Выбирай здесь сайт Водолей
Настоящая история нашей любви не может быть написана, я уверена, что сам Гийом не пожелал бы этого. Но если Вы можете точно написать, какого рода информация Вам нужна, я сделаю все возможное.
Дорогой мистер Гоффен, сердечно признательна Вам за волнение, которое я благодаря Вам пережила еще раз, воскресив мою прошлую жизнь, и благодарю за ценное подтверждение, что любовь Гийома была настоящей. Жалею, что не могу попросить у него прощения за мое непонимание. С радостью приму все, что Вы захотите мне послать из его произведений, особенно тех, которые имеют отношение к неизвестной
Анни».
Простота этого письма является верной иллюстрацией былой улыбки молоденькой Анни, не таящей никаких ловушек. Письмо это и заставляет задуматься, и трогает. По нескольким деталям тут легко опознать Аполлинера, известного нам по описаниям позднейших лет. Типичным является хотя бы рассказ об аметисте, выломанном из ожерелья княгини,— сочная выдумка, жажда придать яркость жизни, служащая здесь любви. И эти предсказания Анни, в них — все он же, Гийом, который добропорядочную и монотонную жизнь хочет наполнить верой в пришествие чуда, в необычайность перемены по прихоти судьбы, верой, с которой никак не может считаться педантичная, не полагающаяся ни на небо, ни на поэзию девушка.
В другом письме Анни пишет: «Благодарю за фотографии Гийома, посланные Вами 6 ноября. Фотографии в точности отвечают образу, который сохранился в моей памяти».
А о пребывании Аполлинера в Лондоне: «Второе пребывание Гийома происходило перед самым моим отъездом в Америку. Я помню, что провожала его на вокзале, а он высунулся в окно и долго смотрел на меня, пока поезд не отошел. У него было то же выражение лица, что и при отъезде из Ной-Глюка, глаза были темные, будто бархатные.
Я помню это точно! Главной целью его визита было решение добиться моей руки, но я была лишь глупой, взбалмошной девчонкой, вот и все».
К письму приложена фотография Анни, стоящей у автомобиля. Лицо слишком мелкое и неотчетливое, чтобы можно было сравнить его с известным снимком улыбающейся Анни в молодости. Ее поза и фигура говорят о возрасте, когда воспоминания уже тяжелы. Что еще осталось? Слишком мало: была эта неудачная любовь, был какой-то муж, который погиб спустя несколько лет после свадьбы, и какое-то не стоящее воспоминаний ограбление, украденные драгоценности, чужие дети, воспитываемые с переменным успехом в разных домах. Анни, которой уже шестьдесят с лишним, вспоминает. Смотрит в объектив взглядом, ослабленным возрастом, глазами цвета затуманенного океана, за который забросил ее страх перед любовью. Снимок сделан. Стихи размножены в миллионах экземпляров. А она все такая же, сама по себе, одинокая, все в непрерывном бегстве, которому теперь суждено длиться до конца. И она садится в свою машину, запечатленную на снимке, и в одиночестве уезжает за несколько сот километров к своим приятелям в Калифорнию. Какой современный финал! И все же, глядя на этот снимок, не можешь отделаться от чувства тихой грусти.
Знакомство, завязавшееся в баре «Критерион», привело Аполлинера на Монмартрский холм. На склоне улицы Соль тогда еще возделывали виноградники, ослик папаши Фреде, владельца модного ныне кабачка «Лпион ажиль», свободно пасся в садике, привязанный к деревянной веранде, на проезжей части улицы, где сейчас останавливаю десятки машин, грелись на солнце толстые коты, по утрам за заборами пели петухи. Сельский Монмартр постепенно претендовал па честь быть кварталом Парижа. Всего лишь несколько лет назад, с началом нового века, соорудили тут подъемник к только что отстроенной церкви Сакре Кёр, белоснежной и поразительно уродливой, которая с годами, несмотря на возмущение эстетов, должна стать, наряду с Эйфелевой башней, одним из популярнейших символов Парижа. Но тогда эта базилика была всего лишь роскошной приходской церковью, воздвигнутой в скромной деревушке. Площадь Тертр, обсаженная рядами платанов так же, как и площади в городе Эксе или Валлорисе, лежала пустая и тихая, оделяя летом тенью владельцев низких домиков, сплетничающих соседок и старичков, которым и не снилось, что на булыжнике этого тихого закоулка когда-нибудь тесно станут, один к другому столики, превратив его в шумное круглосуточное кафе под открытым небом. Из окрестных ресторанчиков в полдень и вечером доносился вкусный запах жареных бифштексов и тушеной говядины, фырчала картошка в кипящем масле, по канавам струилась вода, унося гнилые листья салата и обгрызенные лепестки артишоков.
Старый Монмартр кормил вкусно и за гроши. Мелкие рестораторы охотно предоставляли кредит, основываясь на усвоенном с детства принципе, что тот, кто сегодня без гроша, завтра что-то может иметь в кармане, и что достаточно что-то делать, чтобы все-таки заработать. Принцип этот они либерально распространяли даже на столь неважно котирующиеся за стойкой профессии, как живопись и поэзия, подкупаемые беззаботностью и юмором артистической молодежи. Великолепные кабаре, весьма фривольные и в этом смысле весьма «парижские», шумные и живописные, обосновавшиеся на окраинах монмартр-ского прихода, придавали ему приподнятый и необычный характер.
Квартал этот давно привлекал художников. Тут в тихом доме, за которым тянулся великолепный сад, солнечный фон для пышной женской обнаженной натуры, залитой радостным светом, жил Ренуар, тут хорошенькая наездница и натурщица Дега, Сюзанна Валадон, стала художницей и дала миру Утрилло, здесь бродил по ночам уродливый граф-художник Тулуз-Лотрек. Но подлинной республикой живописцев Монмартр стал только с той минуты, когда художники и поэты завладели старым многоэтажным домищем, прозванным «Бато-лавуар», которому суждено было стать временным прибежищем для будущих вожаков искусства. Это причудливое строение, не то барак, не то сарай, одно из самых запущенных помещений на Монмартре, по слухам служило некогда складом мануфактуры, фирменный знак из кованого железа поныне виднеется над воротами дома. Название «Баю-лавуар» придумал Макс Жакоб, поэт с великолепным воображением, так оно и осталось доныне, даже в трудах солидных искусствоведов. Ведь к «Бато» обращаются каждый раз, когда разговор идет о колыбели нового искусства, кубизме, и золотом периоде современной живописи.
Когда здесь поселились Пикассо и Ван-Донген, единственными жильцами дома номер тринадцать на улице Равиньян были белобородый реставратор картин и прачка. Но с этого времени дом начал заселяться. Правда, квартиры тут были неудобные—зимой царил такой холод, что замерзала вода в ведрах, а летом жара была просто невыносимой, но были и свои достоинства: квартирная плата была на редкость низкая, а просторные квартиры превосходно подходили для мастерских. Вскоре переехал сюда молоденький Хуан Грис, недавно прибывший из Испании, а следом за художниками — поэты Макс Жакоб, Андре Сальмон, Пьер Реверди и Пьер Мак-Орлан.
Великолепный подбор. Но «Бато-лавуар» это не только его жильцы, но и круг посещающих их друзей: серьезный Матисс, уже становящийся мэтром, молодой Брак, Дерен и Дюфи; иногда Утрилло и Модильяни, часто Метценже, Кремниц, Маркусси, Жарри и Аполлинер. Местом встреч была мастерская Пикассо, которому уже в те годы нужна была и шумная компания, и одиночество, чтобы перемежать долгие часы сосредоточенной и одержимой работы отдыхом в кругу приятелей, которых он выбирал себе в братских артистических областях. Помимо художников, самыми сердечными друзьями были для него поэты, чьи стихи и поэтические рассуждения создавали подходящую атмосферу для его живописи, подстегивали воображение, подготавливали атмосферу как-то «грунтуя» картины, цельным и вместе с тем сложным, чувственным колоритом. А он возвращал им этот долг с избытком, подсказывая своим творчеством слова и метафоры, становясь их соавтором.
Дружба Пикассо и Макса Жакоба, первая, юношеская и наиболее крепкая, начала золотую вереницу дружеских связей Пикассо, где самое почетное место заняли несколько позднее Поль Элюар и Клод Руа. И с Аполлинером тоже была дружба, серьезная, преданная и готовая помочь, близкая и лояльная, но ее никак нельзя сравнить с близостью к Жакобу, с которым Пикассо в первые парижские годы делил кров и ел чуть ли не из одной тарелки. Тут было нечто совсем другое. С Аполлинером можно было провести целые сутки, разговаривая, шутя, читая стихи, смеясь и развлекаясь, но тем не менее переходить «границу Аполлинера» никому не позволялось. Какая-то таинственная сдержанность, не исчезающая даже в минуты самой большой близости, отделяла поэта, точно меловой круг. Жакоб отдавался дружбе полностью, ревнивый, мнительный, настаивающий на особых правах и полной взаимности, поскольку' сам отдавал себя всего. Когда восхищенный первой выставкой Пикассо, тогда еще восемнадцатилетнего, Жакоб, чуть постарше его, нанес ему визит, с моноклем и в новеньком костюме провинциального, слишком старательного покроя, он застал Пикассо буквально в цыганском таборе, в окружении веселой и нищей испанской братии, сидящей на полу и распевающей испанские песни.
Был среди них молодой поэт Сабартес. С нежным, мечтательным лицом, который приехал из Барселоны вместе с Пикассо, и пройдоха Маноло, который, как гласили легенды, не только сбежал из армии, но еще и продал казенного коня, чтобы на полученные деньги купить себе билет из пограничного испанского городка до Парижа; был высокий и худой Пишо, великолепный исполнитель испанских танцев, и гитарист Фабиано. Люди побогаче, Этчеварра и Зулоага, часто кормили эту голытьбу джином или обедом, и притом не один год, если их щедрость вспоминает даже красавица Фернанда, подруга Пикассо, делящая с ним жизнь в начале его карьеры в «Бато-лавуар».
Именно этой Фернанде Оливье потомки обязаны весьма женскими, но и очень ценными, потому что они правдивы, воспоминаниями о годах совместной жизни и любви с Пикассо, с самых голодных и все же вспоминаемых с наибольшей теплотой лет до уже начинающегося благополучия. Много женщин было еще потом в жизни Пикассо, но все они имели дело уже с художником знаменитым и богатым, а эта не знала о нем ничего, когда он подал ей, спускающейся по лестнице, котенка с черным носом и пригласил в мастерскую, где она оставалась несколько счастливых и бурных лет. Поскольку этот ревнивец запирал ее на ключ, она чаще всего проводила время за чтением, лежа на жестком диванчике, в то время, как он рисовал или выходил за покупками, не разрешая ей ни на шаг уходить одной из дома. Так что посещения друзей были чудесным развлечением, а каждый из посетителей, его характер, юмор и анекдоты становились темой для размышлений и воспоминаний в часы одиночества, впрочем не такие уж частые. В полдень нередко забегал Аполлинер — дисциплина труда, видимо, не очень-то соблюдалась ни на одной из его редакторских должностей. После полудня раздавался грохот в дверь и вопль: «Это я, капрал! Это я, капрал!»— И тут в мастерскую вваливался Гарри Баур, которого Пикассо прозвал «капралом», и тут же усаживался с благочестивым намерением вогнать в тоску хозяев одной из своих ужасно длинных и ужасно скучных поэм. Вскоре после него объявлял о себе через дверь новый гость, горбатый, с демоническим, узким лицом, черными глазками и черными волосами, гладко облепившими череп, тогда еще начинающий молодой актер: «Шарло Дюллен! Шарло Дюллен!
Это Шарль Дюллен, откройте, здесь крошка Шарль!» Оба актера часто читали старые французские стихи Ронсара и Вийона. Этот одаренный крошка Шарль спустя несколько лет влип в историю сцены, как пчела в янтарь, как одна из самых блистательных фигур французского искусства, став директором театра, находящегося на любимом с молодости Монмартре. Традицию совместного чтения стихов заложил Макс Жакоб, который всю испанскую ораву, которую застал у Пикассо, забрал в тот памятный день к себе в отель и угостил произведениями Рембо, Бодлера и собственными стихами. В этот период Пикассо знал только горстку обиходных французских оборотов, но уже тогда охотно отдавался воздействию пусть даже не совсем понимаемой магии французского стиха, чтобы вскоре стать его страстным читателем и слушателем.
Фернанда Оливье описала в своих воспоминаниях людей, посещающих мастерскую Пикассо, с весьма специфической, женской, эстетически-хозяйственной точки зрения, довольно занятной, поскольку она дает дополнительный материал к официальной агиографии знаменитых людей. Пикассо по этим воспоминаниям — маленький, черный, приземистый, беспокойный, глаза темные, глубокие, жесты неловкие, женские руки, плохо и небрежно одетый. Этот юноша носил тогда чаще всего рабочий парусиновый комбинезон, страшно застиранный, на ногах плетеные веревочные туфли, на голове старая шапка, костюм этот цветисто дополняла красная рубашка в белый горошек, купленная на самом дешевом и поныне рынке Марше Сен-Пьер. В более торжественных случаях он надевал шляпу и даже перчатки, которые, как гласит анекдот, носил на пару с приятелем — испанцем Сотто, так что только одна «оперчаточенная» кисть каждого из держащихся под руку друзей была выставлена на всеобщее обозрение.
Молодая испанская колония являлась тесной и дружной группой помогающих друг другу и совместно борющихся с тоской по родине людей. Вначале это было что-то вроде небольшого испанского гепо, но стены его быстро разрушили французские друзья, плененные обаянием, талантливостью и открытым сердцем молодых испанцев, у которых можно было поучиться образцовому товариществу. Так что Фернаида редко когда готовила обед на двоих, за излюбленное ризотто по-валенсийски усаживалась порядочная компания друзей, как всегда восхищенных кулинарными способностями подруги Пикассо, и беседа за ризотто затягивалась до позднего вечера.
А потом отправлялись в какой-нибудь из кабачков. С самым дешевым вином, после чего Пикассо, утащив в город шумливую ораву, потихоньку удирал в мастерскую, где подогретый весельем, возбужденный дружбой, одержимо работал до рассвета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39
Дорогой мистер Гоффен, сердечно признательна Вам за волнение, которое я благодаря Вам пережила еще раз, воскресив мою прошлую жизнь, и благодарю за ценное подтверждение, что любовь Гийома была настоящей. Жалею, что не могу попросить у него прощения за мое непонимание. С радостью приму все, что Вы захотите мне послать из его произведений, особенно тех, которые имеют отношение к неизвестной
Анни».
Простота этого письма является верной иллюстрацией былой улыбки молоденькой Анни, не таящей никаких ловушек. Письмо это и заставляет задуматься, и трогает. По нескольким деталям тут легко опознать Аполлинера, известного нам по описаниям позднейших лет. Типичным является хотя бы рассказ об аметисте, выломанном из ожерелья княгини,— сочная выдумка, жажда придать яркость жизни, служащая здесь любви. И эти предсказания Анни, в них — все он же, Гийом, который добропорядочную и монотонную жизнь хочет наполнить верой в пришествие чуда, в необычайность перемены по прихоти судьбы, верой, с которой никак не может считаться педантичная, не полагающаяся ни на небо, ни на поэзию девушка.
В другом письме Анни пишет: «Благодарю за фотографии Гийома, посланные Вами 6 ноября. Фотографии в точности отвечают образу, который сохранился в моей памяти».
А о пребывании Аполлинера в Лондоне: «Второе пребывание Гийома происходило перед самым моим отъездом в Америку. Я помню, что провожала его на вокзале, а он высунулся в окно и долго смотрел на меня, пока поезд не отошел. У него было то же выражение лица, что и при отъезде из Ной-Глюка, глаза были темные, будто бархатные.
Я помню это точно! Главной целью его визита было решение добиться моей руки, но я была лишь глупой, взбалмошной девчонкой, вот и все».
К письму приложена фотография Анни, стоящей у автомобиля. Лицо слишком мелкое и неотчетливое, чтобы можно было сравнить его с известным снимком улыбающейся Анни в молодости. Ее поза и фигура говорят о возрасте, когда воспоминания уже тяжелы. Что еще осталось? Слишком мало: была эта неудачная любовь, был какой-то муж, который погиб спустя несколько лет после свадьбы, и какое-то не стоящее воспоминаний ограбление, украденные драгоценности, чужие дети, воспитываемые с переменным успехом в разных домах. Анни, которой уже шестьдесят с лишним, вспоминает. Смотрит в объектив взглядом, ослабленным возрастом, глазами цвета затуманенного океана, за который забросил ее страх перед любовью. Снимок сделан. Стихи размножены в миллионах экземпляров. А она все такая же, сама по себе, одинокая, все в непрерывном бегстве, которому теперь суждено длиться до конца. И она садится в свою машину, запечатленную на снимке, и в одиночестве уезжает за несколько сот километров к своим приятелям в Калифорнию. Какой современный финал! И все же, глядя на этот снимок, не можешь отделаться от чувства тихой грусти.
Знакомство, завязавшееся в баре «Критерион», привело Аполлинера на Монмартрский холм. На склоне улицы Соль тогда еще возделывали виноградники, ослик папаши Фреде, владельца модного ныне кабачка «Лпион ажиль», свободно пасся в садике, привязанный к деревянной веранде, на проезжей части улицы, где сейчас останавливаю десятки машин, грелись на солнце толстые коты, по утрам за заборами пели петухи. Сельский Монмартр постепенно претендовал па честь быть кварталом Парижа. Всего лишь несколько лет назад, с началом нового века, соорудили тут подъемник к только что отстроенной церкви Сакре Кёр, белоснежной и поразительно уродливой, которая с годами, несмотря на возмущение эстетов, должна стать, наряду с Эйфелевой башней, одним из популярнейших символов Парижа. Но тогда эта базилика была всего лишь роскошной приходской церковью, воздвигнутой в скромной деревушке. Площадь Тертр, обсаженная рядами платанов так же, как и площади в городе Эксе или Валлорисе, лежала пустая и тихая, оделяя летом тенью владельцев низких домиков, сплетничающих соседок и старичков, которым и не снилось, что на булыжнике этого тихого закоулка когда-нибудь тесно станут, один к другому столики, превратив его в шумное круглосуточное кафе под открытым небом. Из окрестных ресторанчиков в полдень и вечером доносился вкусный запах жареных бифштексов и тушеной говядины, фырчала картошка в кипящем масле, по канавам струилась вода, унося гнилые листья салата и обгрызенные лепестки артишоков.
Старый Монмартр кормил вкусно и за гроши. Мелкие рестораторы охотно предоставляли кредит, основываясь на усвоенном с детства принципе, что тот, кто сегодня без гроша, завтра что-то может иметь в кармане, и что достаточно что-то делать, чтобы все-таки заработать. Принцип этот они либерально распространяли даже на столь неважно котирующиеся за стойкой профессии, как живопись и поэзия, подкупаемые беззаботностью и юмором артистической молодежи. Великолепные кабаре, весьма фривольные и в этом смысле весьма «парижские», шумные и живописные, обосновавшиеся на окраинах монмартр-ского прихода, придавали ему приподнятый и необычный характер.
Квартал этот давно привлекал художников. Тут в тихом доме, за которым тянулся великолепный сад, солнечный фон для пышной женской обнаженной натуры, залитой радостным светом, жил Ренуар, тут хорошенькая наездница и натурщица Дега, Сюзанна Валадон, стала художницей и дала миру Утрилло, здесь бродил по ночам уродливый граф-художник Тулуз-Лотрек. Но подлинной республикой живописцев Монмартр стал только с той минуты, когда художники и поэты завладели старым многоэтажным домищем, прозванным «Бато-лавуар», которому суждено было стать временным прибежищем для будущих вожаков искусства. Это причудливое строение, не то барак, не то сарай, одно из самых запущенных помещений на Монмартре, по слухам служило некогда складом мануфактуры, фирменный знак из кованого железа поныне виднеется над воротами дома. Название «Баю-лавуар» придумал Макс Жакоб, поэт с великолепным воображением, так оно и осталось доныне, даже в трудах солидных искусствоведов. Ведь к «Бато» обращаются каждый раз, когда разговор идет о колыбели нового искусства, кубизме, и золотом периоде современной живописи.
Когда здесь поселились Пикассо и Ван-Донген, единственными жильцами дома номер тринадцать на улице Равиньян были белобородый реставратор картин и прачка. Но с этого времени дом начал заселяться. Правда, квартиры тут были неудобные—зимой царил такой холод, что замерзала вода в ведрах, а летом жара была просто невыносимой, но были и свои достоинства: квартирная плата была на редкость низкая, а просторные квартиры превосходно подходили для мастерских. Вскоре переехал сюда молоденький Хуан Грис, недавно прибывший из Испании, а следом за художниками — поэты Макс Жакоб, Андре Сальмон, Пьер Реверди и Пьер Мак-Орлан.
Великолепный подбор. Но «Бато-лавуар» это не только его жильцы, но и круг посещающих их друзей: серьезный Матисс, уже становящийся мэтром, молодой Брак, Дерен и Дюфи; иногда Утрилло и Модильяни, часто Метценже, Кремниц, Маркусси, Жарри и Аполлинер. Местом встреч была мастерская Пикассо, которому уже в те годы нужна была и шумная компания, и одиночество, чтобы перемежать долгие часы сосредоточенной и одержимой работы отдыхом в кругу приятелей, которых он выбирал себе в братских артистических областях. Помимо художников, самыми сердечными друзьями были для него поэты, чьи стихи и поэтические рассуждения создавали подходящую атмосферу для его живописи, подстегивали воображение, подготавливали атмосферу как-то «грунтуя» картины, цельным и вместе с тем сложным, чувственным колоритом. А он возвращал им этот долг с избытком, подсказывая своим творчеством слова и метафоры, становясь их соавтором.
Дружба Пикассо и Макса Жакоба, первая, юношеская и наиболее крепкая, начала золотую вереницу дружеских связей Пикассо, где самое почетное место заняли несколько позднее Поль Элюар и Клод Руа. И с Аполлинером тоже была дружба, серьезная, преданная и готовая помочь, близкая и лояльная, но ее никак нельзя сравнить с близостью к Жакобу, с которым Пикассо в первые парижские годы делил кров и ел чуть ли не из одной тарелки. Тут было нечто совсем другое. С Аполлинером можно было провести целые сутки, разговаривая, шутя, читая стихи, смеясь и развлекаясь, но тем не менее переходить «границу Аполлинера» никому не позволялось. Какая-то таинственная сдержанность, не исчезающая даже в минуты самой большой близости, отделяла поэта, точно меловой круг. Жакоб отдавался дружбе полностью, ревнивый, мнительный, настаивающий на особых правах и полной взаимности, поскольку' сам отдавал себя всего. Когда восхищенный первой выставкой Пикассо, тогда еще восемнадцатилетнего, Жакоб, чуть постарше его, нанес ему визит, с моноклем и в новеньком костюме провинциального, слишком старательного покроя, он застал Пикассо буквально в цыганском таборе, в окружении веселой и нищей испанской братии, сидящей на полу и распевающей испанские песни.
Был среди них молодой поэт Сабартес. С нежным, мечтательным лицом, который приехал из Барселоны вместе с Пикассо, и пройдоха Маноло, который, как гласили легенды, не только сбежал из армии, но еще и продал казенного коня, чтобы на полученные деньги купить себе билет из пограничного испанского городка до Парижа; был высокий и худой Пишо, великолепный исполнитель испанских танцев, и гитарист Фабиано. Люди побогаче, Этчеварра и Зулоага, часто кормили эту голытьбу джином или обедом, и притом не один год, если их щедрость вспоминает даже красавица Фернанда, подруга Пикассо, делящая с ним жизнь в начале его карьеры в «Бато-лавуар».
Именно этой Фернанде Оливье потомки обязаны весьма женскими, но и очень ценными, потому что они правдивы, воспоминаниями о годах совместной жизни и любви с Пикассо, с самых голодных и все же вспоминаемых с наибольшей теплотой лет до уже начинающегося благополучия. Много женщин было еще потом в жизни Пикассо, но все они имели дело уже с художником знаменитым и богатым, а эта не знала о нем ничего, когда он подал ей, спускающейся по лестнице, котенка с черным носом и пригласил в мастерскую, где она оставалась несколько счастливых и бурных лет. Поскольку этот ревнивец запирал ее на ключ, она чаще всего проводила время за чтением, лежа на жестком диванчике, в то время, как он рисовал или выходил за покупками, не разрешая ей ни на шаг уходить одной из дома. Так что посещения друзей были чудесным развлечением, а каждый из посетителей, его характер, юмор и анекдоты становились темой для размышлений и воспоминаний в часы одиночества, впрочем не такие уж частые. В полдень нередко забегал Аполлинер — дисциплина труда, видимо, не очень-то соблюдалась ни на одной из его редакторских должностей. После полудня раздавался грохот в дверь и вопль: «Это я, капрал! Это я, капрал!»— И тут в мастерскую вваливался Гарри Баур, которого Пикассо прозвал «капралом», и тут же усаживался с благочестивым намерением вогнать в тоску хозяев одной из своих ужасно длинных и ужасно скучных поэм. Вскоре после него объявлял о себе через дверь новый гость, горбатый, с демоническим, узким лицом, черными глазками и черными волосами, гладко облепившими череп, тогда еще начинающий молодой актер: «Шарло Дюллен! Шарло Дюллен!
Это Шарль Дюллен, откройте, здесь крошка Шарль!» Оба актера часто читали старые французские стихи Ронсара и Вийона. Этот одаренный крошка Шарль спустя несколько лет влип в историю сцены, как пчела в янтарь, как одна из самых блистательных фигур французского искусства, став директором театра, находящегося на любимом с молодости Монмартре. Традицию совместного чтения стихов заложил Макс Жакоб, который всю испанскую ораву, которую застал у Пикассо, забрал в тот памятный день к себе в отель и угостил произведениями Рембо, Бодлера и собственными стихами. В этот период Пикассо знал только горстку обиходных французских оборотов, но уже тогда охотно отдавался воздействию пусть даже не совсем понимаемой магии французского стиха, чтобы вскоре стать его страстным читателем и слушателем.
Фернанда Оливье описала в своих воспоминаниях людей, посещающих мастерскую Пикассо, с весьма специфической, женской, эстетически-хозяйственной точки зрения, довольно занятной, поскольку она дает дополнительный материал к официальной агиографии знаменитых людей. Пикассо по этим воспоминаниям — маленький, черный, приземистый, беспокойный, глаза темные, глубокие, жесты неловкие, женские руки, плохо и небрежно одетый. Этот юноша носил тогда чаще всего рабочий парусиновый комбинезон, страшно застиранный, на ногах плетеные веревочные туфли, на голове старая шапка, костюм этот цветисто дополняла красная рубашка в белый горошек, купленная на самом дешевом и поныне рынке Марше Сен-Пьер. В более торжественных случаях он надевал шляпу и даже перчатки, которые, как гласит анекдот, носил на пару с приятелем — испанцем Сотто, так что только одна «оперчаточенная» кисть каждого из держащихся под руку друзей была выставлена на всеобщее обозрение.
Молодая испанская колония являлась тесной и дружной группой помогающих друг другу и совместно борющихся с тоской по родине людей. Вначале это было что-то вроде небольшого испанского гепо, но стены его быстро разрушили французские друзья, плененные обаянием, талантливостью и открытым сердцем молодых испанцев, у которых можно было поучиться образцовому товариществу. Так что Фернаида редко когда готовила обед на двоих, за излюбленное ризотто по-валенсийски усаживалась порядочная компания друзей, как всегда восхищенных кулинарными способностями подруги Пикассо, и беседа за ризотто затягивалась до позднего вечера.
А потом отправлялись в какой-нибудь из кабачков. С самым дешевым вином, после чего Пикассо, утащив в город шумливую ораву, потихоньку удирал в мастерскую, где подогретый весельем, возбужденный дружбой, одержимо работал до рассвета.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39