https://wodolei.ru/catalog/smesiteli/dlya_kuhni/ 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Все больше историки, архитекторы там, океанографы… Вот да! – вот литераторов много. Вот и Слоноухин просится. Да мы уж – все, мы уж и не берем никого – ну куда ж, ей-богу? Нонсенс: куда – грабить некого. Одни, извините, грабители. Как же жить? Вот и на собрании говорили…
– Ваше собгание говогило егунду! – встрял очкастый субъект.– А ваш Вагавва – пгосто недоучка! И сами вы, уважаемый, несете чушь! Но коль ского вы на ней настаиваете, пгошу объяснить, как еще, то есть каким способом еще может существовать ногмальный человек? Издавать жугнал "СПИД и сгам"? Огганизовать коопегатив "Газгешите наложить"? Лицезгеть кгуговогот паганоиков на тгибуне? Ну? Пгошу?
– Варавва – это наш председатель,– пояснил Мухин.– А это – Илья Израйлевич, врач-психиатр. Добрейший человек.
– Вганье! Я – газбойник! Потому что психиатг в гогоде М нужен, как двогник на мусогной свалке. Но как психиатг,– Илья Израйлевич растопырил локти и сделался похожим на кузнечика,– как бывший психиатг я могу сказать одно: ногмальный человек в гогоде М – если он пги этом, конечно, не чегвь, когмящийся на тгибунном дегьме – ногмальный человек может и должен быть только газбойником!
– А ты бы поменьше трепался, козел,– отхлебнув чайку, тихо сказал Клавдий.– А? Козел?
Сказано это было не только тихо, но и неожиданно. Хотя, по-видимому, не для Ильи Израйлевича, который всего лишь поморщился и помотал головой.
– Да бгосьте! – фыркнул он.– Бгосьте! Не стгашно. Ничего вы не сделаете. Ну что – в тюгьму? Ох, какой стгах! А кто будет выполнять ваши пагшивые задания? Ну? А нагонять кошмаг? А сочинять ваши дугацкие лозунги? Ведь у ваших тгибунов хватает мозгов только на одно: выгезать тгафагет. Нет, гежим, пгавящий пги помощи газбойников, без нас не обойдется…
– Так ведь не без вас,– все так же тихо сказал Клавдий.– А без тебя.
Тишина, которая опустилась вслед, была прозрачной настолько, что было слышно, как Женя шуршит бородой о консервный край. Тишина была похожа на фотографию, застигнув каждого с тем лицом, какое он имел до тишины. И например, скрипач, собравшийся было по-купечески швыркнуть из блюдечка, держал его возле глаз, будто опасаясь, не нанесло ли вдруг какой дряни. А азартная поза Ильи Израйлевича – без слов и без всякого звука вообще – как-то сразу сделалась ненужной. И раздавленной. И если это был кузнечик, то кузнечик, которого переехал велосипед.
Тишину сломал Клавдий.
– Вот так-то,– сказал он.– Лучше без трепотни.
– А по-моему, доктор прав,– тоже негромко сказал Анна.
– Тем более,– кивнул Клавдий.– Какой смысл? Верно, козел?
– Да вы уж, ей-богу, тоже, Илья Израйлевич,– ожил Мухин.– Уж вы, вы со своим язычком – прямо кентавр какой-то, честное слово! Может, товарищ капитан с заказом пришли, а вам лишь бы, извините… Удивить, нечто, кого мечтаете? Новость сообщить? Так ведь новости-то у вас, батенька…
– И ты замолчь! – Петр бухнул кулаком в стол, после чего показал его Жене, который от буха встрепенулся.– Разгалделися… Писку на грош, вони на рупь. Вот чего: ежели тут капитан, и по делу – нехай говорит дело. А ежели так… попытать, наш ли звонарь ихнего посопливше, так нам это недосуг. И то сказать – кони не поены.
Адресованное капитану, все это было сообщено Анне. В сторону Клавдия Петр не смотрел с самого начала, угрюмо занявшись своей соломинкой.
– Но я понял так, что нужен… э-э… Кудеяр? – пробормотал Анна.
– И-и, батенька, а что – Кудеяр? Кудеяр-то он на улице Кудеяр,– не удержался Арсений Петрович.– А тут он Лев Иосифович, прямо скажем, Эпштейн, и дело с концом. Тут уж Петр Василич всем Кудеярам Кудеяр. Штат, голубчик, штат…
– Ну тогда… Вот – Никодим Петрович…
– Батюшки! Еще Петрович! Три! Можно желаньице загадывать! – опять влез Мухин. Но Петр глянул на него, и он быстро закивал, прихлопнувшись горсткой.
– Видите ли,– сказал Анна,– Никодиму Петровичу нужно пожить у вас. Недолго. Это можно? Ничего?
– Так он уж живет,– проворчал Петр.– Как, вишь, сел, так и живет.
– Нет, правда. Дня два-три, не больше. Можно?
– Да нехай. По мне – хоть год. Только чтоб не курил здеся.
– Нет, я не курю,– сказал Никодим Петрович.
– А по мне – хоть пей. Но чтоб без огня.
– Да. Это хорошо. Это хорошо, что тебя зовут Петр,– прибавил Никодим Петрович.
– Дак ить оно, мил человек, и мне ничаво,– Петр кивнул и пустил в свой стакан целую гроздь пузырей, всем видом и звуком показывая, что аудиенция окончена.
Нечто соответственное предприняли рыжий скрипач, психиатр и даже Мухин, который взялся чесать себя под бородой, задумчиво рассматривая щель на матице. Никаких действий не совершал только Женя. Он сыто и тихо спал рядом с вылизанной жестянкой.
– Ну-с,– вздохнул Клавдий, поднимаясь,– предупреждать, что болтать об этом не стоит, я думаю, лишнее. Всем желаю здоровья. А некоторым… говогунам – мозгов. Эй, юноша,– он потюкал Мухина в спину, отчего тот вздрогнул три раза подряд: по разу на каждый тюк,– пойдемте, закроете дверь.
Чтоб не плестись за Клавдием, Анна поспешил на выход и вспомнил, что забыл попрощаться, уже вынырнув в ночь – густую ипподромную ночь, во всей ее первородной целостности. Оглянувшись назад, он увидел желтую полосу света меж сходящихся дверных половин, в которой висело жалобное лицо краеведа.
– Андрюша, голубчик, приходите завтра. Завтра тоже мое дежурство. И послезавтра. Но вы приходите завтра. Непременно. Хорошо?
– Хорошо. До свидания, Арсений Петрович,– сказал Анна.
И дверь захлопнулась так, будто Мухин решил прищемить себе нос.
– "Город М хорош по ночам, потому что по ночам не видно города М". Так, кажется, у вас? Ну что, идем? – спросил Клавдий.– Если вы хотите дождаться Кудеяра – поверьте на слово: ничего интересного. Такой же еврей, только лысый. И вообще – на удивление жалкий контингент. Но, к несчастью, козел прав, и этот контингент нам нужен…
– Вам. Вероятно, вам,– поправил Анна.– Ведь насколько я понял, червь на дерьме – это про вас?
– И про вас. По-моему, "Путеводитель" не худо оплачивается, верно? Плюс спецпаек. Или я ошибаюсь?
– Знаете что,– Анна поискал в темноте хоть что-нибудь вроде лица, но не нашел.– Знаете что – а нам обязательно в одну сторону? Не могли бы вы пойти… не туда?
– Я делаю это исключительно ради вашей безопасности,– ответил Клавдий.– И категорически вопреки своему удовольствию. С удовольствием бы я вас придушил. Пошли.
Окрест стояла высокая ночь. Как невидимый град Китеж, невидимый город М пластался в ее глубине, по самому дну. И где-то там, у самого дна, молча – будто мудрецы, и плоско – будто жертвы кораблекрушения, во множестве лежали эмцы, во главе с Егорушкой Стуковым, которому снилось, как царь Петр бутафорной тростью и невзаправду бьет своего приятеля Меншикова.
Глава третья
С некоторого момента жизнь становится продолжением предыдущего. Это значит, что ничего другого уже не будет. А то, что происходит, происходит потому или за то, что уже произошло.
Момент можно найти – потом, поздней. Поискать и найти, как на запястье – место давнего перелома. И во многих подробностях выщупать след того, давнего: сделанного или несделанного – для тех, кто умел делать, и однажды наставшего – для остальных.
Занятие называется "массаж". И считается пустым. Можно лечить и выпрямлять, но невозможно избавиться – для этого нужна уже другая жизнь. И остается чушь: убеждаться в правоте. В том, что все так и было, и так и есть, и ты молодец, угадав правильно, и это называется "постигать истину".
Цедимое меж зубов, липнущее к деснам, звучащее молитвой о какой-то стене – что есть истина?
Ее можно услышать: в окна бьется муха.
Ее можно увидеть: за окном стоит облачко, похожее на раковую опухоль.
Ее можно сказать. Например – "мост". Или – "долг". И это будет истина про отца. Слишком аккуратный в долгах, он считал своим долгом слишком многое: от ландышей на могиле матери и ландышей в душе дочери – до полного расчета за банкротство.
А если чуть по-другому – сперва глубоко в нос "ин", потом кратко и горлово "га" (упражнение для носоглотки, средство от ларингита) – это будет истина про тебя, некрупную самку тридцати двух лет, продолжающую жить продолжением жизни…
Истинно, истинно говорю вам: муха бьется в окно.
Истинно, истинно: она жужжит и мешает думать даже о ней.
Господи, мне больно. Мне ужасно, Господи! Помоги, прими, прими мой дух, ибо гадко ему во мне!
Раковое облачко чуть заметно плыло путем господним. Но Господь, как всегда, молчал, попросту не желая повторяться. Что же касается истин, то их было больше значительно.
Прежде всего, был день, очень солнечный день, с провисшим небом, растекшимся солнцем и жарой, которая стояла, как стоит вода в забитой раковине, отчего снайперы, расположенные на кухнях и переодетые в домохозяек, суетно переживали, тычась приборами в голое окно на четвертом этаже, где виднелась сумасшедшая Инга Голощекова, и двое распределили по радио левую и правую руки, спрятанные в карманах пальто. Муха на стекле – хоть и беззвучная, но увеличенная до размеров лягушки – мешала им сосредоточиться.
Неоспоримой истиной была и суббота, которая при этом являлась вторником, поскольку Великий Вторник в городе М всегда приходился на субботу или – точнее говоря (как говорил жилец) – "приурачивался к выходным".
Истинно и то, что танковая часть Дня Города – со стрельбой и фигурной ездой – была уже завершена, и под воинственные гимны вслед за танками прошел строй спортсменов-инвалидов (в городе М спортсменом мог быть только инвалид), и теперь танковый оркестр играл уже гражданский марш, написанный придворным композитором по случаю ремонта электростанций (марш назывался "Прощание с монтером"), и на площади Застрельщиков разворачивалось действо, которое именовалось гулянием жильца, то есть – праздничный стриптиз и раздача бубликов.
Еще одна аксиома, из тех, что давным-давно находилась во многих белых, рыжих и лысых головах, кишащих внизу неразваренной крупой, аксиома про то, что праздник устраивает домоуправление, которое взрывает по ночам неблагополучные дома и кварталы, поскольку просто не умеет что-либо починить, объявляя взрыв то аварией, то стихийным бедствием,– эта аксиома делала праздничную атмосферу еще более праздничной сразу по трем причинам.
Во-первых, благодаря гласности, об этом знал всяк, кто хотел и – соответственно – мог сказать об этом кому угодно и как угодно, отчего никто и не хотел и, конечно, не говорил.
Во-вторых, почти полным было ощущение безопасности – прежде всего, конечно, тут, на площади Застрельщиков,– поскольку праздник был календарный, и когда что где взрывалось, то, стало быть, иностранными шпионами, а значит – редко и вряд ли.
И, наконец, третья и самая главная причина заключалась в чем-то недовыясненном – не то любопытстве, не то гордости,– оттого, что все те, кто в любой момент может тебя взорвать, в данный момент тут, рядышком, и вовсе не взрывают, а наоборот – кто лыбится со специального балкончика, а кто (но это, в основном, прекрасная половина домоуправления) выкаблучивается без трусов.
Дело в том, что стриптиз, осуществляемый с танков – по две единицы на каждый ствол – и массово обеспеченный бригадой проституток, руководствовался сотрудницами аппарата (при этом вели две из комитета точного водозабора – Сильфида Сидоровна Долголюбова по прозвищу Мин Нет и Розалия Герценовна без прозвища, но по фамилии Стульчак), которые бойко, как десантные прапора по приземлении, скидывали с себя лямки-бретельки демократично голубых лифчиков, а затем вынимались из остального, свешивая над толпой жухлые зады. Порожнее хозяйство некоторые швыряли вниз (это предусматривалось для пикантности и списывалось по графе "Оформление"), но, всерьез говоря, зритель, а тем более толпа, которая предусматривалась тоже, в общем-то, отсутствовали, если не считать нескольких (до полусотни, пожалуй) дисциплинированных старичков да двух-трех бритых шараг, которые шлялись от танка к танку, мешая аплодировать старичкам, и громко, громче оркестра – "Глянь, у етой такая же!" – обсуждая подробности.
В основной же массе жилец был скучен и разве что берег положенный вид. Насмотревшись казенных задниц, площадь бродила, кашляла, раздувала курево (отчего огромная лохань курилась дымком, будто торфяник), плевала под ноги или, собравшись вшестером-всемером, дула на обвисший где пониже флаг, который при этом шуршал, как засушенный учитель из Пантелеевки,– короче, ожидала, когда откуда-нибудь справа-слева вырулит очередной "сервелат", чтоб подскочить раньше других.
Снайперы следили за игрой исподтишка. Игра велась с балкончика, а наведение оптики на балкон приравнивалось к прицеливанию. Поэтому, шаркнув раз-другой как бы попутно, снайперы успевали засечь командирствующим то прораба Емлекопова, то бронетанкового главнеца Птаха и рассуждали так, что они распоряжаются попеременку.
На самом деле все было иначе. Прораб Емлекопов, чья титановая рука, весело блестя, время от времени взлетала вверх, а после падала вниз, держал ситуацию с бубликами под постоянным контролем и, когда танк оказывался объеденным, давал отмашку Птаху, который дважды давил на красную кнопку, дважды отмахнув при этом уже себе: с одной стороны, для красоты, а с другой – чтоб вместо двух звонков не забыть и не подать один, что означало бы уже не раздачу бубликов, а "большой гребешок", то есть сигнал к общей танковой атаке и утюжке площади в четырех направлениях.
Все это делалось без лишних слов, а вернее – совсем без слов, от греха и потому, что мрачный Егорушка, которому опять перекрыли кран, искал заговорщиков и, пользуясь балконной теснотой, вдруг совал башку прямо в разговор, ловя
– …наш полпред в ихнем торгпредстве…
– …силь Фокич, у тя усы не перхотятся?
какие-то дурацкие куски
– Фуки вы фуки…
и надо сказать, команды без слов получались даже как-то торжественней, ловчей, если бы Птах не гадил антураж костылем, который при отмашке ронял в микрофоны – со страшным громом, или через перила вниз – с толкотней птахинских телогрейцев, соревновавшихся в досрочном принесении его обратно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я