https://wodolei.ru/catalog/dushevie_kabini/s-vannoj/
Аргумент этот тут же склонял на его сторону вечно голодного Жа-коба, который принимался агитировать остальных, скрашивая дорогу артистическими номерами, а в этом был он непревзойден. Туссен-Люка помнит его с корзиной на голове и с метлой в руках, декламирующим «Сида» с таким патетически-комичным задором, что остальная банда валялась на тротуаре, изнемогая от хохота и умоляя его замолчать. Его пародийный дар производил фурор в любой собравшейся компании. Фернанда Оливье вспоминает, как великолепно изображал он на вечеринках у Пикассо кафешантанную певицу, исполнявшую неприличный куплет, только что сочиненный самим исполнителем: худой, почти уже совсем в то время лысый, несмотря на молодой возраст, с распахнутой на груди рубашкой, с поддернутыми штанинами, обнажающими волосатые ноги, и в пенсне на носу, он ловко проделывал па и пируэты, напевая нелепым сопрано и выразительно жестикулируя. Иногда он выступал в дамской шляпе, закутанный в тюль, смешной и двусмысленный, всегда с восторгом принимаемый благодарными зрителями.
Как видим, тогдашние развлечения резко отличались от скучной и столь хорошо знакомой схемы официальных приемов художников или разгульных попоек, кончающихся взаимными оскорблениями и общим тяжким похмельем. Свободное, непринужденное веселье разряжало напряженную и тревожную атмосферу поисков, которые не только не приносили успехов и денег, но еще и вызывали пустой смех случайных зрителей
Правда, с публикой мало кто считался. Важно было лишь то, что происходило в четырех стенах мастерской, считались с мнениями друзей, да и то не всегда, главным была собственная убежденность. Тесная монмартрская солидарность, несмотря на ссоры и стычки, была солидарностью новаторов, людей, говорящих собственным языком у движущихся путями, непонятными и чуждыми для обгоняемых прохожих. Бедность была как будто прирожденным состоянием молодых художников, несмотря на то что квартирная плата была в общем-то низкая, а мелкие рестораторы охотно отпускали в кредит.
«Проста была жизнь их,— пишет свидетель тех лет в одном из номеров «Суаре де Пари».— За квартиру редко когда платили в срок, большинство хозяев были люди добродушные, согласные на отсрочку. Вопрос отопления не существовал, в Париже подобные берлоги не имеют печей, а стало быть и не отапливаются. Зимой, оставаясь дома, просто не вылезали из постели, но это даже имело свою прелесть. Чтобы согреться, шли в Национальную библиотеку, после обеда в «Ла ревю бланш», вечером в кафе. Все жили бедно, но сама жизнь уже была чем-то чудесным».
Молодой Пикассо рисовал в мастерской, где ночью замерзала вода в кастрюлях, а ведь монмартрский период, даже начальный, был куда легче того времени, когда он снимал комнату вместе с Жакобом, который честно делился со своим другом жалованьем продавца, вечером работал кистью рядом с ним, сочиняя поэмы, читая стихи и дружески болтая. Но героизм Пикассо был героизмом гениального художника, убежденного в своей исключительности уже в пору первых начинаний в живописи. Многие другие разменялись на мелочи, никогда не осуществив полностью свои творческие возможности, мало кто, как Пикассо, отказался бы от заказа на рисунки для юмористического журнала «Асьет о бёр», где хорошо платили, только потому, что ему жалко было тратить на эти глупости время, а было это в ту пору, когда даже несколько франков были далеко не лишними. Еще не так давно он получил обратно картины, выставленные на продажу в антиквариате, где они пролежали несколько недель, спрятанные от глаз покупателей, как не заслуживающие внимания, и груду рисунков бросил в печь, чтобы поддержать огонь. Хуан Грис, впоследствии один из самых тонких кубистов, несколько лет жил в такой нужде, что лишь обеды, которые выхлопотал ему у какого-то ресторатора Маркусси, спасли его от полного истощения и депрессии. Вламинк не раз возвращался с Монмартра в Шату пешком — а это несколько часов пути,— так как не имел денег на билет.
Сандрар несколько лет брал хлеб в долг. Питаясь исключительно хлебом и вином в своем бедном гостиничном номере. «Я любил его больше, чем отца»,— рассказывал он спустя годы о своем пекаре, которому вернул этот свой долг чести с большим запозданием, уже как крестный отец его ребенка. Правда. Сандрар был, как говорится, малый компанейский, и водку пить и в бубны бить, путешествовал в поисках приключений, рисковал собой и в уличных скандалах, и в Иностранном легионе, такие импонируют даже спокойным лавочникам, а ведь сколько скромных владельцев харчевен спасли в ту пору жизнь бедствующим юнцам с Монмартра, так никогда и не получив награды за свое доброе сердце? Ведь не каждая картина, оставляемая в заклад за бутылку вина или ужин, стоила спустя годы миллионы, как полотна Утрилло. Фернанда вспоминает этих трактирщиков растроганно и благодарно.
Кредит тогда еще не умер, так что у Азона и Вернена, в двух скромных ресторациях на улице Равиньян и на улице Кавалотти, все будущие знаменитости ели и пили, скромно, но досыта, в счет будущих доходов, довольствуясь тем, что время от времени вручали симпатичным рестораторам какую-нибудь небольшую сумму, просто с неба свалившуюся, до того это бывало случайно и редко. Эти двое из сотен других, о которых никто сейчас не помнит, хотя бы вошли в историю, найдя место в биографиях своих былых клиентов. «Скучно мне ходить к Вернену!» — напевал Жакоб, ежедневно направляясь в ресторацию, где жаловаться можно было на все, кроме скуки, столько толпилось там молодежи с волчьим аппетитом. Перекликались через столы, одновременно улаживали тысячи дел; насмешки, советы — где занять и где подработать — скрещивались в воздухе с пронзительными взглядами в сторону молодых актрис, торопливо глотающих обед перед дневной репетицией или уроком в драматической школе. Все знали тут друг друга как облупленных, степень таланта, заработки и любовные дела были ведомы каждому, комедиантство и притворство принимались только как чистое искусство, да и то на высшем уровне. Хозяин был будто отец родной, верящий в их будущее, молодежь должна была платить ему за это благодарностью, совсем не обременительной при взаимной свободе. В более торжественных случаях Верней приглашал всю компанию к стойке и ставил своим питомцам стаканчик, расспрашивая их о работе, семейных и амурных делах.
Приходил сюда нередко и Аполлинер. Охотно прислушивающийся к самым последним сплетням, Аполлинер — умеющий пошутить, оставшийся в воспоминаниях со своим характерным жестом: смеясь, он прикрывал рот рукой, чуть оттопырив мизинец. Порою он вытаскивал Пикассо в итальянский ресторанчик на ближайшей площади, где можно было получить спагетти и равиоли — маленькие пирожки с мясом. Более роскошно пировали, когда в ресторан заглядывал угольщик, втайне вздыхающий по Фернанде, время от времени он приглашал всю компанию на обильный ужин с вином. Когда пустота в карманах была настолько катастрофической, что даже не на что было приготовить ризотто, утром у дверей Пикассо появлялась банка сардин, хлеб и бутылка вина, подкинутые сердечным другом Ажеро, художником и керамистом, который после смерти Сезанна все свое обожание и любовь перенес на молодого Пикассо.
Но постепенно горизонт начал проясняться. У Пикассо уже покупал не только старый выжига Сулье, владелец магазина кроватей, помещавшегося напротив цирка Медрано; все чаще заглядывали к нему любители и покупатели. В кругах любителей рекламу ему делал Вильгельм Уде, начинающий тогда свою карьеру собирателя и открывателя талантов, тот самый, который потом способствовал славе «таможенника» Руссо и Серафины, большой удачник в этой области, единственный, пожалуй, в истории любитель и собиратель произведений художников-примитивистов, у которого была служанкой старая дева с необычайными художественными способностями: это была Серафина, прозванная Ясновидящей, картины которой висят ныне в музее современного искусства. Так вот этот Уде преданно принимал все метаморфозы Пикассо, веря в правильность его пути даже в критический момент создания «Авиньонских девушек». Да и Воллар, вошедший в историю как страстный любитель и собиратель произведений Сезанна, закупил большое число картин розового периода Пикассо, что-то около тридцати полотен, за две тысячи франков, что было смехотворной суммой в сравнении с той, в какую были оценены эти картины в последующие годы и как могли бы быть оценены ныне, но все же весьма значительной для молодого Пикассо, и для самого Воллара, которому долгие годы не удавалось реализовать с любовью собранные шедевры. Когда Аполлинер, восхищенный живописью Пикассо, напечатал похвальную рецензию на его выставку, он был уже не первым в ряду будущих ценителей. Живой, умный и зоркий критик «Ла ревю бланш», Фагю, сделал ставку на Пикассо сразу же после его «первого бала», то есть после первой выставки у Воллара, и уже в 1901 году оповестил избранных читателей этого журнала о появлении новой звезды в живописи.
Заметил его и Феликс Фенеон. Трогательно преданный друг преждевременно умершего Сера, обожатель Лотрека и опекун «пророков».
Ошеломленный безалаберностью и буйством чувств, царящим в среде молодых художников, бунтарскими настроениями и полным отсутствием почтения к общепринятым авторитетам, Аполлинер должен был пережить глубокий шок при столкновении с их творчеством. Эта живопись действовала на его чувства, волновала и заставляла задумываться, и вскоре он решил стать ее апостолом. Одновременно она пробудила в нем самом доселе не осознаваемую потребность обновления художественных средств, явилась предостережением, заставила пересмотреть взгляды на любезный его сердцу символизм, царящий в поэзии и искусстве вообще, дала ему великолепное ощущение того единого, что объединяет все области искусства.
Молодая художническая среда стояла тогда во главе артистического авангарда, во всяком случае в первом десятилетии нового века. В то время, как в поэзии все еще царят короли символизма, Анри де Ренье, Метер-линк, Рене Гиль, Верхарн, и длится неустанный, хотя и посмертный культ отца символистов, Малларме,— в живописи давно уже перестали оглядываться на сопутствующих им «пророков». Правда, мэтры импрессионизма пользуются положенными им и трудом добытыми почестями, но влияние их на художественную молодежь все слабеет. После атаки буржуа теперь им приходится отбивать атаку фовистов, «дикие» осаждают их со всех сторон, теперь уже они, эти «дикие», навлекают на себя смех и издевки официальных жюри и выставочных завсегдатаев. Но редеют и ряды фовистов, и как раз в самый разгар боя. Почитатели Ван Гога, с обзорной выставки которого Вламинк вышел потрясенный до глубины души и в полуобмороке, редеют после очередных выставок Сезанна, послуживших строгим примером дисциплины, отречения и величия. Не признанные при жизни, эти патроны молодой живописи познают теперь посмертную славу, их страдальческие лица призывают к труду новых мучеников, узловатые пальцы указывают дорогу, ухабистую, тяжелую и — ненадежную.
Литературная молодежь. Сначала Поль Фор, потом Клодель, Фарж, Валери, Франсис Жамм и Андре Жид, выпускает свои первые сборники, когда еще победно реют знамена символистов, только Клодель, пожалуй, наиболее яркая индивидуальность среди этих имен, переживает в этот период потрясение, вызванное появлением поэзии Рембо, остальные же еще не решаются взглянуть с должным трепетом в головокружительную пропасть поэзии, которую разверзает перед будущими поколениями творчество еще непостигнутого гения. Самоубийственные выводы из уроков Рембо и Лотреамона будут извлечены только сюрреалистами.
Аполлинер, не имея в себе ничего экстремистского, не годился ни для формулировок слишком рискованных деклараций, ни для сокрушения порядка, царящего в искусстве. Его порыв, когда он брался возглашать и объяснять теорию и творчество кубистов, был результатом внутренней работы, предпринимаемой нередко вопреки себе, был результатом преодоления естественных склонностей к искусству, основанному «На традициях, питаемому из неустанно бьющего классического источника». Этим объясняется снисходительность и симпатия, которыми он дарил самые скромные поэтические перья, если только их стихи имели какие-то эстетические достоинства, хорошую строфику, образность или четкую ритмику. Потребовалось много времени, чтобы Аполлинер научился пренебрегать вкусами литературной публики, так что Жераль-ди, автора «Ты и я», бестселлера поэтической графомании, печатали, и еще даже с некоторой горделивостью, в одном из номеров «Фестен д'Эзоп», отдавая дань дурному вкусу и консервативности людских чувств. С неизбежностью революции в искусстве Аполлинер примирился неохотно и не сразу, а прежде, чем стать глашатаем кубистов и новых поэтических форм, долго упирался и колебался. «Авиньонские девушки» поразили его не на шутку, а первая его рецензия о «таможеннике» Руссо была выдержана в покровительственных топах, потом только явилась дружба, энтузиазм и равноправие. К счастью, соприкосновение с Пикассо пришлось на розово-голубой период его творчества, и Аполлинер не был бы поэтом, если бы его не взволновал лиризм этих цветовых поэм, с вдохновением набрасываемых на холст и картон молодым испанским волшебником. Втянутый в игру, он уже с нарастающим вниманием и жаром начал следить за ее все усложняющимися комбинациями, пока наконец, раззадоренный все новыми исканиями, сойдясь с Делоне, Кандинским и группой вокруг журнала разбившейся потом на фракции, сам начал требовать все большего и большего.
К счастью, никто всерьез не принимал его поэтических деклараций. Подпись Аполлинера под футуристическим манифестом Маринетти, это почти исключительно акт вежливости к итальянскому коллеге, хорошая шутка, настолько абсурдная, что даже освобождает от всякой ответственности, и просто свидетельство приобщения Аполлинера к генеральному штурму на бастионы старины и отсталости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Как видим, тогдашние развлечения резко отличались от скучной и столь хорошо знакомой схемы официальных приемов художников или разгульных попоек, кончающихся взаимными оскорблениями и общим тяжким похмельем. Свободное, непринужденное веселье разряжало напряженную и тревожную атмосферу поисков, которые не только не приносили успехов и денег, но еще и вызывали пустой смех случайных зрителей
Правда, с публикой мало кто считался. Важно было лишь то, что происходило в четырех стенах мастерской, считались с мнениями друзей, да и то не всегда, главным была собственная убежденность. Тесная монмартрская солидарность, несмотря на ссоры и стычки, была солидарностью новаторов, людей, говорящих собственным языком у движущихся путями, непонятными и чуждыми для обгоняемых прохожих. Бедность была как будто прирожденным состоянием молодых художников, несмотря на то что квартирная плата была в общем-то низкая, а мелкие рестораторы охотно отпускали в кредит.
«Проста была жизнь их,— пишет свидетель тех лет в одном из номеров «Суаре де Пари».— За квартиру редко когда платили в срок, большинство хозяев были люди добродушные, согласные на отсрочку. Вопрос отопления не существовал, в Париже подобные берлоги не имеют печей, а стало быть и не отапливаются. Зимой, оставаясь дома, просто не вылезали из постели, но это даже имело свою прелесть. Чтобы согреться, шли в Национальную библиотеку, после обеда в «Ла ревю бланш», вечером в кафе. Все жили бедно, но сама жизнь уже была чем-то чудесным».
Молодой Пикассо рисовал в мастерской, где ночью замерзала вода в кастрюлях, а ведь монмартрский период, даже начальный, был куда легче того времени, когда он снимал комнату вместе с Жакобом, который честно делился со своим другом жалованьем продавца, вечером работал кистью рядом с ним, сочиняя поэмы, читая стихи и дружески болтая. Но героизм Пикассо был героизмом гениального художника, убежденного в своей исключительности уже в пору первых начинаний в живописи. Многие другие разменялись на мелочи, никогда не осуществив полностью свои творческие возможности, мало кто, как Пикассо, отказался бы от заказа на рисунки для юмористического журнала «Асьет о бёр», где хорошо платили, только потому, что ему жалко было тратить на эти глупости время, а было это в ту пору, когда даже несколько франков были далеко не лишними. Еще не так давно он получил обратно картины, выставленные на продажу в антиквариате, где они пролежали несколько недель, спрятанные от глаз покупателей, как не заслуживающие внимания, и груду рисунков бросил в печь, чтобы поддержать огонь. Хуан Грис, впоследствии один из самых тонких кубистов, несколько лет жил в такой нужде, что лишь обеды, которые выхлопотал ему у какого-то ресторатора Маркусси, спасли его от полного истощения и депрессии. Вламинк не раз возвращался с Монмартра в Шату пешком — а это несколько часов пути,— так как не имел денег на билет.
Сандрар несколько лет брал хлеб в долг. Питаясь исключительно хлебом и вином в своем бедном гостиничном номере. «Я любил его больше, чем отца»,— рассказывал он спустя годы о своем пекаре, которому вернул этот свой долг чести с большим запозданием, уже как крестный отец его ребенка. Правда. Сандрар был, как говорится, малый компанейский, и водку пить и в бубны бить, путешествовал в поисках приключений, рисковал собой и в уличных скандалах, и в Иностранном легионе, такие импонируют даже спокойным лавочникам, а ведь сколько скромных владельцев харчевен спасли в ту пору жизнь бедствующим юнцам с Монмартра, так никогда и не получив награды за свое доброе сердце? Ведь не каждая картина, оставляемая в заклад за бутылку вина или ужин, стоила спустя годы миллионы, как полотна Утрилло. Фернанда вспоминает этих трактирщиков растроганно и благодарно.
Кредит тогда еще не умер, так что у Азона и Вернена, в двух скромных ресторациях на улице Равиньян и на улице Кавалотти, все будущие знаменитости ели и пили, скромно, но досыта, в счет будущих доходов, довольствуясь тем, что время от времени вручали симпатичным рестораторам какую-нибудь небольшую сумму, просто с неба свалившуюся, до того это бывало случайно и редко. Эти двое из сотен других, о которых никто сейчас не помнит, хотя бы вошли в историю, найдя место в биографиях своих былых клиентов. «Скучно мне ходить к Вернену!» — напевал Жакоб, ежедневно направляясь в ресторацию, где жаловаться можно было на все, кроме скуки, столько толпилось там молодежи с волчьим аппетитом. Перекликались через столы, одновременно улаживали тысячи дел; насмешки, советы — где занять и где подработать — скрещивались в воздухе с пронзительными взглядами в сторону молодых актрис, торопливо глотающих обед перед дневной репетицией или уроком в драматической школе. Все знали тут друг друга как облупленных, степень таланта, заработки и любовные дела были ведомы каждому, комедиантство и притворство принимались только как чистое искусство, да и то на высшем уровне. Хозяин был будто отец родной, верящий в их будущее, молодежь должна была платить ему за это благодарностью, совсем не обременительной при взаимной свободе. В более торжественных случаях Верней приглашал всю компанию к стойке и ставил своим питомцам стаканчик, расспрашивая их о работе, семейных и амурных делах.
Приходил сюда нередко и Аполлинер. Охотно прислушивающийся к самым последним сплетням, Аполлинер — умеющий пошутить, оставшийся в воспоминаниях со своим характерным жестом: смеясь, он прикрывал рот рукой, чуть оттопырив мизинец. Порою он вытаскивал Пикассо в итальянский ресторанчик на ближайшей площади, где можно было получить спагетти и равиоли — маленькие пирожки с мясом. Более роскошно пировали, когда в ресторан заглядывал угольщик, втайне вздыхающий по Фернанде, время от времени он приглашал всю компанию на обильный ужин с вином. Когда пустота в карманах была настолько катастрофической, что даже не на что было приготовить ризотто, утром у дверей Пикассо появлялась банка сардин, хлеб и бутылка вина, подкинутые сердечным другом Ажеро, художником и керамистом, который после смерти Сезанна все свое обожание и любовь перенес на молодого Пикассо.
Но постепенно горизонт начал проясняться. У Пикассо уже покупал не только старый выжига Сулье, владелец магазина кроватей, помещавшегося напротив цирка Медрано; все чаще заглядывали к нему любители и покупатели. В кругах любителей рекламу ему делал Вильгельм Уде, начинающий тогда свою карьеру собирателя и открывателя талантов, тот самый, который потом способствовал славе «таможенника» Руссо и Серафины, большой удачник в этой области, единственный, пожалуй, в истории любитель и собиратель произведений художников-примитивистов, у которого была служанкой старая дева с необычайными художественными способностями: это была Серафина, прозванная Ясновидящей, картины которой висят ныне в музее современного искусства. Так вот этот Уде преданно принимал все метаморфозы Пикассо, веря в правильность его пути даже в критический момент создания «Авиньонских девушек». Да и Воллар, вошедший в историю как страстный любитель и собиратель произведений Сезанна, закупил большое число картин розового периода Пикассо, что-то около тридцати полотен, за две тысячи франков, что было смехотворной суммой в сравнении с той, в какую были оценены эти картины в последующие годы и как могли бы быть оценены ныне, но все же весьма значительной для молодого Пикассо, и для самого Воллара, которому долгие годы не удавалось реализовать с любовью собранные шедевры. Когда Аполлинер, восхищенный живописью Пикассо, напечатал похвальную рецензию на его выставку, он был уже не первым в ряду будущих ценителей. Живой, умный и зоркий критик «Ла ревю бланш», Фагю, сделал ставку на Пикассо сразу же после его «первого бала», то есть после первой выставки у Воллара, и уже в 1901 году оповестил избранных читателей этого журнала о появлении новой звезды в живописи.
Заметил его и Феликс Фенеон. Трогательно преданный друг преждевременно умершего Сера, обожатель Лотрека и опекун «пророков».
Ошеломленный безалаберностью и буйством чувств, царящим в среде молодых художников, бунтарскими настроениями и полным отсутствием почтения к общепринятым авторитетам, Аполлинер должен был пережить глубокий шок при столкновении с их творчеством. Эта живопись действовала на его чувства, волновала и заставляла задумываться, и вскоре он решил стать ее апостолом. Одновременно она пробудила в нем самом доселе не осознаваемую потребность обновления художественных средств, явилась предостережением, заставила пересмотреть взгляды на любезный его сердцу символизм, царящий в поэзии и искусстве вообще, дала ему великолепное ощущение того единого, что объединяет все области искусства.
Молодая художническая среда стояла тогда во главе артистического авангарда, во всяком случае в первом десятилетии нового века. В то время, как в поэзии все еще царят короли символизма, Анри де Ренье, Метер-линк, Рене Гиль, Верхарн, и длится неустанный, хотя и посмертный культ отца символистов, Малларме,— в живописи давно уже перестали оглядываться на сопутствующих им «пророков». Правда, мэтры импрессионизма пользуются положенными им и трудом добытыми почестями, но влияние их на художественную молодежь все слабеет. После атаки буржуа теперь им приходится отбивать атаку фовистов, «дикие» осаждают их со всех сторон, теперь уже они, эти «дикие», навлекают на себя смех и издевки официальных жюри и выставочных завсегдатаев. Но редеют и ряды фовистов, и как раз в самый разгар боя. Почитатели Ван Гога, с обзорной выставки которого Вламинк вышел потрясенный до глубины души и в полуобмороке, редеют после очередных выставок Сезанна, послуживших строгим примером дисциплины, отречения и величия. Не признанные при жизни, эти патроны молодой живописи познают теперь посмертную славу, их страдальческие лица призывают к труду новых мучеников, узловатые пальцы указывают дорогу, ухабистую, тяжелую и — ненадежную.
Литературная молодежь. Сначала Поль Фор, потом Клодель, Фарж, Валери, Франсис Жамм и Андре Жид, выпускает свои первые сборники, когда еще победно реют знамена символистов, только Клодель, пожалуй, наиболее яркая индивидуальность среди этих имен, переживает в этот период потрясение, вызванное появлением поэзии Рембо, остальные же еще не решаются взглянуть с должным трепетом в головокружительную пропасть поэзии, которую разверзает перед будущими поколениями творчество еще непостигнутого гения. Самоубийственные выводы из уроков Рембо и Лотреамона будут извлечены только сюрреалистами.
Аполлинер, не имея в себе ничего экстремистского, не годился ни для формулировок слишком рискованных деклараций, ни для сокрушения порядка, царящего в искусстве. Его порыв, когда он брался возглашать и объяснять теорию и творчество кубистов, был результатом внутренней работы, предпринимаемой нередко вопреки себе, был результатом преодоления естественных склонностей к искусству, основанному «На традициях, питаемому из неустанно бьющего классического источника». Этим объясняется снисходительность и симпатия, которыми он дарил самые скромные поэтические перья, если только их стихи имели какие-то эстетические достоинства, хорошую строфику, образность или четкую ритмику. Потребовалось много времени, чтобы Аполлинер научился пренебрегать вкусами литературной публики, так что Жераль-ди, автора «Ты и я», бестселлера поэтической графомании, печатали, и еще даже с некоторой горделивостью, в одном из номеров «Фестен д'Эзоп», отдавая дань дурному вкусу и консервативности людских чувств. С неизбежностью революции в искусстве Аполлинер примирился неохотно и не сразу, а прежде, чем стать глашатаем кубистов и новых поэтических форм, долго упирался и колебался. «Авиньонские девушки» поразили его не на шутку, а первая его рецензия о «таможеннике» Руссо была выдержана в покровительственных топах, потом только явилась дружба, энтузиазм и равноправие. К счастью, соприкосновение с Пикассо пришлось на розово-голубой период его творчества, и Аполлинер не был бы поэтом, если бы его не взволновал лиризм этих цветовых поэм, с вдохновением набрасываемых на холст и картон молодым испанским волшебником. Втянутый в игру, он уже с нарастающим вниманием и жаром начал следить за ее все усложняющимися комбинациями, пока наконец, раззадоренный все новыми исканиями, сойдясь с Делоне, Кандинским и группой вокруг журнала разбившейся потом на фракции, сам начал требовать все большего и большего.
К счастью, никто всерьез не принимал его поэтических деклараций. Подпись Аполлинера под футуристическим манифестом Маринетти, это почти исключительно акт вежливости к итальянскому коллеге, хорошая шутка, настолько абсурдная, что даже освобождает от всякой ответственности, и просто свидетельство приобщения Аполлинера к генеральному штурму на бастионы старины и отсталости.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39