Выбор поддона для душевого уголка 
А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 

Но еще молод он, от молодости невольный грех его, а нет такого греха невольного, коего не принял бы господь на сердечном покаянии.
Попик сделал долгую паузу, острым взглядом обвел лица трезвеющих прихожан.
– Прежде чем Юрка судить, послушайте, дети мои, какое слово привез мне гонец московский. Слово то ко всем слугам господним, ко всему люду православному – от нашего пастыря святого, игумена Троицкого монастыря Сергия Радонежского. К заутрене готовил его, но случай велит сказать ныне.
Люди качнулись к священнику, и так тихо стало, что даже мышь, видно с вечера забившаяся в пазу под потолком, высунулась, потом стреканула по бревенчатой стене на пол… Не только в Московской – во всей русской земле не было в ту пору слова более авторитетного, нежели слово Сергия Радонежского, отрекшегося от жизни боярской ради православной веры, соединяющей сердца и княжества в единый народ, своими трудами, в суровых лишениях создавшего обитель в лесной глуши, установившего в ней порядок невиданный, когда монастырские братья владеют имуществом сообща и трудятся на равных, не спрашивая – из бояр ты пришел в монахи или из холопов. Не было православного, не мечтавшего посетить Троицу, этот русский Иерусалим. Москва еще становилась столицей в сознании народа, а Троица уже стала столицей для верующих.
– …Так слушайте, дети мои, слово святого Сергия…
Попик помолчал, глядя поверх голов слушателей, заговорил размеренным голосом:
– «Встретил я на площади града стольного стражей, что вывели на позор душегубов, по праву осужденных, кнутами битых, обреченных на муки вечные как на этом, так и на том свете. Печатью каиновой были мечены их лица угрюмые, а глаза злобные, ненавистные каждого встречного заели бы. Жалок и страшен человек, богом проклятый, людьми отвергнутый. Благословить сих падших рука не поднималась, будто камнем тяжким ее оковали…
Слушатели тихо вздыхали, качали головами, поеживались, вспоминая, видимо, свои прегрешения, вольные и невольные. В какую же страшную пучину может толкнуть человека злонравие!
– …А спешил я во храм – помолиться за избавление земли русской, народа православного от грозной беды, что от степей половецких надвигается тучей. Так и прошел бы, стесненный душевным холодом, мимо отверженных, но в тот самый миг блеснуло в небе, и над градом стольным раскатился глас, далекому грому подобный: „Отче Сергие, вот люди несчастные, коим дан лишь единый путь возврата к престолу господню. Укажи им путь божией милости“. Тотчас будто руку мне расковали, осенил себя знамением крестным и на коленях вопросил небо: „Светлый посланец, с радостью исполню я волю Спасителя нашего. Укажи лишь и мне тот путь…“
Мужики и бабы начали торопливо креститься.
– …Народ видел свет в небе, слышал глас небесный и вопрос мой, народ со мной молился и ждал ответа. И колодники молились о милости господней. Когда же снова возгремел глас небесного мужа, каждое слово его будто огненным уставом вписалось мне в память: „Тот путь – чрез битву кровавую с царем нечестивым Мамаем, с ордой его бесчеловечной, народами ненавидимой…“ Отгремел глас далекий, и тогда вопросил я несчастных: хотят ли кровью, своей и вражеской, отмыть грехи великие пред господом и людьми? Осветились лица угрюмые, пролились из глаз чистые слезы, и все двенадцать колодников молили во прахе поставить их ратниками в ополчение. Так в войске великого князя прибыло бесстрашных воев…
Голос попа дрогнул, слеза блеснула в очах, проникающим в самую душу словом он продолжал:
– Была среди осужденных жена падшая, нераскаявшаяся грешница, ради полюбовника отравившая мужа и дитя свое…
– Свят, свят, свят! – зашептали бабы, истово крестясь.
– …Подползла она ко мне на коленях, протянула изможденные руки, окованные цепью железной, и стала просить в слезах: „Отче Сергие, ничего у меня не осталось, и жизнь моя постылая никому не нужна, разве лишь палачу? Так возьми эту железную цепь, отдай кузнецу – пусть он скует копье на врагов христианских. А меня пусть удавят, чтоб не тратить на преступницу ни железа, ни хлеба, ни воды и стражу при мне не держать“. Тряхнула она руками слабыми, и расскочилась цепь кованая – будто разрубили ее сталью булатной. Стоял народ изумленный, я же поднял ту цепь из пыли дорожной, поцеловал со слезами и отвечал горемыке: „Спасибо тебе, дочь моя злосчастная, за дар этот. Послужит и он святому делу“. Тогда осветился лик ее измученный и страшный, и понял я: для нее тоже открылась тропинка к богу и к людям. Велел ей постричься, принять схиму, и как случится битва, собирать сирот неприкаянных, спасать от гибели, растить силу для русской земли. И будет каждый пригретый ею ребенок шагом ко спасению…»
Ревели бабы, смущенно сопели мужики.
– Велик господь милостью, коли и таких прощает.
– Слава ему за то; может, и наших деток в несчастье кто призрит…
– Сергию слава, эко счастье – есть на Руси такой угодник.
– Нужен, стал быть, коли есть.
Попик отвердел голосом:
– Передал еще нам Сергий такое слово: кто сложит голову за веру православную, за русскую землю – чистым предстанет у престола всевышнего судьи. Кто исполчится на ворога со всей отвагой сердца и живым выйдет из битвы – тот начнет жить как бы заново: все грехи прощает ему церковь православная. Тому же, кто сам пойти на битву не может, но поделится с русским войском добром, нажитым трудами, трижды тридцать грехов отпускается…
С глаз попа как бы смыло дымку, они остро блеснули, в голосе зазвучали строгие нотки:
– Теперь мое слово послушайте. Ты, Юрко, первый в моем приходе отозвался на зов великого князя вступить в его войско охотником. Тем явил ты пример мужества и благочестия, готовность послужить вере православной и земле русской. За то господь прощает грех твой молодой и невольный. Десница его да послужит тебе защитой. Аминь!
Юрко упал на колени, стукнул об пол лбом и замер, ожидая.
– Твой же грех, девица, больше его греха, хотя грех твой так же неволен. Десять лет уж пекусь о приходе здешнем, а не упомню, чтобы дочь из воли родителей вышла. Не сетуй на отца своего – розги его справедливы. В иное время над тобой была бы кара суровая, ныне же случай особый. Вижу – не за проезжего-прохожего щеголя, не за богатого сластолюбца, не за пустого красавца готова ты пострадать. Хочешь отдать себя в жены юноше честному, работящему, вольной охотой идущему ныне на бой правый, откуда не все вернутся. Для него, воина русского, готова ты принять пожизненный вдовий крест всего лишь за два дни счастья супружеского. Велика твоя жертва, и господу нашему она угодна. Светлым именем его прощаю грех твой молодой. Аминь!..
Арина бессильно упала рядом с Юрком и разрыдалась.
– Сильна воля родительская, – чеканил слова поп, – но воля господня сильнее ее. Коли вместе совершили мы тут какой грех, беру его на себя. Встаньте, дети мои, и дайте руки. Нет с одной стороны родительского согласия – я сам…
– Это почему же нет согласия? – загремело от порога. – Это пошто же нет ево?
Расталкивая людей, тяжело хромая, к столу лез Роман, полупьяный, всклокоченный, в располосованной на груди рубахе.
– Што ж это вы, басурманку, што ль, каку полоненную венчаете? Отец я ей, и мать – вон следом бежит…
Арина съежилась, мужики зашевелились, готовые по первому знаку попа или старосты навалиться на Романа, а он вдруг подкосился культей, припал к ногам дочери.
– Деточка моя болезная, кровиночка милая, прости меня, пса окаянного, зверя пьяного!.. Юра, сынок, и ты прости слово нечистое. Видит бог – не хотел Арине жениха иного, кроме тебя. Ныне же позавидовал тебе злой завистью и всем вам, мужики, позавидовал люто. На битву идете, на праздник страшный, долгожданный, я же, кляча колченогая, в товарах остаюсь солому жрать… И подсунул нечистый этого свата окаянного! Прости, сынок…
– Бог простит, дядя Роман.
Арина, уливаясь слезами, поднимала отца.
– Мать, Агаша, – позвал Роман, – где вы там? Люди, дайте образок – детей благословить, тогда твое слово, святой отец…
Поднялся гвалт, Юрка оттерли от невесты, Меланья осыпала Аринку поцелуями, посылала кого-то достать из сундука свое сбереженное от первой свадьбы подвенечное платье. Услышав то, Роман снова загремел:
– Благодарствуем, хозяюшка любезная, да ведь и мы не нищие. Для того ли берег дочку набольшую, любимую, штоб в чужом наряде под венец вести? Свое уж заготовлено.
– Ишь ты, любимая, то-то в кровавых рубцах от любви.
– За то прощен!.. Мать, сватьюшка, чего стоите? Бегите стол собирать, снопы стелить, жито готовить – ночь-то летняя недолга. Гридя, друже, стань хоть ты тысяцким, Сенька – в дружки, парни, девки, аль дела не знаете?.. Фрол, прости за смуту в доме твоем. Знаю, сладки у тебя пироги, крепки бражка да медок, но и у меня не слабее. Не обессудь, коли со всей свадьбой к себе зову. Есть запасец у меня, думал ратников напоследок угостить – вот и угощу.
Староста улыбался в бороду, откровенно радуясь приглашению. Хвалил Роман его угощение, но скудным было оно. Время летнее, не свадебное, уж опустели и горшки, и жаровни, а главное – в глиняных кружках остался лишь пивной дух. Мужикам еще поговорить хотелось, – может, последний раз так-то вот за пиршественным столом сидели вместе. Русский человек не всякий день пьет, зато досыта любит. Роман – хозяин прижимистый, тем богаче будет стол – у прижимистого всегда найдется, чем удивить гостей при случае.
В ту ночь, когда в доме Романа продолжали пить и петь, а молодых отвели в холодный сенник, где на тридевяти снопах были постелены попоны, задернутые поверху чистым льняным полотном, по углам в глиняных кружках стоял мед, в головах – две горящие свечи и кадь со пшеницей, а потом, осыпав хмелем, оставили одних, Арина, дичась, огляделась, словно уверялась, что никого, кроме них, нет, тихо сказала:
– Юрко, Юрко… Кабы не пришел ты сегодня – не увидел бы меня вовек. Тебя возненавидела, свет стал немил… А теперь – за все – дороже ты мне всех на свете…
Он осторожно поцеловал ее спину, и сквозь платье она пахла травами и елеем – мать-знахарка залечивала следы отцовской ярости. Что еще сделать для Аринки? Случившееся – будто страшная сказка с близким счастливым концом. Зачем потребовалось пережить весь, такой жуткий по временам, вечер, чтобы снова оказаться наедине с Ариной, как уже было в лесу? Но там, в лесу, не могло закончиться так счастливо, с таким ясным днем впереди. Там они были одни-одинешеньки в каком-то яростном, временном луче, а вокруг теснился настороженный, враждебный мрак, готовый кинуться, поглотить обоих, едва луч погаснет, поглотить и опустошить душу, надолго – навсегда, может быть, – погрузить в безысходность. Теперь же за стенками сенника, укрытый ночным сумраком, мир не был враждебным, он шумел, радуясь Юрковой радостью, а то бессмертное солнце, что горело в каждой его кровинке и сияло навстречу Аринкиным глазам, ничуть не слабее при свадебных свечах. Оно по-прежнему – для них одних, но теперь не только сжигает, оно и охраняет их, делая для всех сторонних запретным тот уголок, где они остались вдвоем. Сказке не хватало конца, но сказки всегда не договаривают – они кончаются свадебным пиром, а дальше что? Аринка женой стала… Что такое жена, чем она отличается от той Аринки, за которой он не раз тайком подсматривал сквозь плетень, сам не ведая, почему хочется смотреть на нее вечно? Господи, подскажи Юрку Сапожнику, что ему с женой делать!.. Медом, что ль, напоить?..
Он поил ее медом, она смеялась и поила его, потом взяла его лицо в ладони, – как маленького, – смотрела сумасшедшими глазищами и спрашивала:
– Юра, сколько годов тебе, Юра?
– Маманя говорит – семнадцатый…
– Господи, я-то думала, ты совсем уж мужик, серьезный больно и такой ведь сильный… Мне-то за двадцать, Юра, не отдавали – сестер нянчила, и жених, вишь, подрастал… Витязь мой, не болит у меня спина, нисколечко не болит, вот ей-богу…
На другой вечер справили Звонцы еще две свадьбы. Сколько же было тайных свадеб в Звонцах и окрест, о том знали трава да звезды. Некогда было родителям присматривать за взрослыми детьми – в те последние ночи жены любили мужей, а мужья жен на целую жизнь вперед. После, когда вместе с победным звоном колоколов печаль утрат разлилась по русской земле, дивились люди, сколько брюхатых баб кругом. Но и на девок невенчанных, прячущих животы от стороннего глаза, боялись глянуть злым оком, потому что сразу кривело то око, а за посланное вслед нечистое словцо усыхал язык, опухало горло, заячья губа садилась на рот, легкие отхаркивались кровью и мокротой, и сходил в могилу злобный ханжа. Ибо отцы тех детей спали вечным сном в сырой земле Куликова поля. И церковь, не спрашивая, где отцы, крестила «законных» и «незаконных», давая им святорусские имена на страх врагам нарождающейся великой Руси. И через тридцать лет, и через триста, и через пятьсот с лишним брали в руки оружие сыны, внуки, правнуки тех молодых и не очень молодых, женатых и неженатых витязей, зарытых на Куликовом поле – Ивановы, Фроловы, Сапожниковы, Семеновы, Васильевы, Дмитриевы, Туликовы, Кузьмины, Гридины, Филимоновы, Петровы, Фомины, Михайловы, Таршилины, Алексеевы, Романовы, Меликовы, Тимофеевы, – вставали против врагов, идущих с запада и востока, с севера и юга, и били так, что лишь могильные холмы оставались от грозных чужеземных ратей, – одни могильные холмы, доныне сутулящие русскую землю.
…Шел невыспавшийся Сенька Бобырь, спотыкаясь о кочки, вспоминая горячие руки и молчаливые губы тихой деревенской девчонки, от которой он прискакал домой на рассвете.
Шел рядом с Сенькой ровесник Юрка – сын кузнеца Николка, жадно смотрел вокруг карими непорочными глазами и улыбался, как пробужденный ребенок. Никогда еще Николка не бывал далее окрестных погостов, а теперь шагать ему до таинственной Коломны, может быть, и дальше – куда поведет князь. В той дали текли молочные реки, в диких лесах стояли белокаменные дворцы, где томились прекрасные девы, полоненные злыми чародеями, и ожидали своего избавителя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83


А-П

П-Я