но вместе с тем гордый и уверенный в себе, это был монолит авторитета в сравнении с неврастеничным, неровным, жестоким, едким и все же добрым до мозга костей, жаждущим благожелательного слова и ранимым Максом Жакобом, худым и уродливым, обреченным быть жертвой случайных знакомств, к чему вынуждала его тайная страсть. К Жакобу относились с симпатией, даже любили, но он слишком часто вызывал жалость, даже смех, слишком часто он сам смеялся над собой, слишком часто, если иметь в виду его действительные слабости. И хотя именно он, а не Аполлинер, не склонный к самоотречению, мог отдать все, деньги, жилье и даже любимые гравюры приятелю, который их похвалил, хотя это он, Макс Жакоб, готов был в любую минуту снять свое пальто и отдать нищему, который его растрогал,— все же королем был Аполлинер, а от короля не требуют никаких чрезмерных жертв. И поэтому Макс Жакоб, вспоминая первую встречу с Аполлинером в «Критерионе», сказал с врожденной ему покорностью: «
И тогда я понял, что начались новые дни в моей жизни».
С тех пор Аполлинер не раз бывал гостем Макса в его темной маленькой комнате на улице Равиньян, прославившейся после этого во французской поэзии. Описание этого убогого жилья, напоминающего каморку, вошло в историю: темно, какой-то столик, постель, чад от непрестанно горящей керосиновой лампы, смешанный с запахом эфира (Жакоб был наркоманом).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
А тогда искусство понималось более узко. И таким же узким было понятие прекрасного, искусство имело свою резко очерченную область, свою базовую сторону и свою элитарную клиентуру. Казалось, что всего лишь миг назад импрессионизм совершил в нем потрясающий тематический перелом, введя в картины жесты и мимолетность каждого дня, а на него уже готовилась новая атака, куда серьезнее, грозящая сокрушить бесповоротно воображаемые плотины, отделяющие так называемое прекрасное от так называемого уродливого в искусстве. Интерес к необычным предметам заставил Аполлинера освоиться с этой истиной задолго до того, как он понял и проникся замыслами своих воинственных друзей-художников. Нынешний Марше-о-Пюс, так называемый Блошиный рынок в квартале Сент-Уэн на окраине Парижа, еще не был тогда приманкой богатых американок, разыскивающих старое серебро и картины, тогдашние торговцы были настоящими торговцами стариной, а не просто похуже одетыми окраинными антиквариями.
Там действительно покупали за гроши все, начиная от старых зонтиков, оленьих рогов и искусственных кошачьих глаз до подлинных голландских мастеров, извлеченных из-под пыльной груды олеографий. В этом царстве хлама Аполлинер чувствовал себя как дома. Он разглядывал, фантазировал, особенно когда попадался ему товарищ, столь же неравнодушный к прелестям старины. Например, Морис Дюфрен, потомственный моряк, путешественник и художник с прелестным детским воображением, «отправляющийся на Блошиный рынок, как на покорение Америки», и так любящий фантастику и мифологические сказки, что ни одна из историй, сочиненных Аполлинером, не казалась ему неправдоподобной.
В «Колоритных современниках» есть одно описание, незабываемое для каждого, кто понимает страсть к собирательству необычных предметов и возбуждение при виде груды таких предметов. Это отрывок, дающий описание визита к одному любопытному человеку, эрудиту, критику, знатоку геральдики, военного снаряжения, языка древних восточных символов и, как видно из этих необычных воспоминаний Аполлинера, собирателю раритетов.
«Едва заметив его, я машинально кланяюсь. Комната его поглощает все мое внимание. Пол завален книгами в прекрасных переплетах, эмалями, предметами из слоновой кости, из хрусталя и перламутра, компасами, фаянсом из Родоса и Дамаска и китайской бронзой. Слева от двери, на столе белого дерева, груда камей и резных камней, древних греческих гемм, этрусских скарабеев, колец, печаток, африканских божков, игрушек, кубков, чаш.
Перед столом. Под стеной слева, до самого конца комнаты тянется огромная гора книг, разного рода старого и нового оружия, есть там части снаряжения, трости, иконы. Справа от дверей на раскрытом ночном столике стоит сосуд, до краев наполненный старинными часами. Рядом железная кровать, стена над которой до самого потолка увешана множеством миниатюр — портретов военных. У подножия кровати снова оружие вперемешку с редкими тканями, каски, портреты из воска в стеклянных коробках.
У окна, на круглом столе, коллекция старинных сахарных фигурок и домиков, созданных кондитерами, овечек из глазури, окружающих кольцом итальянского пасхального барашка, словно вот уже сто лет приготовленная для шумной оравы детей, которые так и не пришли, выросли, постарели и умерли, так и не прикоснувшись к этим тоже состарившимся и милым сластям, к драгоценным предметам лакомства, уже не существующего, история которого не написана и у которого даже нет своего музея».
Особое место в этой страсти к необычным предметам занимали необычные книги: учебники каббалистики, старые и новые поваренные книги, словари; в словарях же необычные слова, любовь к которым в нем пробудил, с одной стороны, символизм, а с другой — радость лингвистического открывателя. Ну и — непристойная литература, богатый материал для истории нравов, которая привела этого южанина, южанина, воспитанного на рационализме повестей Вольтера и Дидро, лишенных всяческой жеманной стыдливости, сжатых и метких, не создающих преграды для мышления в любой области, привела его к «классикам» этого жанра, маркизу де Саду, Лакло и их позднейшим, менее удачливым подражателям. «Нескромные сокровища» Дидро и его «Монахиня», одного этого уже было достаточно, чтобы окунуться в тайны описательной науки любви, а ведь в запретных отделах Национальной библиотеки и в ларях букинистов таились библиофильские раритеты, которые могли просто осчастливить одержимого собирателя.
Итак, от Арсенала, от библиотеки, где по традиции директорствовали поэты, некогда Мицкевич, а при Аполлинере почтенный автор сонетов Хосе Мария Эредиа, окруженный красивыми и одаренными дочерьми,— от окрестностей Арсенала, захваченного ларями букинистов, начинал свои прогулки Аполлинер — страстный читатель. Здесь можно было досыта и до изнеможения листать и перебирать книги, нагроможденные в ларях, тянущихся непрерывной вереницей, под бдительным оком владельцев, сидящих на стульчиках, расставленных в зависимости от времени года — или на солнце, или в густой тени платанов.
Читать стоя было тогда принято. Букинисты не были за это в претензии, наоборот, они ценили постоянных читателей как хорошую рекламу своей передвижной читальни. Это только сейчас некоторые (к сожалению, их становится все больше) плотно обклеивают книгу прозрачной бумагой, и эта мера, против любителей дарового чтения, свидетельствует о закате прекрасных традиций. Букинисты имели тогда свою четко выраженную специализацию (беллетристика, история, музыка, определенная эпоха или определенный писатель), свой кодекс и свою профессиональную этику. К некоторым ларям несовершеннолетние вообще не имели доступа, а у других, наоборот, были в почете, места на набережной делились на лучшие и худшие с точки зрения коммерческой выгодности, полезности для здоровья и живописности; одни букинисты были удивительно дешевы, другие неожиданно драли, но клиентура дорогих никогда не переходила к дешевым, в силу какого-то неписанного уговора каждый из этих уличных книготорговцев сохранял свою более или менее однородную публику. Бывало, что тогда как одним разрешалось безнаказанно перерывать груды книжек, другим это категорически возбранялось, вопрос доверия и благожелательности был здесь, как и во всей торговле тех времен, основой отношений между продавцом и клиентом: в продуктовых лавках охотно предоставляли кредит, а люди, торгующие предметами культуры, какую-то скромную часть своего дохода предназначали на своеобразное распространение этой культуры, что являлось одновременно и рекламой для предприятий. Поэтому Вилье де Лиль-Адану можно было безнаказанно разрезать острым концом зонтика экземпляры новых изданий, разложенных под аркадами театра «Одеон» возле Люксембургского сада, поэтому-то столько молодых людей, позже описанных книголюбом Франсом, могли пополнять свою литературную и общую культуру во время долгих стояний в книжных лавках и у ларей букинистов.
У Аполлинера были среди букинистов свои преданные друзья и поставщики. Ведь он принадлежал к числу покупателей, редко когда возвращающихся из обхода с пустыми руками. Друзья помнят его бродящим по Парижу с карманами, набитыми томиками разного формата, всегда восхищающимся удачным приобретением, которое ему только что удалось совершить Фернанда Оливье рассказывает, что иногда он врывался в мастерскую Пикассо, запыхавшись, в твидовом костюме и шляпе, как будто чуточку маловатой для его большой головы, и еще с порога кричал, что ему удалось приобрести необычайную библиографическую редкость. Не раз, когда дело доходило до демонстрирования этого раритета, оказывалось, что он по рассеянности забыл свою драгоценную книгу на скамейке метро или империала.
Бедный Аполлинер!
Жизнь его в этот период напоминает жизнь неуспевающих учеников: когда все уже облегченно покидают школьное здание, спеша на обед домой, они еще остаются в классе со своей булкой и колбасой, в грязной блузе, с руками, пересохшими от мела, как-то убивая время или просто предаваясь чтению.
Как в этих условиях можно было писать стихи? Вот и писал он их мало. Во всяком случае, мало стихов этого периода вошло в сборник, который должен был появиться позднее, в 1912 году. Аполлинер уже перешагнул за двадцать пять, ему — двадцать семь, это возраст, когда одаренный и уже давно известный в артистической среде поэт как правило выпускает свой первый поэтический сборник. И все же сборник этот не появляется. Почему? Может быть, Аполлинеру кажется, что он все еще не в состоянии подкрепить книгой свою растущую славу поэта-перипатетика? Писал он мало. Засыпанные на какое-то время источники чувств вызвали длительную поэтическую засуху, скупое плодоношение. В журнале «Вэр э проз» еще появляются стихи из богатых запасов, созданных в рейнский период. Недавно написанная «Саломея» вызывает всеобщее восхищение, живы еще отголоски «Гниющего чародея», напечатанного в «Фестен д'Эзоп», ходят строфы «Эмигранта из Лэндор-роуд», которые придали молодому поэту разочарованность и горечь и принесли славу поэтического мэтра. Не создай он ничего больше, этого было бы достаточно до конца жизни, при том даре непосредственного воздействия, при ярком «даре присутствия», который проявляется в любом случае. «Он ленив»,— говорит о нем кто-то из современников, которому творчество Аполлинера кажется не слишком обильным. А ведь его стихи заряжены, набухли, пропитаны жизнью, как шмель соками цветов, все его стихи исходят от действительных событий, он же сам хорошо сознает этот секрет своего творчества. В беседах, где он мастер, он обладает таким даром сопоставлять факты, что они сразу становятся чем-то увлекательным, соперничать с ним может разве что один Макс Жакоб. Эти два человека, столь отличные друг от друга, два начала, одно — бурное и требующее насыщения, другое — нервное, неземное и никогда не бывающее спокойным, действуют как будто в двух аспектах жажды. Макс Жакоб — создатель прозрачных поэтических анекдотов, безукоризненно скроенных, лапидарных по диалогу, грустных и шутливых, загадочных в сопоставлении ситуаций вроде бы близких, но никак не соприкасающихся (а в поэзии поражающих внезапным лирическим трепетом), взять хотя бы короткое стихотворение в прозе, названное
«Сын из колоний»:
«— Я буду приходить к вам, мадам, каждое утро, пока ваш сын, капитан, не вернется из колонии.
— Было бы куда проще просмотреть ежегодники и узнать, когда он приедет, если уж вы так хотите его увидеть.
Мы вошли к даме во время ее отсутствия. Моя сестра заявила, что у дамы чудесная мебель: инкрустированная слоновой костью кровать с небольшими изъянами.
— Повсюду можно встретить такие кровати. Мебель некрасивая, нестарая, мебель нестарая ясно потому, что я вижу инкрустацию с портретом сына дамы.
— Не трогай ее пилку для ногтей. Во-первых, ты не умеешь пользоваться пилками из слоновой кости, во-вторых, нельзя пользоваться пилками дам, которых нет дома. Что она скажет, если войдет? А если ничего не скажет, то что подумает?
— Я объясню ей, что жду сына, который в колонии.
— Она решит, что ты злоупотребляешь ее гостеприимством, вышвырнет тебя, и тебе снова придется пить в одиночестве на террасе кафе».
Такие вот рассказики закручивал Жакоб и в жизни. Он рассказывал или читал их по клочку бумажки, придавая отрывкам повседневных диалогов легкость воздушных шариков.
У Аполлинера фон подернут туманом и тревогой, словно бы там перемещались сонмы видений, не всегда осязаемых, но зато отчетливо ощущаемых. Над Аполлинером еще тяготеют кошмары поэтического прошлого, цельность и стройность поэтического воображения Жакоба кажется ему, быть может, несколько легковесной, и все же вызывает в нем восхищение. Ведь сам он в период «Зоны» будет искать такой простоты, и притом без всякого желания поражать.
В «Фестен д'Эзоп» Аполлинер печатал Жакоба с высшими почестями, на самом видном месте. И так же будет его печатать позднее в «Суаре де Пари». Ни о каком соперничестве не могло быть речи. Аполлинер, веселый, живой, но вместе с тем гордый и уверенный в себе, это был монолит авторитета в сравнении с неврастеничным, неровным, жестоким, едким и все же добрым до мозга костей, жаждущим благожелательного слова и ранимым Максом Жакобом, худым и уродливым, обреченным быть жертвой случайных знакомств, к чему вынуждала его тайная страсть. К Жакобу относились с симпатией, даже любили, но он слишком часто вызывал жалость, даже смех, слишком часто он сам смеялся над собой, слишком часто, если иметь в виду его действительные слабости. И хотя именно он, а не Аполлинер, не склонный к самоотречению, мог отдать все, деньги, жилье и даже любимые гравюры приятелю, который их похвалил, хотя это он, Макс Жакоб, готов был в любую минуту снять свое пальто и отдать нищему, который его растрогал,— все же королем был Аполлинер, а от короля не требуют никаких чрезмерных жертв. И поэтому Макс Жакоб, вспоминая первую встречу с Аполлинером в «Критерионе», сказал с врожденной ему покорностью: «
И тогда я понял, что начались новые дни в моей жизни».
С тех пор Аполлинер не раз бывал гостем Макса в его темной маленькой комнате на улице Равиньян, прославившейся после этого во французской поэзии. Описание этого убогого жилья, напоминающего каморку, вошло в историю: темно, какой-то столик, постель, чад от непрестанно горящей керосиновой лампы, смешанный с запахом эфира (Жакоб был наркоманом).
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39