Все для ванны, рекомендую! 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Новым было другое: мнение Волка, который до этого без слов сидел на каменюке у Анны за спиной.
– Крупнокалиберный пулемет,– сказал Волк.– И много патронов.
Пулемет у Петра был, и краевед знал, где. Но не успел сказать, потому что Никодим, взглянув на Волка, покачал головой.
– Нет,– сказал он.– Ищут и могут найти. Поэтому нужно спешить. Но спешить нужно и без них. То, что сбылось в душах, обязано сбыться. Казненный на кресте должен быть казнен.
– И причем – тайно? – опять кивнул Анна.
– Да. Ведь он умер давно. О том, что это не так, знают немногие.
– И которым, по-моему, плевать, кто когда казнен.
– Нет. Они ищут. Но я им не нужен. Они просто не знают, что теперь я им не нужен. Они хотят лжи, но не знают, что ложь не нужна. Им уже незачем лгать. Некому.
– Прекрасно! Так кому же нужна ваша правда?
– Мне,– коротко сказал Никодим.
– Пре…
Анна не договорил. Он почувствовал, как на плечо легла большая ладонь.
– И мне,– тоже коротко сказал Волк.
Когда Мухин получил распоряжение распоряжаться и убежал к домику, Анна встал у границы розового поля, с пристальностью уставшего человека наблюдая жизнь, которая шла помимо него.
Сзади, на поляне, молчали Волк и Никодим. Оглянувшись, Анна рассмотрел, как Волк, повыбрав из травы несколько красных катышков, положил их на ладонь. Ладонь была велика, и земляничины ютились на дне. Никодим кивнул, и, дважды миновав полоску света, в ладонь дважды клюнулась щепоть.
Впереди, возле домика, жизнь была столь же беззвучна и золотиста, хотя там, как на ладони, перекатывалась горстка людей. Анна видел, как из лесу проявился велосипедист и как кинулся к нему маленький краевед, и по взмахам с обеих сторон было очевидно, что велосипедист и есть Варавва, к тому же принесший известие. По всей вероятности, известие было скверным, потому что Мухин показал велосипедисту кулак, побежал в дом, тут же выскочил вон, пряча за пазуху какой-то листок, и погрозил велосипедисту еще раз, а затем заприседал вокруг креста, махая в сторону сарая, откуда уже шел Петр.
На Голой горке патрулей не было и быть не могло. Неизвестно, знал ли об этом Никодим, но – как утверждал Матвей Кобылкин – около трех часов ночи, когда он, Матвей, вышел покурить, сзади вдруг грохнул карабин "медведь" и снес Матвею треть головы.
Уцелевших двух третей (чуть больше) хватало на рев в телефон. И Матвей, обирая, что падало, вызывал одного за другим пластунов из группы "Семь", которые брали след, но пропадали без всякой пользы, потому что, протропив след до "красного уголка" и товарища Стукова, останавливались около, а Егорушка спрашивал, чего солдатику надоть, и отсылал прочь.
Наконец, когда в коридоре их скопилось штук до десяти, а разъятый Матвей, прикрывшись планом города М, ворвался в "уголок" сам, Егорушка громко приказал коридорный бардак разогнать, а прораба Кобылкина, как упустившего "Комнату В", а также имеющего такой кошмарный и несоответственный занимаемой должности вид, запереть где-нибудь.
Это был конец ночной облавы, так как муниципальные "фонари" свернулись в три.
Глава четвертая
Над Голой горкой стояло голое небо.
Заранее готовясь к дневной жаре, оно уже теряло цвет и высоту. Оно начиналось сразу над горой. В него торчали будылья чернобыльника. Но чернобыльник принадлежал горке и рос по срезу холма.
Голая горка – согласно названию – была открытым и стоптанным в известку пустырем.
С Голой горки открывалась река. И даль.
Но сама горка – с солнцем над ней – открывалась едва ли не отовсюду. И поэтому цепочка, бредущая в косогор по одной из дорог, была видна на протяжении всего пути.
Цепь устроилась в цепь, потому что у нее был хребет – крест. И она ползла уже далеко, в изножьи горы. И сказанное "была видна" относилось к Пропеллеру.
Прибившись было на опушке, Женя не совладал с колючей проволокой. Коротко поплакав и баюкая продырявленную ступню, Женя сидел там, где сел – у столба,– и имел длинный взгляд. За ним была Жмурова плешь, а впереди – уходящая цепь.
Взгляд был странен сам по себе. Скользнув меж травяных колосков, он тянулся над белой дорогой, далеко-далеко, и к концу истоньшался так, что Женя едва его различал – его, и шедших с крестом,– и боясь, что взгляд оборвется, Женя время от времени посылал его куда поближе: к больной и грязной ноге или к странностям возле себя.
Возможно, странности происходили оттого, что Женя тоже пил отравленный портвейн. И не выспал нужных часов. Возможно, странности сочинял сам Женя. Будучи, безусловно, человеком загадочным, даже для себя.
Но так или иначе – еще сквозь теплые слезы, глядя вслед его покидающим,– Женя увидел вдруг, как от цепи отсоединилось последнее звено, а именно – длинный сухопарый человек с киркой на плече. Постояв посередине дороги, он повернулся и, прихрамывая, побрел назад.
Это был Анна, то есть – Андрей Каренин, которого Женя знал очень давно. Поэтому, как всегда в таких случаях, он потребовал, чтоб тот получил телеграмму. Но Анна отмахнулся и молча сел под соседний столб, бросив кирку в траву.
Женя не обиделся. Он просто посмотрел на капельку крови, что выступила под большим пальцем, и попробовал на нее подуть. Но когда это не получилось, и он решил попросить об этом Анну, он увидел, что у столба на корточках сидит еще один человек, с кустиком волос под губой.
Варавву Женя знал тоже, и еще в ту пору, когда такой кустик назывался эспаньолкой, а сам человек с кустиком – литературоведом и Эдуардом Викторовичем. Поэтому он хотел покричать, что телеграмма есть и ему. Однако литературовед, задумчиво вертя кастет, глядел вдаль. И Женя, тоже прищурясь туда, кричать передумал, потому что и Варавва и Анна были далеко, в цепи, и услышать не могли.
Правда, даль виднелась как бы сквозь рябь. Которая объяснялась тем, что Женя щурился сквозь Петра. И, может быть, по той причине, что на Петре была тельняшка,– а в сарае, изготовивши крест, он тоже пил портвейн,– горку, дорогу и цепь на ней Женя видел, как в испорченном телевизоре. И как это случается во время телепомех, тамошний Петр шел вперед, тогда как здешний и мутноватый грузно шагал обратно, загородив обзор.
Но если смотреть в один глаз, как сообразилось Жене от большого – по глазам – солнышка, все было хорошо. И, целясь правым глазом в далекую цепь, Женя доследил ее до самой макушки, а вернее сказать – до лысины холма, где ее и потерял: с одной стороны, цепь перестала быть цепью, разбредясь спичечными фигурками, а с другой – то есть сверху,– продавив на холме седло, их жгло солнце и сжигало совсем.
Конечно, такое обстоятельство Женю взволновало и обеспокоило. И открыв второй глаз, и увидев возле себя Мухина, он тут же сообщил ему об этом.
– Вам телеграмма! – крикнул он.
Но Арсений Петрович не обратил внимания. Было видно, что всем своим существом он где-то не здесь, и потому был прозрачней других. В руках он держал тетрадь, зацепив нужное место карандашиком. Он молчал и ждал.
"А ты не жди. Пиши,– кивнул на это Петр.– Куды хошь, паря, туды и пиши. Все, шабаш…"
Он тоже сидел под столбом и, как Женя, раглядывал ногу, хотя на ней был башмак.
"Н-н-нет…– промямлил краевед.– Тише, голубчик, тише. Это не то… не про вас. Понимаете, может быть, он захочет что-нибудь сказать…"
"Позвольте, но это же нонсенс! Вспомните, наконец, "Великого инквизитора",– прошептал Варавва. Он всегда просил вспомнить "Великого инквизитора", потому что дважды на нем защищался.– Ведь Христос молчит! Он все время молчит, потому что все уже сказано. Он не имеет права вмешиваться в по… гм. Ну это… пусть. Но позвольте, только откровенно,– еще тише шепнул он,– вы что же… верите, да?"
"Не знаю, голубчик, не знаю. Хочется верить",– ответил краевед, пошевелив пятном. В нем, внутри, было какое-то темное пятно, которое, видимо, мешало, и краевед, хмурясь, упихивал его книзу.
"Хочется верить,– повторил он.– А для этого надо, чтоб – другие… Чтоб вы. Чтоб наверняка. А когда другие, все когда – от вас и самому… Хочется, голубчик, хочется…"
"Напьюсь я, вот что! – бухнул Петр.– Жалею я его. И раньше жалел – ну, того, ранешнего… Так что лучше уйдите куда. Не ровен час – пришибу кого".
"Это самоубийство,– тихо сказал Анна.– Я уже видел одно. Это когда человек хочет умереть и…"
"Нет,– возразил Волк.– Он не хочет. Он должен. Это как мое дело. Я должен раскрыть, он должен умереть".
"Это называется дело Пинчука",– чуть не брякнул Женя. По крайней мере он что-то такое услышал. Или даже увидел, разглядев у Волка за спиной еще одну тень.
Но тень мелькнула и пропала. Ее никто не видал. Тем более она была совсем бледной. Поэтому Женя без слов плюнул себе на ногу, прилепил подорожник и стал смотреть, куда смотрели теперь все.
Должно быть, на холме замерло какое-то событие, так как и фигурки и солнце стояли на прежних местах. И, вероятно, событие это боялось слов, потому что все, что было сказано, сказал Анна. Он сказал "пошел вон", что немножко удивило Пропеллера, который видел совсем хорошо, что к нему никто не подходил, а всего лишь позвенел в кармане горсткой гвоздей – и то Мухин, и то издалека. Но после этого в разговор вступил Варавва, шепотом предположив, а нельзя ли, право, обойтись, и обойтись, предположим, бечевой.
"Узлы – могу,– слегка оживился Петр.– А гвоздями, слышь – во! – дощечку какую. Чтоб стоять. Иди-ка, повиси, привязанный-то…"
Прикрыв один глаз, Женя заметил, как на холме медленно и обгорело поднялся крест и исчез совсем, встав поперек солнца.
"Да, но отчего же тогда…" – смущенно проговорил краевед. Он пихнул пятно вглубь. Он всегда считал, что при распятии погибают как-то, видимо, от гвоздей. Или от мук вообще.
Он не хотел мук. Он переживал, все ли верно.
Но Варавва – так же, вполголоса, или даже вовсе про себя – вспомнил, что у австралийских, кажется, аборигенов существует вид казни, когда приговоренный умирает оттого, что приговорен, а прочее племя ждет, когда это произойдет.
"А сколько… ждать?" – спросил краевед.
На этот раз ему не ответил никто.
Все стояли очень тихо, и, собственно говоря, задав свой вопрос, краевед уже ступил на край тишины. Она лежала везде и так тонко, что Женя услыхал отпавший лист подорожника.
Поэтому он глянул вниз. И поэтому не видел, как там, на Голой горке, Волк поддернул автомат, Петр вздохнул, а Варавва, украдкой поискав чего-то вокруг, шепотом удивился, что, кажется, все.
– И… что?
Но Женя это почувствовал. Это было странно. Он сидел теперь один, и видел меньше остальных – болячку на ноге да мятую траву. То есть он не рассмотрел никаких изменений, и все было по-прежнему, разве что – очень грустно. И он заплакал.
Однако самым удивительным было то, что первым, кто пришел в движение, был краевед. Постояв под крестом и не дождавшись ничего, чего ждал, он двинулся к обрыву, где стоял Анна, и встал около, тоже устремивши прищур вдоль реки.
– Вот… течет,– сказал он, немного погодя.– А тут такое дело, голубчик, да… Бог, как говорится, дал, бог – взял. А она течет… В общем, я не о том. В общем, голубчик – вот…
Листок, который протянул краевед, был тетрадным листком. Анна не узнал почерк Инги, потому что не помнил ее почерка.
"Андрюша! Я тебя не дождалась. Буду на работе. Позвони часов в 12, хорошо? Целую. И."
– А разве вы не…– растерянно выговорил Анна.
– Что? Это снотворное-то, да? – поспешил краевед.– Да, как же, голубчик? Ведь никак! Не мог! Ведь… этот, охранял, да! Как же я…
– Постойте! Когда? Когда она ушла? Давно?
– А это, видимо, когда мы с вами… ну – разговор. Помните, да? Мы с вами ушли, и она, голубушка… Проснулась да и…
– Так какого же черта! – скрипнул Анна.– Слушайте, вы…
– Трус! Трус, голубчик, трус! Боялся. Простите старика. Боялся, как сказать. Ведь горе-то!.. Мне ведь как Варавва, Эдуард-то Викторович, как сказал, я ведь, ей-богу, так и… Ведь он все и видал, да! Можно сказать – на глазах, от начала до конца, понимаете? У него. А я, когда…
– Что? Что видал? Ну?
– Да все, голубчик. Горе и несчастие. Ведь она, голубушка… совсем… под грузовик,– робко сказал краевед.
Главка № 5
Однажды поутру не отозваться на зов.
И поглядеться в зеркальце, не оставив на нем следа.
И отдать себя им – тем, кто несколько молчаливых минут не будут знать, как поступить с тобой и с твоим широко раскрытым ртом.
Затем понемногу все образуется. Те, кто звал, делать этого больше не станут. Они поймут, что ты пуст. И прав, не отвечая им, прав относительно всех больших и малых религий. Которые, вероятно, тоже правы, ибо зовут умирать, дождавшись конца, когда дозревшая душа дозрела вполне и выкатывается из жухлой корочки почти что неповрежденной – иначе зачем же ее растить…
И зачем ждать всего, чего дождался ты – тощих ног, прокисших глаз, беззубых и бессмысленных слов,– в последний год ты шептал их трещине на потолке.
Но все образуется. И если найдутся те, кто придет утром, и если для чего-либо это покажется необходимым, они сумеют уточнить, в котором же часу – в котором именно – темно и тайно, как ночная вода из колодца, ушла жизнь. Они обманутся в одном – в выражении лица,– решив, что ты умер от нехватки воздуха, и не поняв, что это всего лишь странно: через раскрытый рот выдохнуть себя самого.
В остальном они ошибутся несильно, как всегда и как все,– назвав то, что приключилось с тобой, словом "смерть". Это ложь.
Смерть – то, что происходит вдруг.
Будь то вставший к виску ствол. Или нависший проворот колеса.
Смерть – как жизнь: ей нужны глаза. Большие, округленные ужасом – если это случается внезапно, и груда железа бьет в тебя потому, что ты забыл, как это может быть. Или – настороженные и полные боли, если твердо решено, что гремящая эта ржавь зовется самосвалом, а значит – сделает все сама, только успеть…
И еще, самое последнее – сквозь кровяной хряст, и не видное уже никому: а что взамен?
Очень давно, то есть – в ту легкую пору, когда самой серьезной ценностью была синяя, скажем, бусинка и потное ее хранение в кулаке, спрятанном под подушку,– в ту пору проще всего давалось чувство, будто мир в любую из своих сторон существует в некоей стеклянной и солнечной неподвижности, и чтоб зажить и как-то там запроисходить, всякий закоулок ждет тебя, как остановившиеся часы – часовщика.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24


А-П

П-Я