https://wodolei.ru/catalog/leyki_shlangi_dushi/shlang/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

И произошло это так легко и так скоро, что Анна вдруг – действительно вдруг – оказался один, глядя в незанятое пространство и понемногу, но уверенно переставая быть человеком, который устал.
Дело в том, что Анна помнил дело Пинчука. Вернее сказать, Анна помнил о деле Пинчука. Причем ровно настолько, чтоб удивиться теперь.
Без деталей и прочей белиберды в стиле "вампир", он помнил главное: написать ему об этом не позволили – и хотя было это еще до "эпохи вырождения" (термин Анны), то есть в тот период, когда он (опять термин) "громко орал" и, стало быть, радовался, когда его запрещали, чувствуя себя опасным и запрещенным, этот случай он заметил особенно. Потому что затем ему запретили говорить, что запретили писать, и – говорить, что запретили говорить, а затем однажды вечером, войдя в подъезд, он обнаружил себя только утром, с перебитой ногой и чудовищно распухшим затылком, по которому били чем-то, вероятно, неметаллическим.
Если не вдаваться в тонкости и не объяснять, например, отчего Анна – уже, конечно, погодя – был почти горд и хромал больше нужного даже в одиночку, остается сказать, что гордость была неполноценной, потому что за два больничных месяца случилось столько всяких дел снаружи, что про дело Пинчука никто уже и не вспоминал. Да и сам Анна, несмотря на гордость, помнил все скорее в ощущениях, которые сам называл словом "раздрызг". Кстати говоря, нечто похожее он испытывал и теперь.
Сидя на краю колодца и слушая тишину, лишенную и намека на звук, он как бы разбегался на несколько небольших Анн. Ему хотелось разного. Например, вспомнить дело Пинчука. Или – выглянуть и узнать, что происходит. Но, начав приподниматься, он спохватился и сел еще ниже, чем сидел. В ту же секунду, как бы увидев себя откуда-то сверху – скорченного и от азарта притихшего,– он решил плюнуть на все и уйти. Или, наоборот,– но тоже плюнув – взять и встать во весь рост.
– Битва пакетов,– брезгливо процедил он, поднимаясь.– Сволочь…
И сделал это зря. Потому что "сволочь" сразу же зацепилась за Клавдия, а Клавдий за Ингу, и Анна сел опять, еще раз ругнувшись сволочью. Теперь это имело конкретный адрес. Теперь это был Клавдий. Из секретного бюро. Со своей шестиминутной рукой. Причем – где-то тут, совсем близко. Но, заметавшись глазами в поисках какого-нибудь булыжника, Анна как бы увидел щуплую фигурку в синей футболке сквозь прицел автомата, и это успокоило. Он опять послушал тишину и даже чуть сморщился, ожидая внезапного "трах!". Однако, словно подпрыгнув, фигурка из-под прицела вдруг тоже рассыпалась на несколько поменьше, и Анна, чуть не вскочив опять, врезал по колену кулаком: живой Клавдий был сволочью, мертвый – делался Гамлетом. И, значит…
Но в этот момент, не успев запустить "раздрызг" на второй круг, Анна увидел Клавдия, от неожиданности вздрогнув и не сразу сообразив, отчего тот движется вниз головой.
Правда, странность объяснялась легко и всего лишь тем, что Клавдий висел вниз головой, и висел на плече, и Волк, придерживая его на плече, проявился моментом поздней. Автомат он держал под мышкой, потому что ремнем от автомата – руки за спину – был связан Клавдий. Кроме того, он был связан и по ногам, но на ноги пошел ремень от штанов, и рукой, свободной от Клавдия, Волк придерживал свои дрянные джинсики.
Однако окончательно анекдотичной картина сделалась, когда Клавдий, все еще вися на плече, вывернул голову и с гадкой улыбочкой посмотрел на обалдевшего Анну.
– Ну? И что дальше? – хмыкнул он.
– Он говорит, что его нельзя убивать,– пояснил Волк.– Но лучше его убить.
– Ну, это навряд ли,– опять хмыкнул Клавдий. Ему было трудно усмехаться вниз головой, но он старался делать это ехидно.– Советую порасспросить приятеля. Или приятельницу. Да-да,– он хмыкнул еще раз.– За качество я, конечно, теперь ручаться не могу, но количество обслуживания, прошу простить, гарантирую. Скажем, так: недели две без передышки – пойдет? Во все возможные…
– Подонок! – вскочил Анна.
– Да. Его лучше убить,– сказал Волк. Он свалил Клавдия на кучу щебня и огляделся.– Он будет мешать. У него приказ меня убить, и он будет мешать.
– Еще расскажи, почему,– скривился Клавдий.– Кретин.
– Да,– сказал Волк.– Потому что мне поручили дело Пинчука…
– Кретин! Тысячу раз кретин! – Клавдий вдруг изогнулся и застонал, кривя рот.– Тысячу раз говорено! Никто ничего тебе не поручал, кретин! Тебе выдали его по ошибке! Из архива! Из хранилища! Из спецхранилища, крети-ин! И-и-э!..
После этого случилась вещь еще более неожиданная: Клавдий взвыл еще и затих, вдруг скомкавшись в большой зародыш. Он прижал ноги к животу и сунул голову меж колен.
– Он что – ранен? – удивленно спросил Анна.
– Нет,– тоже удивленно сказал Волк. Чуть задрав нос и шумно пошуршав им над Клавдием, он помотал головой.– Нет. Просто у него язва. Непонятно, почему его не сократили…
– А что – должны сократить?
– С язвой должны,– кивнул Волк.– У них – сокращение.
– Вероятно, не знали?
Волк пожал плечом и положил на него автомат.
– А если б знали? – спросил Анна.– Послушайте, а если…– и увидел глаз, ядовито торчащий в него из-под колена. Зародыш глядел в упор.– Ага! Значит, так! – Анна сообразил все быстрей, чем понял, что сумел сообразить.– Послушайте, вы! Сейчас я иду домой. И в пяти… нет, в восьми экземплярах пишу письмо в "Пакет-2". И раздаю его восьми знакомым. Затем я каждый день звоню… Вернее, лучше – нет, лучше прохожу под окнами, понятно? И если хоть раз… Вы поняли меня? Если хоть раз я не прохожу, на следующий день ваше начальство получает письмо, и вы можете считать себя сокращенным! Ясно?
Все это Анна выпалил словно бы в каком-то вдохновении, несколько раз удивившись на прорезавшийся вдруг талант стукача.
– Очень тонкая операция,– добавил он и сел.– Ну?
Зародыш молчал, разглядывая щебень.
– Ну? – повторил Анна.– И?
– Что нужно? – глухо буркнул тот.
– Не трожьте Ингу.
– Все?
– И бумаги по делу Пинчука,– сказал Волк.
"Начальнику бюро "Пакет-2" т. Львиному зеву Письмо (образец):
Доводим до вашего сведения, что ваш сотрудник, капитан Онищенко Юрий Петрович, является язвенником, что несовместимо с дальнейшей гуманизацией общества и, в частности, с выполнением обязанностей во вверенном вам секретном бюро.
Группа товарищей".
"Гвоздика – Львиному зеву:
Связи диструктивным исчезновением объекта ухожу поиск. Согласен лишение премии.
Гвоздика".
Глава пятая
А Егорушке опять приснился сон.
Ему снилась река.
Но, исчезая за каждым поворотом, река была то лесом, то небом. И в ней – кроме рыб – жили звери и птицы. К тому же, она начиналась нигде и текла никуда.
А лес, состоящий из деревьев, вдали делался мхом. Но вдоль реки он был рекой, срастаясь с ней и стекая в нее сырым подспудным сумраком. И даже зверь, идущий к водопою, не знал, где и когда трава леса станет травой реки.
Что же касается неба, то оно было всем. Синее или бронзовое, оно было водами, поскольку светилось от самого дна. И в нем стоял лес. И оно росло в лесу – от земли, как деревья, и было всем, кроме деревьев,– поляной, запахом, шевелением ветки.
Словом, мир не давался глазам. И поэтому был невидим. Более того, он не имел глаз, кроме тех, что были им самим.
Порой под вечер он бывал очень красивым – черный лес, бледная река и красный закат,– хотя делалось это без умысла. А порой наступала ночь, и мир исчезал в ней – без страха и сожалений.
Ночь означала ночь. Закат означал закат. Ничего не значила только жизнь, потому что она была всем, как небо, и начиналась ниоткуда, как река, а смерть происходила слишком неожиданно, чтоб приобрести смысл. И первого, кто счел, что это не так, сьел медведь.
Чужак появился однажды утром. Он выполз на берег и стал пить из реки. Но это был чужой берег и чужая река, и, напившись, он закрыл глаза и стал умирать, потому что умел это делать, и потому что эта река и эти деревья вокруг для него означали смерть.
В невидимом мире еще никто не умирал так тщательно. И медведь, сидя в камышах, не мог понять, чем занят гость, похожий на жабу-переростка. Но от чужака несло гнилью – может быть, это был дух умирания, а может, так вонял обломок стрелы, торчащий под ребром,– а медведь был голоден, и потому чужак умер скорей, чем предполагал.
Правда, он, по-видимому, ценил свой вариант смерти – чтоб долго и закрыв глаза – и жутко выл, ощеривши пасть и царапая медвежий бок. Но медведь вспомнил об этом только через полгода, когда – сам тощий и облезлый на манер чужака – он не смог уйти от волчьей стаи, а из распоротого бока вместе с кишками вывалился ком червей – мелких, беленьких и прилипших друг к дружке для пущей круглости.
Так медведь, съевший первого чужака, стал первым медведем, съеденным глистами. Но очень скоро рысь с аскаридами в брюхе, лось, высосанный бычьим цепнем, паршивый заяц, раздутый хорек сделались гораздо чаще здоровых – особенно вдоль реки, куда выполз чужак, и куда по его следам, будто в червячий ход, выбирались теперь другие.
Убивать их было просто: каждый из них был слаб. Но их следовало убивать без еды, то есть – просто убивать, а этого в невидимом мире не умел никто.
Каждый из них был вонюч, поскольку жрал все подряд. И каждый был чужаком, потому что сжирал куда больше, чем мог прокормить собой, перестав жрать. Он был устроен для жратвы, как цепень, но был прожорливей цепня, поскольку знал, что может умереть, и жрал нажравшись – про запас и от одиночества.
В сущности, как тот, на берегу, всякий чужак был уже мертвец и занимался тем, что оттягивал срок, и мир, на который он смотрел глазами мертвеца, казался ему жестоким и несправедливым. Но, даже боясь его, чужак не имел другой возможности, как снова – идти и жрать.
Правда, поздней, когда мир настоящий отступил далеко, а чужаки – средь враждебного леса, под кровавым закатом – набрели на железнодорожную станцию и назвали ее "Пантелеевка", они освоили еще одно дело, которое здорово напоминало жратву, и потому иногда отодвигало ее на второй план.
Дело происходило следующим образом. Набрав нужный вес, чужак покупал гармонь и шел на поскотину, где паслись молодые самки в ожидании самца и последствий. Там он начинал топать ногами и приседать, делая вид, что обеспокоен лишь тем, как бы шире улыбнуться, хотя на самом деле его беспокоил отросток, который обычно использовался для сброса мочи, а теперь несоразмерно опухал и на манер компаса вел сперва в сельпо, а затем на пастбище.
Самки с приходом гармониста начинали повизгивать и бегать кругом, притворяясь, будто не знают ничего этого и не знают даже, есть ли у него что-нибудь, кроме гармошки. В действительности же каждая пыталась пуще разболтать грудя – самые прыгучие на всю Пантелеевку,– хотя и тут причина была вовсе не в груди, а в отверстии, которое в обиходе именовалось срамным словом, но доставляло кучу хлопот, поскольку заткнуть его можно было только отростком гармониста и ничем другим, даже очень его напоминающим. Как только это происходило, гармонист откладывал гармонь и, сперва изобразив паровоз на тягунке, делал то, что называлось "Вечный зов", а затем – замычав, как заблудившаяся корова, разбрасывал семена.
Примечательно, что сам процесс, происходящий по законам трения, был значим сам по себе, как жратва. И если б для осеменения как такового нужно было что-то цедить, взбивать и перемешивать отдельно – скажем, в жестянке из-под консервов – или пыхтеть пусть то же самое, но хотя бы на муравьиной куче, чужаки бы перевелись. Но, похоже, их кто-то здорово надул. И "сытый по горло" тут же пялил голодный глаз, и с восхода до восхода Пантелеевку сотрясал галоп, отчего поезда, даже самые тяжелые, проносясь мимо станции, гремели и подпрыгивали куда громче, чем на любом другом перегоне.
А поезда пролетали сквозь. И уносились вдаль. Они неслись и неслись -
с запада на запад,
с запада на запад,
с запада на запад -
и обратно.
Это географическое обстоятельство обнаружилось однажды по весне, когда на лугу – прямо за поскотиной – выросла вдруг большая и светлая школа, а в ней – рыжий человечек с костылем, который сказал, что будет теперь учителем, и объяснил костылем по карте, что запад простерт в любую даль от Пантелеевки – будь то восток, который свой и потому Дальний Восток, или юг, который чужой и потому Ближний Восток, или север, где следует искать нефть.
Так говорил человечек.
Он учил три дня и научил еще: махать проходящим поездам, выговаривать слово "Азебаржан" и торговать молодой редиской на перроне, и все три занятия привились, но если первые два получались хорошо, то третье – напротив – не получалось никак, потому что поезда на станции не останавливались.
Стоит признать, что в силу местной евгеники станционный народец (тем паче – купно, как вдоль путей) удивлял издалека и очень пугал вблизи, будучи коряв, разлапист и скудорыл так, что поезда старались проскочить пантелеевскую редиску с разгону, и пантелеевцы совершенно зря облепляли собой перрон, который уже не вмещал всех торгующих.
Правда, иногда, пролетая на полном ходу, поезд цеплял одного-другого за телогрейку и умыкал вдаль – разносить по белу свету упругое семя. Но перрон все равно оставался переполненным до тех пор, пока человечек с костылем не сказал, что лучше, пожалуй, будет теперь почвоведом, и очень многие ушли в нефтяники, где квартиру обещали в течение двух лет, и только малая часть пустила корни тут, на родной земле, прямо перед вокзальчиком, дымя махрой и приходя в ветхость среди просторов Нечерноземья. Что же касается человечка с костылем, то он – как почвовед – пытался прорасти далеко в поле, но не сумел и засох, мотаясь на костыле, как флаг. И это было удобно, потому что перед непогодой он шуршал иначе, чем обычно.
Следующий виток истории – а то, что снится именно история, Егорушка понял немного погодя и по одному совершенно безошибочному признаку, о котором будет сказано ниже,– так вот, следующий виток произошел тоже немного погодя, поскольку в три пополуночи на ТЭЦ-2 (в виду жалоб на перебои с горячей водой) случилась авария, и Егорушка, разбуженный будильником в три без десяти, взял подзорную трубу и встал у окна.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я